Пошли переторжки. Мулла Садек, которого корысть сделала почти храбрецом, настаивал ехать. Мельник упрямился в цене и поставил-таки на своем. Мулла Садек согласился.
Вручив проводнику повод коня, мулла совершенно предался его воле, его опытности, и недаром. Проводник беспрестанно переезжал от одной стены к другой, избегая глубины или водопадов; то направлялся в самый бой быстрины, то, обогнув камень, возвращался почти на прежний след. Каждый шаг открывал и поглощал новые виды, но мулла Садек был не из тех людей, что находят прелесть в ужасе; он вздрагивал при каждом всплеске, летящем через седло; тень утесов лилась на него холодом страха; страшную песню напевали ему клубящиеся около валы. Когда конь скользил по гладкой, подобно зеркалу, плите и, несмотря на отчаянные усилия, съезжал в глубь кипучую, он проклинал свою дерзость, свое корыстолюбие, он молился громко, желая заглушить молитвою сознание грехов. Впрочем, мятежница совесть слышна бывает людям только в неминучей беде или в тяжкой болезни; а чуть миновало, чуть отдало — сейчас на замок эту крикунью, долой голову петуху, который нас будит так рано! Щипли его, жарь его, подноси на блюде своему сластолюбию! После воздержания — двойной аппетит: смотришь, ото всех обещаний и намерений исправления не осталось даже косточек. Мулла Садек, в тисках опасности, почувствовал необыкновенную нежность к святой, безупречной жизни и, надавав Алию девяносто девять заветов не кривить душой для стяжания золота и хорошеньких жен, — стал прежним скупцом и сластолюбцем, едва ущелие расступилось долиною. Золотой, веселый луч солнца просыпался на него как червонцы, которых ждал он в Шамахе. Зелень манила его, как покрывало красавицы, которую купит он на эти червонцы. Он вздохнул отрадно и оглянулся на пасть теснины, как на страшный, на зловещий, но вздорный сон; он уже гордо закричал проводнику своему: «Пошел скорее, гарам-заде! Тэз гит, тэз!».
Но рано, слишком рано ободрился наш странствующий мулла. Широкая река, поглощаясь вдруг жерлом ущелия, прядая внезапно через зубчатый порог, кипела тут ужаснее чем где-нибудь. Отшибенные волны ниспадали навстречу набегающим вновь и, споря, сливались в шумный водобой. Проводник остановился в самом снопе быстрины, где огромные лучи влаги распрыскивались друг о друга, и оборотил коня своего.
— Ну, мулла Садек, — сказал он, протягивая руку, — берег в десяти шагах, пора к расплате. Ты видишь, что я недаром заслужил червонец!
— Червонец? Есть ли в тебе душа, приятель? Шутишь ты, что ли? Разве не знаешь, что в червонце три монеты, [В наших закавказских областях так зовут рубль серебра.] то есть пятнадцать абазов! Этак за каждый шаг по полуабазнику придется! Что я тебе, серебром мост разве мостить стану! Пхе! Велика важность — проехать сквозь эту лужу: тут курица без башмаков ноги не промочит, а рыба пешком взойдет. Полно брат; с тебя будет и двух абазов: возьми-тка их, да с богом!
— А уговор? — сердито сказал мельник.
— Вынужденный уговор, любезный мой, пустяк; это и в коране сказано. Где мне, горемычному путнику, заплатить тебе такую пропасть денег! Меня уж и то обобрали здесь мошенники до кожи, так, что я, даром мулла, а беднее всякого фагера стал. [Фаг ер, собственно, значит бедняк, нищий (факир), но нередко присваивают это имя, по обещанию, странствующим в веригах дервишам (род монахов). Фагеры эти — великие обманщики и тунеядцы. За Кавказом они пришельцы и редкие гости.] Не хочешь брать? Твоя воля! Вот же тебе мое благословение вместо платы. Что ж ты не едешь?
— Я не тронусь с места, покуда не сведу с тобой счета, — грозно возразил проводник, — а счет мой не за один сегодняшний проезд будет. У тебя нет совести, мулла Садек, но есть память. Ты расславил в Дербенте, для того чтоб выманить у легковерных горожан лишнюю дюжину червонцев, будто Мулла-Нур ограбил тебя, пустил почти нагого: скажи теперь, бесстыдный лжец, где и как это было?
— Никогда не говорил я этого! Пусть покарает меня аллах, не говорил! Пусть не Азраил, а шайтан примет мою душу; пусть я в этой жизни не найду воды для омовения, ни огня закурить трубку!
— Набивай грех на грех, венчай обман ложью, топи в проклятиях черную душу свою! Помнишь ли двор мечети, Садек? Помнишь ли, что ты сказал нищему, что рассказывал путнику, лежавшему на бурке? Разве не ты был тогда передо мною, разве не я видел тебя лицом к лицу?
Мулла Садек расширил испуганные очи; страшное сомнение закралось в его сердце. Черты лица мельника, омытые водою, совершенно изменили свое выражение; густая черная бородка, проглянув из-под мучной пыли, орамила смуглое лицо. Из-под сдвинутых бровей засверкали грозные очи. Однако ж, не видя на нем никакого оружия, мулла Садек почувствовал выгоды свои и схватился за винтовку; но прежде чем он успел оборотить ее, дуло пистолета уперлось в его грудь.
— Шевельни усами, не только пальцем, красноголовая баба, и ты отправишься вниз головою по реке проповедовать рыбам, чтобы они не пили водки! Брось ружье, сними долой саблю! Аллах не для персиян выдумал железо. Твое дело обмеривать народ в лавке, обманывать его на кафедре, [Муллы не составляют исключительного класса и нередко занимаются торговлею, ходят на бой, водят караваны.] лгать везде; только не твое дело битва, не твое добро отвага. Не шевелись, говорю я тебе, сын собаки; мне не надо на тебя тратить даже пороху: стоит пустить повод твоего коня — и ты труп!
Бледный как воск, трепетный как плат на ветре, стоял мулла Садек, схватившись обеими руками за гриву коня, следя обоими глазами малейшее движение пистолета, направленного ему в сердце. Бедою прыскал и шумел под ним прибой; смерть зияла из руки разбойника; он вовсе потерялся между двумя гибелями; он невнятно роптал:
— Помилуй, я мулла!
Я сам мулла, — возразил разбойник, — более чем мулла, хотя не муфти, не муштаид: [Муфти — духовный глава суннитских мулл, муштаид, правильнее муджтегид, — то же самое для духовных Алиева исповедания.] я — Мулла-Нур!
Со стоном упал Садек на шею лошади, закрыв одной рукою свою шею, — будто роковой кинжал замахнут уже был над его головою. Долго, злобно смеялся Мулла-Нур испугу Садека, но, наконец, велел ему подняться и сказал:
— Ты обесчестил меня рассказом своим перед дербентцами, ты уверил всех, что я отнял у тебя последнюю копейку, последнюю рубашку, я, который отдаю нищему кровью купленный кусок хлеба, я, который ни с одного купца не взял более червонца в жизнь мою, и то не для себя — для товарищей моих; а мои товарищи, если б не висела над ними моя рука, грабили и резали бы встречного и поперечного бессовестно, беспощадно. Мало этого: ты хотел обмануть в условной плате проводника за опасный труд, оттого только, что считал его беззащитным бедняком; готов был пулею заплатить ничтожный долг свой… убить меня!..
— Сжалься, помилуй! — вопиял Садек.
— Пожалел ли ты нищего, умирающего с голода? Пощадил ли бы ты меня, если б я не предупредил твоего выстрела? Бездушный, корыстолюбец, злой грешник!.. Толкователь святыни, ты чеканил деньги из каждой буквы корана, и, проповедник мира, ты для выгод своих смущал семейства, разлучал сердца. Я знал тебя и дал спокойно проехать мимо; ты не знал меня и оклеветал. В первый раз и добровольно ты стал предсказателем своей судьбы, собственным судьею. Да будет! Завтра ты без обмана можешь рассказывать в Шамахе, что я тебя ограбил. Вынимай все деньги, которые выподличал в проезд свой!
Тяжко было расставаться скупцу с родною деньгою, но с жизнию еще страшнее. С жалобным стоном, будто из него щипцами вырывали душу по кусочку, вынимал он из переметных сум серебро и бросал в полу Мулла-Нура, сжимая крепко в руке каждый рубль, будто в надежде, что серебряное масло останется на пальцах.
— Все, — наконец произнес он, вздыхая.
— Ты, я думаю, и в могиле червей обманывать станешь, Садек! Если не хочешь узнать, сколько в моем пистолете картечей, то вернее считай, сколько у тебя в кармане червонцев. Ты отдал мне сто двадцать рублей серебром, но у тебя есть еще золото и мелочь — и мне известно количество каждого!
Прослезился мой Садек, бросив последнее в кису Мулла-Нура, как плачем мы, бросая горсть земли в могилу родимого брата! А между тем буйная река кипела и ревела кругом; а между тем пистолет разбойника все еще грозил груди ограбленного муллы. Вытащив его на берег, Мулла-Нур сошел с коня и велел ему сделать то же, У бедняги сердце так сжалось, что его можно бы уложить в грецкий орех.
— Еще дело не кончено, — произнес Мулла-Нур. — Ты разбил свадьбу Искендер-бека, ты же должен уладить се по-прежнему. Чернильница у тебя за поясом: пиши к Мар-Гаджи-Фетхали отказ за своего брата. Скажи, что он не хочет, не может жениться на его племяннице, что он уехал в Мекку, заболел со скуки, умер от безделья. Выдумай что хочешь, только бы Искендер-бек непременно стал мужем своей прежней невесты: не то я прежде срока женю тебя на всех гуриях! Пиши, то есть лги: лишняя ложь не разорит тебя!
— Никогда! — вскричал отчаянный мулла Садек. — Этого никогда не будет! Ты отнял у меня все, что имел я; но что могу я иметь, отнимешь вместе с душой.
— В самом деле? — произнес Мулла-Нур и ударил в ладоши: двенадцать разбойников, один другого рослее, один другого страшнее, возникли на этот звук будто из земли и обстали муллу Садека, пронзая его свирепыми взглядами.
— Почтенный мулла хочет писать, — сказал им Мулла-Нур, — приготовить все, чего пожелает его присутствие!
Один лезгин почтительно вытащил кинжаловидную чернильницу из-за кушака Садекова; другой подал ему листок бумаги, вылощенный, с золотыми рамками; третий обдул тростинку, очинённую на восточный лад… Между тем Садек шептал:
— Не хочу, не стану писать! — но, окинув робким взглядом долины и убедившись, что в таком пустыре напрасно ждать избавителей, со вздохом принялся за дело. Сначала, однако ж, оно шло очень плохо:
Он восемь раз перо в чернильнице купал,
И восемь раз в нее, со страху, не попал. [Стихи Петрова]
Потом губка, намоченная чернилами, показалась ему так тверда, что он долго не мог выдавить из нее ни капли; потом мозг его зачерствел хуже самой губки.
— Пиши хоть своею кровью, думай хоть шапкою! — вскричал сердито Мулла-Нур, заметив, что Садек возится с пером и трет пальцем лоб свой, — но пиши скорее, не то я поставлю у тебя над бровями такой дюзир, [Титло в виде двоеточия.] что один разве бес догадается, на какую букву походил нос твой.
Как скоро послание Мир-Гаджи-Фетхали было готово, и печать Абдулу мулла Садек-ибн-Ахмед, то есть раба божьего муллы Садека, сына Ахметова, приложена краскою подобно замочку последней строки, Мулла-Нур высыпал на голову чуть живого проповедника все деньги, прежде у него отнятые.
— Вот твое золото, Садек: возьми его назад и скажи, кто из нас двух корыстолюбец, кто вор?.. Впрочем, это не дар, а плата: ты должен за нее позолотить мое имя в Шамахе, зачерненное тобою в Дербенте, и сказать в тамошней мечети мне похвальное слово. Ступай, но помни завет мой; и если ни благодарность, ни страх не заставят тебя исполнить его, то знай наперед, что моя пуля найдет тебя и на тайной дороге и на шумном базаре, в объятиях твоей жены в гарем-хане и на крыльце тебризской мечети. Ты испытал, что я все знаю: я докажу тебе, что все могу!
Обрадованный мулла Садек только тогда поверил, что его избавление — не сон, когда счел до последнего абаза свои милые денежки. Страх, чтобы Мулла-Нур не раздумал, вытеснил удовлетворенное сребролюбие, и он, бросившись на коня, понесся вперед без оглядки.
Через два дня мулла Садек, к немалому удивлению шамахинцев, разлился красною рекою похвал — умеренности, великодушию и бескорыстию Мулла-Нура, которого назвал он не разбойником, а покровителем дорог, львом с сердцем голубя. Каждый раз, что какой-нибудь из слушателей клал руку на кинжал или под полой коварно шевелилась ручка воображаемого пистолета, он бледнел, он заикался, — и потом опутывал бесконечною цепью сравнений Мулла-Нура, нанизывая на него звезды и цветы, наряжая его в кожу всех вельмож зверинца. Народ шептал промеж собою, что достопочтенный мулла, наверное, хватил лишнюю полдюжинку пилюль терьяка.
Вероятно, что письмо, доставленное к Мир-Гаджи-Фетхали от приятеля Садека, с приличным увещанием со стороны Мулла-Нура, возымело полное действие. Через неделю после встречи в Тен-гинском ущелий ночная тишина Дербента смущена была скрипом зурн, сопелок, ударами в бубны, кликами и песнями толпы; летучее зарево от множества пламенников, подобно огненному змею, забагровело из тесных улиц: то везли невесту в дом Искендер-бека из дома родительского. Пешие и конные, мужчины и женщины окружали шатер, под которым, как луна в облаке, скрыта была красавица Кичкене. Приветы и восклицания рвали воздух, вслед и с кровель раздавались ружейные выстрелы: и ни одного из них не было вниз; [Если невеста за ветреность подвергалась нареканию, то насмешники, при проезде мимо ее, стреляют вниз, а не вверх, как обыкновенно. Такие шутки, однако ж, редко проходят даром, и за холостой заряд подобные зоилы рискуют получить в бок заряд с приложением свинцу. Мусульманин будет хладнокровно слушать, если вы браните его мать и деда, гроб отца и его собственную колыбель; но за брань жены он держит ответ не за зубами, а за кушаком.] казалось, весь Дербент ожил любовью и радостью счастливца Искендера.
А Искендер-бек чах от нетерпения, страстная лихорадка пробегала по нем то ледяною, то пламенною щеткою… Заслышав гром поезда, он двадцать раз подбегал к воротам, не слушая выговоров тетки своей, строгой почитательницы причудливых, важных обрядов свадебной встречи. И вот, едва он выставил в двадцатый раз свою голову в чуть отворенную дверь, какой-то всадник протянул к нему стальной перчаткою одетую руку.
— Аллах версын тале, Искендер! — произнес он,— бог пусть дарует тебе счастье!
И, крепко пожав руку изумленного бека, поворотил коня и как раз носом к носу столкнулся с Гаджи-Юсуфом, который и тут нашел средство втереться в число поезжан и хозяйничал в голове брачных проводов. Гаджи-Юсуф так был поражен этим неожиданным явлением, что бросил поводья и в ужасе вскрикнул:
— Мулла-Нур! Пощади!
Смутился поезд. Крики: «Мулла-Нур! Здесь Мулла-Нур! Держите, ловите разбойника!» раздались по всем переулкам. Конные родственники и друзья дома невесты кинулись вслед за ним, но он летел как стрела по извилистым, кривым, неровным улицам Дербента, сыпля искры на мостовую. Впрочем, так как ворота городские были давно заперты, уйти ему было невозможно, а скрыться от преследователей некуда; его держали на виду, в него стреляли. Доскакав до моря, замкнутого с обеих сторон стенами, входящими в воду, он остановился. Буйно плескал и крутился перед ним прибой; враги настигали… Но вдруг нагайка его мелькнула сквозь мрак, и он исчез в пенящихся и ревущих валах Каспия.
Долго, пристально смотрели прискакавшие на берег всадники в глубь ночи… Только белелись и сверкали там брызгами буруны, расшибаясь о подводные гряды.
— Он утонул! Он погиб! — наконец закричали они в один голос.
Громкий смех и пронзительный свист отвечал им за стеною.
Плотно сомкнуты двери Искендер-бека. Тишина в его спальне. Веселость ищет шуму и толпы, счастие любит уединение и безмолвие: не станем же смущать блаженства новобрачных. Я только, раскланиваясь с читателями, удостоившими милую Кичкене проводить до самого полога, переведу им первую половину татарского эпиграфа моей последней главы: это значит —
Каждый из нас стал двойной…
Остальное потрудитесь отгадать.
Отзывы о сказке / рассказе: