19
Чурбашком лежит Сенин-старик на кровати. Закроет глаза — тьма. Откроет глаза — опять тьма. Звону-то колокольного третий месяц не слыхать. Грехи-то, положенные на душу, некому снять. Со слезами просил съездить за батюшкой в другое село — не едут. Дожили до порядочков, старика хворого не надо.
Не взыщи, господи, на слабости человеческой. Не виноват перед тобой Сенин, хворый старик. Сам видишь — перевернулась земля другим боком. Родилась коммуна в городе дальном, в большом городе, невиданном. Малыми городами шла, селами, деревнями шла, степями, лесами, оврагами. Пришла в Рогачево село. Подняла всех за волосы, перепутала. Отец кричит, сын кричит. Муж кричит, жена кричит. Не слыхать только голоса стариковского.
Лежит Сенин чурбашком на кровати, грехи выкладывает по совести. Вот, господи, вольные и невольные, яже словом, яже делом, ведением и неведением. Все перед тобой. Двух лошадей испорченных продал — покупающим не сказал. Корову больную зарезал — покупающим не сказал. Бес смутил. Бумажку фальшивую сунул в кружку церковную — другой бес смутил. С чужой старухой два раза согрешил. Недавно вот, в эту самую коммунию, господи. Говорить начали кругом:
— Не грех!
Своя старуха давно умерла, а кровь маленько разыгралась.
В одно ухо бес вошел, в другое ухо бес вошел.
— Не грех!
Не посылай, господи, в муку вечную. Не сам грешил, бесы-дьяволы всю жизнь соблазняли.
Ползет слеза из правого глаза у Сенина, левый — закрывается. Хочет открыть, а он не открывается. Руку хочет поднять, а она не поднимается. Вьется голубь белый над кроватью, наверное, ангел божий, с небеси на землю посланный. Стоит в, углу демон злой с рогами телячьими, глаза горят, как угли. Копытами стучит, хвостом собачьим голубя отгоняет.
Машет голубь белый крыльями — легче дышать.
Пышет демон огнем адским — нечем дышать.
Говорит голубь белый нежным голосом:
— Моя душа!
Говорит демон страшным голосом:
— Моя душа!
Подошла старуха старая с клюкой-палочкой, ударила Сенина по руке — онемела. Ударила по ногам — онемели. Надавила клюкой-палочкой в левый бок — прощай, мать-сыра-земля! Зазвонили колокола на всех церквах. Встали горы высокие, выросли леса дремучие. Как дверью в избе хлопают — не слыхать. Как мужья с женами ругаются — не слыхать. Ничего не слыхать, ничего не видать. Только демон адский глазами горит.
— Моя душа!
Взял голубь белый душу старую, много нагрешившую, — стала она белой снежинкою от белого голубя. Улыбнулись губы у Сенина-старика радостью несказанной, да так и осталась улыбка на мертвых губах:
«Простил господь».
20
Поют девки с бабами, горя не чувствуют.
Или глаза другие у них — видят только веселое, или совсем нет такого горя, чтобы не петь.
Выгрузил Максим Иваныч сорок пудов по приказу исполкомскому, думал: ахнет Рогачево село вместе с хозяином.
Нет!
Выгрузил Трифон Самойлович пятьдесят пудов по приказу исполкомскому, думал: ахнет Рогачево село вместе с хозяином.
Нет!
Увезли Лукьян Лукьяновича в дом принудительный, думал: солнце светить перестанет, а солнце светит по-прежнему. Дождь идет, звезды по ночам горят, месяц сторожем ходит: над полями, лесами, над селами дальними, над деревнями ближними.
Девки домой не заходят, и бабы домой не заходят. Чужая баба к чужому мужику прижимается, чужой мужик чужую бабу держит под полой до вторых петухов.
Легли в переулочках тропы в два следа.
Пообтерлись плетни на задворьях в две спины. Приумялась трава под плетнями в одну спину.
Девкин след.
Молодого парня след.
Хороши яблоки в своем саду, в чужом еще лучше.
Ничего не поделаешь.
Москва — город, Казань — город, Самара — город.
Рогачево — село, Худоярово — село.
В Москве, слыхать, недовольны, в Казани, слыхать, недовольны. В Рогачеве — котел кипит.
Берегись, Андронова коммуна!
Сотнями зубов будут рвать.
Сотнями рук будут бить.
Мало.
Сотнями ног будут топтать.
И этого мало.
На огне живыми сожгут.
К лошадиному хвосту привяжут.
По полям, по горам, по оврагам будут волочить, изуродованных.
Берегись, Андронова коммуна!
Помянутся тебе и Черемушкины восемь досок, взятых на общую пользу. Помянутся и девяносто пудов, выгруженных по приказу исполкомскому. Ударит колокольня в большой колокол, ударит и в маленькие колокола. Разлетятся от ударов голуби перепуганные, рассыпятся во все стороны воробьи ошарашенные. Упадет замок, Андроном повешенный, растворятся двери церковные, Андроном запертые. Возрадуются угодники, ликом почерневшие. Наденет батюшка ризу пасхальную, наденет дьячок новый стихарь. Поднимет батюшка кадило зажженное, возгласит голосом, давно не слыханным:
— И во веки веков!
Покроет Рогачево село вместе с дьячком.
— Аминь!
И будет, как прежде.
Сцену в батюшкином дому разломают, доски попорченные Черемушкину отдадут, станут минувшее вспоминать.
— В каком году?
— Было и не было!
Кипит котел в Рогачеве селе.
Косы с топорами точатся, мужики рубить коммуну Андронову собираются.
— Смерть!
А девки с бабами флаг красный для коммуны шьют.
Ничего не поймешь!
Привезли исполкомские атлас-материи из городу. Аннушка Прохорова — главная закройщица. Старуху мать в угол зажала — и тут хорошо. На столе машинку швейную поставила, атлас-материю расстелила скатертью. Девок накликала, бабам на ухо шепнула. Словно замуж готовят коммуну некрещеную. Машинка стучит, ножницы щелкают. Девки шелком голубым вышивают по красному:
Пролетарии всех стран.
Одна — в избу, одна — из избы.
Какой праздник пришел?
Тут и Яшка Мазла, и Федька Бадыла, и Гришка Копчик с деревянной ногой, лучший Андронов советник. Левой рукой усы поправляет, в правой батожок — три четверти. Живой человек. Тоже хочет понравиться бабам молодым. Для этого и расческу костяную носит в боковом кармане, поэтому и волосы на голове всегда в порядке. Ничего. Настоящий человек в голове заключается.
Вышивают девки голубым шелком по красному, играют песни в пять голосов.
Не ругай меня, мамаша.
Теперь воля во всем наша.
Хочу лягу, хочу встану.
Ночевать пойду к Ивану.
Если Ваня зазнается.
Мне другой милой найдется.
21
Сидит Андрон в исполкоме — приказ за приказом.
Все нутро исполкомское бумажками залепил, курить нельзя, плевать нельзя, матерным словом выражаться нельзя.
Земельный декрет.
Продовольственный декрет.
По бабьим делам декрет.
Гужналог.
Продналог.
Губпродком.
Райпрод.
И все неукоснительно, без всякого промедления.
Ленина подпись.
Калинина подпись.
Андронова подпись с большой закорючкой.
Ладно бы Ленина с Андроновой.
Аннушкина подпись!
Тоже там очутилась, председательницей женского отдела.
Над Адроновым новым столом — флаг.
Над Аннушкиным столом — флаг.
Оба красные, с золотыми кистями.
На Андроновой — «Пролетарии всех стран».
На Аннушкином — «Товарищи женщины».
Сорок лет висел в переднем углу Николай-угодник при старом режиме, Андрон распорядился:
— Снимите, предрассудок темной массы!
Ничего не поделаешь.
Привез старика из города с белой бородой, — сказал:
— Это Карла Марксов, дадим ему первое место. А Тихону Белякову, столяру рогачевскому, приказ: немедленно оборудовать раму малиновой краски.
Поставил Карла на место Николая в передний угол. Аннушка Прохорова по женскому отделу распорядилась: девки с бабами незамужними венки сплели из сосновых веток, красную ленту повесили.
Долго думал Потугин Маркел Семеныч. Пришел поглядеть в исполком — верно: стоит в углу старик седой, волосы, как у попа. И венки из сосновых веток и лента красная, две хоругви с золотистыми кистями. Только лампадки не хватает.
Поглядел Потугин грустно эдак, плюнул и ушел.
Встретил Михаилу на улице, головой покачал:
— В часовне был у твоего сына. Больно хорошо, лучше некуда. Новых святых произвел.
А Михаила, как маленький:
— Нет моей воли. Видишь, под ногтем сижу…
Хотела бабушка Матрена слово сказать вразумительное. Андрон улыбается:
— Ты, мама, не расстраивайся. Старому человеку трудно понять. Люблю я тебя, а делать по-своему буду.
— Делаешь, сынок, не в угоду; народ недоволен.
— Темный он, поэтому и недоволен.
Михаила обиделся:
— Ты какой? Светлый?
Андрон и говорить не стал.
— Ты, тятя, неграмотный.
Долго Михаила сидел, головы не поднимая, стискивал крепкие зубы мужицкие. А когда накипело нутро, поднялся. Оглядел старую мужицкую избу загоревшимися глазами — встал на минуточку вкопанный: и здесь Карла Марксов около матушки богородицы с левой стороны. Везде насажал, сукин сын. Скоро всю избу залепит.
Нет, не Карла виноват.
Нутро накипело.
— А-а, черти! Волю взяли.
Схватила за подол Михаилу бабушка Матрена, слезно уговаривает:
— Христа ради, отец, не греши!
— Уйди!
— Христа ради не греши!
Замахнулся Михаила с левой — бабушка кубарем по избе. Стукнулась виском о скамейку и лежит, как курица, руки растопырила. По лицу дорожкой узенькой кровь просочилась, окрасила морщинку около добрых губ. Глядит Михаила на бабушку — не встает. Хоть бы выругала его, постыдила: «Эх, мол, ты, бесстыдник — бессовестный!» А она даже не стонет.
Испугался Михаила.
Задрожали руки-ноги, не знает, что делать.
На полу — бабушка Матрена с красной дорожкой около добрых губ. Сел рядом Михаила, за руку тормошит, ласково уговаривает:
— Старух! Матреш! Что ты?
Думал, до смерти уложил, а господь пожалел напуганного человека: отдышалась бабушка Матрена. Услыхала голос Михайлин, голову подняла.
— Эх ты, бесстыдник — бессовестный!
Тут Михаиле легче стало.
22
На улице слухи растут.
В казаках генерал поднимается.
В Сибири генерал поднимается.
Ведут генералы войско несметное, несут народу крестьянскому освобождение. У кого хлеб брала коммуна — назад. Лошадей брала — назад. Все — назад! Генерал, который в казаках поднимается, прямо сказал:
— Вы, старички, не сумлевайтесь. Поможете мне — живо разделаюсь. Губпродкому — смерть, райпродкому — смерть. Картинки большевистские — в печку.
И тот генерал, который в Сибири поднимается, прямо сказал:
— На хлеб цена, на овес цена.
Пятый день лежал Потугин на печке — ломота в спине появилась. Услыхал про генералов — легче стало. Вышел на улицу и бороду расчесал, словно к празднику.
— Богов коммунских выкидать надо!
Прохор Черемушкин восемь досок на душе таскает, будто восемь грехов. Не дают покоя ему, сон разбивают, от еды отталкивают. Кольнет перо хозяйское, вскочит ночью, а генералы — вот они: как на картинках стоят, и писарь генеральский с бумагами,
— Ты Черемушкин?
— Я.
— У тебя взяла коммуна восемь досок поделочного тесу?
— У меня.
— Распишись!
Сам не рад Прохор, от хозяйства отбился. Бегает из улицы в улицу, шепчет:
— Двенадцать тысяч казаков.
— Земля на откуп.
— Беспартийных не трогают…
23
Каменный сидит в исполкоме Андрон, неподвижный.
Брови нахмурил.
Шею напружинил.
Не мужиков видит с растрепанными бороденками — жизнь мужицкую, темную.
Гришка Копчик доклад делает:
— Генералов ждут мужики. До твоей головы добираются.
Молчит Андрон.
Только ноздри раздуваются, словно в гору высокую лезет.
Сломал перо у красной председательской ручки и ручку надвое переломил — обломышки под ноги.
— Дураки!
Низко пригнулись избенки под тяжелыми соломенными крышами. Грязь, навоз, бедность. И жизнь вся — грязь, навоз, бедность. Отец мешает, мать мешает. Каждая избенка затаила темную мужицкую злобу.
Не жалеть нельзя и жалеть нельзя.
Идти надо: против отца с матерью, против друзей и товарищей. Против всей жизни идти. Горят мысли в Андроновой голове, болью тяжелой распирает виски. Не жалеть нельзя и жалеть нельзя.
— Дураки!
Поглядел на Гришку Копчика, глазами вспыхнул:
— Бить стану, если поперек моей дороги пойдут! Я знаю, что делаю. Война так война!
24
Ну, вот и война.
Лежит Потугин на печке, расслабился.
С одной стороны — генерал, с другой стороны- генерал.
Встали два генерала с двух сторон, говорят:
— Слушай, Маркел Семеныч; на хлеб цена, на овес цена. Хочешь?
Смотрит Сенин хорьком из норы, на пороге — смерть мужицкая с косой за плечами.
— Кайся, старик, от Андрона приказ тебе вышел…
Потемнело в глазах, зарябило.
На улице рев, шум, крик.
Закрутились мужики рогачевские, на дыбы встала воля черноземная.
Вбежала сноха со двора, прямо на печку:
— Тятенька, хлеб коммунисты берут по амбарам!
Эх вы, силы мужицкие дуба столетнего!
Эх ты, хлебушка, кровью политый!
Слетел Потугин соколом с печки — долой и семьдесят четыре года. Распрямилась спина стариковская, заиграли ноздри молодецкие. Выбежал с растрепанной головой, увидал топоришко зазубренный.
Стиснул топорище — война!
С одной стороны — генерал, с другой стороны — генерал.
На хлеб цена, на овес цена.
Увидал Андронову шапку с красной звездой — загорелась земля под ногами красным огнем. Заплясали в глазах избы мужицкие, заревели в ушах трубы медные. Наскочил на Андрона, замахнулся топоришком зазубренным:
— Бей!
Увидал Андрон глупую смерть от зазубренного топоришки, рассердился. Отскочил на два шага, выхватил револьвер из кожаного мешочка.
— Стрелять буду!
Блеснули сбоку железные вилы, заревела толпа, оскалились зубы мужицкие:
— Бей!
Выстрелил в воздух Андрон — не хотелось крошить тело мужицкое, а пуля-то — вот она. Сидит на дороге Потугин, пальцами землю царапает. Иголкой вошла в левый бок, укусила мухой в жаркий полдень Андронова штучка.
Несутся мужики из конца в конец, словно лошади степные, невзнузданные. Дымят глаза, налитые злобой, дрожит земля под ногами нековаными.
В казаках генерал поднимается, в Сибири генерал поднимается. На хлеб цена, на овес цена.
— Бей!
Эх вы, силы мужицкие дуба столетнего!
Эх ты, хлебушка, кровью политый!
Размахнулся Тарас Тимофеич лопаткой железной — мимо.
Увернулась Андронова голова с красной звездой.
Грохнулся на спину Тарас Тимофеич, руки раскинул крестом по дороге. И его мухой укусила маленькая пуля, попавшая в лоб.
Война так война!
Гонят Гришку Копчика с деревянной ногой по большой рогачевской улице, словно волка пятьдесят собак. Видит Гришка смерть свою от мужицких рук — забежал во двор к Андронову отцу. А Михаила и дверь на крючок. Скоблит Гришка запертую дверь в испуге смертельном — нет спасенья. Бросился на крышу — нога деревянная сорвалась.
Смерть!..
Навалилось на Гришку десять мужиков самых здоровых.
Рвут Гришкино тело в двадцать рук.
Топчут Гришкино тело в двадцать ног.
Затоптали вместе с Гришкой и Трифона Самойлыча, попавшего вниз.
Война так война!
Забежал Прохор Черемушкин с вилами железными в исполком:
— Бей!
Поддел Карла Марксова в переднем углу и понес, будто сноп ржаной. Грохнул на улице оземь — пляши! Пляшет Рогачево село, свищет, гудит, кувыркается. Разорвали пополам и Аннушкин флаг, разорвали пополам и Андронов флаг. И еще пополам и еще пополам — ленточки сделали. Сорвали со стены земельный декрет, продовольственный декрет, бабий декрет.
— Топчи!
На хлеб цена, на овес цена.
— Вали в райпродком!
Поймали на улице Яшку Мазлу.
— Кайся!
Увидали Аннушкину избенку:
— Жги!
Увидали Михайлину избенку:
— Поджигай!
Загорелись две избенки в двух концах, высунули языки из черных соломенных крыш.
Поднялись на них волосы багровые, полились слезы огненные. Мечется Михайло с ведерком пустым, бегает бабушка Матрена с сундучком Андроновым вокруг. Некому добро тащить, некому насос наставлять. Выбежал со двора меринишка с красной лентой в хвосте, фыркнул, махнул вдоль по улице. Бежит из ворот курица черная, шею вытянула, крыльями хлопает.
Смерть!..
Вспыхнули крыши соломенные там и там, ударили топоры по наличникам, зазвенели стекла в окнах звоном пронзительным. Вылезли на улицу колоды дубовые, сундуки с крышками оторванными. Полетели из окошек разбитых иконы, кадушечки, ведра, тулупы, скамейки, кровати, чугуны, хомуты, ухватья.
Скачут бочки пожарные. Гремит насос с кишкой неработающей. Воют бабы. Воют собаки. Ржут лошади. Крик. Стон. Шум. Рев. Война так война.
25
Улегся ветерок, успокоился. Пошумели воды поднятые, легли в берега. Вышел месяц темной ночью, одиноко глядит из черного облака на поля пустынные, на деревни дальние, на деревни ближние. Торчат трубы обгорелые, слышатся жалобы тихие.
Не Мамай прошел — рать мужицкая, с вилами острыми, с топорами зазубренными.
Скорбь.
Стоит Андрон на пепелище отцовском, крепко сжимает голову, платком перевязанную. Лежит дорога дальняя, непосильная. Давит горе мужицкое, заливают сердце слезы и жалобы. Вперед зовет дорога трудная: через жалобы тихие, через трубы обгорелые, через черное горе мужицкое.
Низко падает голова, платком перевязанная, болью тяжелой виски распирает.
Не жалеть нельзя и жалеть нельзя…
Отзывы о сказке / рассказе: