21.
Зашумели ночью мужики, закрутились, тревогой охваченные. Первым прибежал Еропка, словно сумасшедший.
— Машинист не хочет ехать! Задние деньги собирают. Если здесь сидеть — дороже встанет.
— Сколько надо?
— По ста рублей с человека.
— Ах, мошенники!
— Тише, дядя Иван, не надо ругаться. Здесь сидеть — дороже встанет.
Сели кольцом мужики в темном переполненном вагоне, вытянули бороды трясучие, словно колдуны лохматые. Расстегнули нехотя пуговицы у верхних штанов, вытащили дрожащими руками глубоко запрятанные десятки из нижних штанов. Дорого стоит копеечка мужицкая! Шумят в темноте бумажки, двигаются бороды вздернутые, одна на другую натыкаются.
— Все дали?
— Все.
— А мальчишка как?
— Ну-ка, разбуди его!
— Эй, ты, племянник! Деньги давай.
Хотел Мишка голову спрятать в мешках — ноги торчат. Ноги сунет в мешки — голова наружи. А мужики, как галки, теребят с двух сторон.
— Слышишь, что ли?
— Деньги давай!
Долго думать тоже нельзя — догадаются, и не думать нельзя. Поднял голову Мишка, нехотя в карман полез.
— У кого ножницы есть?
— Зачем тебе?
— Деньги расшить в подоплеке.
— Марья, дай ему ножик!
Нашарил Мишка бумажку в кармане, поднятую на той станции, громко сказал, протягивая дрогнувшую руку:
— Кто собирает деньги? Держи.
— Сколько?
— Сто.
Спас темный вагон.
Сунул Еропка бумажку Мишкину в потный кулак, побежал машиниста искать. А у Мишки голова закружилась от сильного волнения, и сердце затокало радостью.
Ну, и народ. Про дядю насказал — верят. Бумажку сунул вместо денег — верят. Или счастье такое Мишке, или мужики больно неопытные. Чудно!
А все-таки страшно.
Вернется Еропка скажет:
— Выкиньте этого жулика отсюда: он мне бумажку простую сунул…
Зажал Мишка голову обеими руками от страха, думает. И смешно ему над Еропкой, мужиком бузулуцким, и страх под рубашкой ходит острыми колючками.
Вернулся Еропка, шепчет мужикам:
— Сделал! Триста верст поедем с этим паровозом — без передышки. Машинист больно попался хороший. Я, говорит, товарищи, ментом перекину вас, потому что сам. понимаю, в каком вы положеньи.
— Значит, в точку попал?
— В самый раз.
— Это хорошо!
И Мишка в темноте улыбается:
— Это больно хорошо!
22.
Охватили степи киргизские тишиной и простором, крепко стиснули старый расхлябанный паровоз, не пускают вперед. Вертит стальными локтями он, будто на одном месте крутится, голосом охрипшим помощи просит. Задыхается, пар густой пускает, как белое облако. Тает белый пар, черным дымом из трубы заволакивается. Тукают колеса, дрожат вагоны.
Не пускают вперед степи киргизские, тишиной и простором держат изогнутый хвост. Только под гору бешено срывается паровоз, крутит головой на поворотах, надвое переламывается, змеей тонкой извивается. Давит мосточки играющими колесами, фырчит, задорится, локтями светлыми проворно работает. Выскочит на бугорок, словно заяц испуганный, и опять постаричьи с натугой тащит длинный примороженный хвост.
Весело Мишке смотреть на широкие степи киргизские, на дальний дымок из долины, на огромного верблюда, высоко поднявшего маленькую голову. Поглядит верблюд на Мишкин поезд, поведет во все стороны маленькой головой на выгнутой шее — снова спрячет черные губы в колючей траве.
Ни одной деревни вокруг.
Бугры плешивые, да коршуны степные сидят на буграх.
А небо, как в Лопатине, и солнышко, как в Лопатине.
Ветерок подувает в раскрытую дверь.
Лежат мужики — развалились, покоем охваченные, сытыми мечтами окутанные. Мирно торчат бороденки поднятые, громыхают чайники с ведрами. Кто гниду убьет в расстегнутом вороту, кто когтем поковыряет то место, где блоха посидела. Вытащит вошь из рубца, раздавит «несчастную» на крышке сундучной, посмеется:
— Вошь больно хорошая — жалко убивать.
— Зачем же убил?
— Без пропуска едет. Залезла под рубашку ко мне и сидит, чтобы орта-чека не нашла. Проехала две станции, кусать начала! Я везу ее, и она же меня кусает. Хитрая, чорт!
Ржет вагон, покатывается со смеху.
Только Еропка, мужик маленький, с горем большим на часы посматривает. Долго искал дураков на базарах оренбургских, чтобы продать им сломанные часы заместо новых — не нашел. Торговцы над ним же смеялись:
— Дураки, дядя, все вывелись: ты самый последний остался.
Грустно Еропке, мужику маленькому.
Раскроет крышки у часов и сидит, как над болячкой, брови нахмурив. Под одной крышкой стрелки стоят неподвижно, под другой — колеса не работают. Пропали двенадцать тысяч — кобелю под хвост выбросил. А на двенадцать тысяч можно пшеницы купить фунтов пятьдесят. Налетел, чорт-дурак, сроду теперь не забудет. Если о камень разбить окаянные часы — жалко: сосут двенадцать тысяч, как двенадцать пиавок, Еропкино сердце, голову угаром мутят.
Мужики нарочно поддразнивают:
— Сколько время, Еропа, на твоих часах?
— Что, Еропа, не чикают?
— Голову свернул он нечаянно им…
— Продаст! Эта веща цены не упустит. Только показывать не надо, когда будешь продавать…
Ржет вагон, потешается над Еропкиным горем.
Семен, рыжая борода, четыре юбки зацепил в Оренбурге. Сначала радовался, барыши считал. Проехал две станции, тужить начал. Слух нехороший пошел по вагонам: киргизские бабы и сартовские бабы юбок не носят, а в штанах ходят, как мужики.
Кряхтит Семен, рыжая борода, тискает дьявольские юбки. Упадет головой в мешки, полежит вниз рылом, опять встанет с мутными, непонимающими глазами. Выругает большевиков с комиссарами (как будто они во всем виноваты!), плюнет, зажмет горе в зубах, снова ткнется головой в мешки.
Иван Барала примеряет сапоги на левую ногу. Три пары купил он, радуется малым ребенком. За старые дают три пуда зерном, а у него совсем не старые. Стучит Иван Барала ногтем в подметку, громко рассказывает:
— Два года проносятся, истинный господь! Как железные подметки — ножом не перережешь…
Мишке легче.
Если бабы киргизские ходят в штанах, значит, и жалеть не стоит бабушкину юбку. Все равно дорого не дадут за нее — старенькая она. Пощупал ножик складной, улыбнулся:
— Бритва! Любую палку перережет.
Прохор около Мишки голубком кружит, заговаривает, носом пошмыгивает, ласково чвокает. Это не плохо, если дядя у мальчишки комиссаром. Всякий народ нонче. Который большой — ничего не стоит, который маленький — пить даст. Надо пристроиться к нему: можа и на самом деле помогу окажет.
Ходит маятником Прохорова борода возле Мишкиного носа, а голос у Прохора ласковый, так и укрывает с головы до ног. Вытащил кошель с хлебом, подал и Мишке маленький кусочек.
— Хочешь, Михайла!
— А сам что не ешь?
— Кушай, не стесняйся: будет у тебя и мне дашь. Надо по-божьи делать…
Притворился Мишка, спокойно сказал, обдувая пыльный кусочек:
— Урюку дядя полпуда хотел дать.
— Тебе?
— Матери моей.
— Урюк — штука хорошая, только, наверное, дорогой?
— Ну, что ему, он богатый!
Говорит Мишка большим настоящим мужиком, сам удивляется:
— Вот дураки, каждому слову верят!..
23.
А киргизы совсем не страшные, чудные только. Жара смертная, дышать нечем от раскаленных вагонов на станции, они в шубах преют, и шапки у каждого меховые, с длинными ушами. Лопочут не по-нашему: тара-бара, тара-бара — ничего не поймешь! Ходят с кнутами. сидят на карачках. Щупают пиджаки у мужиков, разглядывают самовары, трясут бабьи юбки.
Еропка, мужик маленький, сразу троих привел, кажет часы на ладони, стоит, подбоченившись. Сейчас надует киргизов, потому что Азия — бестолковая.
Светят зубами киргизы, перебрасывают часы с рук на руки, пальцами крышки ковыряют. Еропка кричит в ухо старому сморщенному киргизу:
— Часы больно хорошие — немецкой фабрики!
Киргиз кивает головой.
— «Мириканского» золота! — еще громче кричит Еропка.
Семен, рыжая борода, вытаскивает юбки из пыльного глубокого мешка, расправляет их парусом, тоже кричит киргизу в самое ухо:
— Бик якша! Барыни носили.
Лопочут киргизы — тара-бара, тара-бара! — ничего не поймешь.
Семен чуть не пляшет около них.
— Господскай юбка, господскай. Москва делал, большой город…
Иван Барала ножом ковыряет подметки у сапог.
— Бабай [Дедушка, дядя], шупай верхи, щупай! Да ты не бойся, их не изорвешь. По воде можно ходить — не промочишь. Из телячьей кожи они. Сам бы носил — тебя жалко.
Кивают киргизы меховыми шапками, неожиданно отходят.
Еропка за ними бежит.
— Шайтан-майтан, жалеть будешь мои часы!
— Стой, мурло! Давай три пуда.
Киргиз машет руками.
Много товару из вагонов вывалилось, еще больше — крику. Серебро на бумажки меняют, золото на бумажки не меняют. Черпают табак из мешков, машут пиджаками, юбками, постукивают сапогами.
Хочется Мишке по станции побегать — боязно: не поспеешь на поезд прыгнуть — останешься. Увидал — киргиз мимо идет — не вытерпел: вытащил ножик складной — кажет. Киргиз остановился. Взял ножик у Мишки, разложил, зубами светит, пальцами лезвие пробует. Мишка кричит, что есть духу, высовываясь из вагона:
— Продаю!
Киргиз лопочет по-своему, вертит головой.
Еще громче Мишка кричит:
— Пуд!
Еще пуще киргиз вертит головой.
Мишка беспомощно оглядывается. Морщит брови, чтобы найти понятное слово, нарочно ломает слова русские — скорее поймет.
— Пшенич, пшенич! Пуд!
Русский из другого вагона говорит киргизу по-киргизски:
— Пуд!
Киргиз сердито плюется.
— Э-э, урус!
Мишка тихонько спрашивает русского:
— Сколько дает?
— Ничего не дает, ругается.
А когда киргиз уходит, Мишка кричит ему вслед:
— Киргиз, киргиз! Шурлюм-мурлюм-курлям! Купи картуз.
Смеются мужики над Мишкой, и сам Мишка смеется, как он по-киргизски ловко научился говорить. Не терпится ему, не сидится, через минуту прыгает из вагона. По носу бьет горячими щами из больших чугунов. Торговки над чугунами громко выкрикивают:
— Щей горячих, щей!
На листах железных печенки жареные лежат, головы верблюжьи, потроха бараньи, вареная рыба. Манят четверти топленым молоком, за сердце хватают хлебные запахи.
Треплет Мишка старый отцовский картуз, показывает ножик с ремнем:
— Купи, купи!
Заглядится на печенки с бараньими потрохами, остановится.
— Тетенька, дай голодающему!
Замахнется половником торговка, опять нырнет Мишка в толчею людскую, бегает вокруг киргизов. Оцепят киргизы со всех сторон, такой крик поднимут, и сам Мишка не рад. Кто ножик тащит кто — картуз. Один, самый страшный, с черными зубами, даже за пиджак ухватил. Лопочет, раздевает, чтобы пиджак примерить. Мишка кричит киргизам;
— Дешево я не отдам!
Напялил пиджак киргиз, а вагоны у поезда дернулись…
Вырвал пиджак у киргиза Мишка — ножа нет.
Отыскался ножик — ремень киргизы рвут друг у друга.
Чуть не заплакал Мишка от такой досады.
— Давайте скорее, некогда мне!..
А вагоны двигаются.
Прямо на глазах двигаются.
Вертятся колеса, и вся земля вертится, вся станция с киргизами вертится. Бежит Мишка с правой стороны, а двери у вагонов отворены с левой стороны. Если под вагоны нырнуть — колесами задавит. Бежит Мишка жеребенком маленьким за большой чугунной лошадью — лапти носами задевают, пиджак на плечах кирпичем висит. Не бегут ноги, подкашиваются. Тяжело дышит разинутый рот — воздуху не хватает.
Увидал подножку на тормозной площадке, ухватился на ходу за железную ручку обеими руками — так и дернуло Мишку вперед. Не то голова оторвалась, не то ноги позади остались, а голова с руками на железной ручке висят. Тянет туловище Мишку вниз под самые колеса, словно омут засасывает в глубокое место. Хрупают колеса, пополам разрезать хотят, на мелкие кусочки истереть. Болтает Мишка ногами отяжелевшими, а вагоны все шибче расходятся, а ноги в широких лаптях будто гири тяжелые тянут вниз, и нет никакой возможности поднять их на приступок. Руки разжать — головой о камни грохнешься, о железные рельсы.
— Прощай, Ташкент!
— Прощай, Лопатино село!
— Смерть!
Оторвуться Мишкины руки — вдребезги расшибется Мишкина голова.
Но бывает по-другому, когда умирать не хочется.
Не хотелось Мишке умирать.
Собрал он последние силы, натянул проволокой каждую жилу, ногами подножку нащупал. Изогнулся, опрокинулся спиной вниз — легче стало держать каменный отяжелевший зад.
— Теперь не упаду.
Обрадовался маленько, а с площадки человек смотрит сердитыми глазами. Что-то сказал, но колеса вагонные проглотили голос, смяли торопливыми стуками. Не понял Мишка, только поглядел жалобно на человека сердитого,
— Дяденька поддержи!
Смяли и Мишкин голос колеса вагонные, проглотили стуком, откинули в сторону мимо ушей. Долго глядел человек на повисшего Мишку, вспомнил инструкцию — не возить безбилетных.
— Пускай расшибется!
А потом (это уж совсем неожиданно) ухватил Мишку за руку около плеча, выволок на площадку. Поставил около сундучка с фонарем, сердито сказал:
— Убиться хочешь?
Мишка молчал.
— Чей?
— Лопатинский.
— С кем едешь?
— С отцом.
— А отец где?
— В том вагоне.
Оглядел человек суровыми глазами Мишку, отвернулся.
— Надоели вы мне!
Мишка молчал.
Сидел он около сундучка, вытянув ноги в больших лаптях, не мог отдышаться с перепугу. Ломило вывернутые руки, кружилась голова, чуть-чуть позывало на рвоту. Хотелось лечь и лежать, чтобы никто не трогал.
Опять прошло Лопатино в мыслях.
Выглянула мать голодающая, два брата и Яшкино ружье на полу. Тряхнул головой Мишка, чтобы не лезли расстраивающие мысли, равнодушно отвернулся от давнишней печали. Никак не уедешь от нее. Мишка в Ташкент — и она за ним тянется, как котенок за кошкой. Хорошо, характер у него крепкий, плакать не любит, а то бы давно пора зареветь громким голосом. Выпало счастье от товарища Дунаева, опять потерял.
Лезут мысли нехорошие в голову, расстраивают Мишкино сердце, выжимают слезы из глаз.
Колеса вагонные дразнят:
Не доедешь,
Не доедешь,
Смерть!
Не доедешь,
Не доедешь,
Смерть!
Вынимает человек из сундучка хлебную корку, бережно обкусывает маленькими крошками, косится на Мишку. Мишка отвертывается.
— Куда едет твой отец?
— В Ташкент.
— Разве слаще умирать в Ташкенте?
— Чего?
— Так, ничего. Хлеба вам там припасли, растопырьте карман.
Стучат колеса.
Бегут от поезда степи киргизские — пустые, безводные.
Мелькают столбы телеграфные.
Не сидит воробей на них.
Не треплется мочалка на проволоке телеграфной.
Ни один мужик не проедет мимо насыпи по узенькой дорожке.
Степь огромная без деревень.
Пустырь без собачьего лая…
Только бугры высокие с синими головами, да воздух над буграми рекой переливается. Проскочит мимо будка разоренная, с выбитыми окошками. Бросится в глаза сорванная крыша, напомнит Лопатино, где стоят пустые голодные избы. Схватит тоска непонятная Мишкино сердце, сожмет в кулак, ниже опустится голова разболевшаяся.
— Много денег везет твой отец?
Это все человек мучает разными допросами.
Не хочется Мишке языком ворочать, надоело и хвастать каждый раз. Но как же ему доехать без этого? Все допытываются, перед всеми надо увертываться. Не увернешься — ссунут. Бросят котенком на самой дороге, выкинут в степь без людей и жилья, скажут:
— Жулик он! Нет у него ни отца, ни матери. Без билета едет и без пропуска.
Смотрит Мишка усталыми покрасневшими глазами, говорит спокойно, как большой настоящий мужик:
— Денег было много — утащили половину.
— Где?
— Карман на станции срезали.
Человеку становится весело.
— Значит, дурак, если свой карман проворонил!
— Неопытный! — вздыхает Мишка.
— А ты как отстал?
— Брюхо у меня заболело. Сел «на двор» маленько, а вагоны пошли. Отец кричит: садись скорее! — я споткнулся, ухватился вот тут, насилу удержался. Спасибо, ты мне руку подал…
— А если бы не подал?
— Тогда бы убился.
— Хлюст ты, видать!
— А ты, дяденька, кто?
Отзывы о сказке / рассказе: