VI
Дни перед Петром и Павлом удались на завидаль.
— Послал же господи! — молитвенно твердила Феония, перекликаясь с Параскевой.
Феония с Аннушкой полоскали белье.
Стоя рядом на обнаженных камнях, они шумно плескали студеную воду, оглушительно, с плеча стегая по ней мокрыми жгутами — крепко выбитыми вальком рубахами.
Параскева завернула по пути и стоит позади на ярочке.
— Дни — чего уж! — согласилась она.
Спокойно и радостно было ее желтое в морщинах лицо. Подставила спину под солнышко и поводит плечами, нежит старое тело. Подобрела, затихла, не ворчит, не стонет, словно причастилась только что и не решается вернуться к грешной суете. А на небе — ни облака и над белками чисто, как давно уже не было. В бездонной сини круглым пламенем стоит полуденное солнце. Горы резко вычертили на небесных далях свои зубчатые грани и щетинистые под лесами закругленные вершины. Воздух чист и спокоен. Видно далеко и четко, видно всякую мелочь на опрокинутых в долину горных скатах — и отбежавшие в сторону пихточки, и мелкокаменные россыпи, сползающие с одиноких шишов, и черные ребра одетых в снежные лохмотья поднебесных скал.
Лето выстлало предгорья, холмы и долинку светлыми зелеными коврами, разбросало по коврам желтые, красные, синие краски. Ковры, вымытые ливнями, цветут и лоснятся невиданной парчой. А келейки тоже умылись, посветлели и стоят покойные. Солнце накалило крыши, рассушило доски, оно держит под лучами укрытую парчой сырую землю, и из земли к нему тянется сквозь пышные зелени дурманное ядреное дыхание. Оно кружит голову, томит и опьяняет, чуть приметной рябью колыхаясь по обрезам холмов.
— Ой, испекло! — расклонилась Аннушка, бросая на камень прополосканную штуку.
Она мельком взбросила глаза на Параскеву и сейчас же подхватила мокрую холстину, опять нагнулась и зашумела водой.
— Ишь, растаяла… Квашёнку масла, ровно, съела… Прости меня, господи!..
А Параскева липла с разговором:
— Ягоды теперь наспело! Здесь, вон, по жилому, и то сколько видно. Не прошлешься их никак. С Вассой бы сходили. А? Тебя я, Анна!
— Чо это? — из-под руки откликнулась Аннушка.
— Подите седни же.
— Пойду.
— Феоньюшка! И ты бы тоже.
— Ладно, сходим.
Припомнились Аннушке заимочные ягоды. Откуда только силушка бралась — ходили со свету до ночи и не знали устали.
— Ну, дак управляйтесь уж, пойду я, — решилась, наконец, Параскева. — Надо попроведать Манефу — выползла, вон, на крылечко.
Аннушка не забыла обиды, не забыла, как плели по кельям про нее да про Василия, и больше всех — Параскева. В душе таилось нехорошее.
— Чего это она? Потом, глядишь, опять напустится.
— Не забудешь, видно? — укоризненно вздохнула Феоньюшка, садясь на камень. — Отдохнуть маленько. У тебя последняя?
— Да, нету больше.
— Отдохни.
Обе молча сидели, распустившись телом. Но Феоньюшка все думала про старое.
— Пожила со свое, помыкалась за десятерых, — кротко говорила она, смотря за речку. — Никому не сказывала, а стороной идет про прежнее-то, про ее — не дай господи ни врагу, ни супостату, много вытерпела, вот ее и точит. А как солнышко по-праздничному приберется, кости не щиплет, не ломит, вот она и отойдет, разгуляется в душе-то — из моленной тянется: одна, видно, была там, намолилась вдостать — все ей ясно теперь, все радостно.
Но Аннушка не слушала.
— Петров-то вот уж, зачем не видишь.
Мысли были старые, заветные, и шли они привычными дорожками, одна за другой. От них болела и кружилась голова. Ягоды? Да пропади они пропадом, провались сквозь землю вместе с Параскевой.
Феоньюшка тянула сладким голоском — кого-то успокаивала:
— Без злобы и святые не спасались. Было и у них немало. Что ни шаг — то согрешил. Малый шаг — малый грех, большой шаг — и греху побольше…
— Мне это она? — оглянулась Аннушка, но дальше опять не слыхала, унеслась за горы.
Вскоре же, как пособоровали, Манефа поднялась с постели, отошла и опять закрепла на года. Одна захотела остаться, чтобы с глазу на глаз разговаривать ночью со Спасом. Аннушку перевели на старое — к Феонии. Не стерпела как-то Аннушка, выложила ей такое, чего и матери бы не сказала, во всем покаялась, расцвела опять, будто гору свалила, во весь рост распрямилась. Ушел, спрятался Василий, да не надолго. А Феоньюшка с жалостливыми, елейными словами пробралась потайными дорожками в душу, и ничего от нее теперь не схоронишь — все видит, обо всем догадывается. Стоит над душой и караулит. Нет спасенья от нее ни днем ни ночью. Опять тяжестью придавило к земле.
«Чего она лезет?» — не показывая злобы, думала Аннушка, готовая вскочить и уйти, чтобы только не слушать сладкий тонкий голосок.
А Феоньюшка, укладывая мокрое белье в корзину, утешала:
— Переки-пи-ит, все-е перекипит!.. На огне и железо сгорает, под погодой и камень прахом сыпется…
«…Лес валить начнут — тут берегись»… — опять думалось про Бугрышиху, а сбоку над ухом комариным нудным писком пел Феоньин голос, пел что-то доброе и ласковое, но такое тошное, что не было сил его слушать.
— Ну, — встала решительно Аннушка, — по ягоды поспеть.
На ярочек вышла Фекла. Кругленькая, маленькая, с круглым жирным лицом и короткими пухлыми ручками, цепко сложенными на большом животе, она едва переводила дух. У матери Феклы, бесплеменной, безродной, не было горше того горя, как дикое тело. Как ни постилась, как ни морила плоть, а от жиру не избавилась. Чуть в избе потеплее или солнышко пригреет, его на лицо так и вытянет.
— Мир вам! — колыхнулась она коротким поклоном, подобрала было живот, но расклонилась и опять его выпялила.
Феоньюшка почтительно ответила, поднявшись с камня. Поклонилась и Аннушка, но не взглянула: не хотелось.
— Как ты это… матушка… выносишь-то? — тяжело отпыхиваясь, говорила сочным голоском Фекла. — Изморило… прямо изморило!
— Тяжко, тяжко, матушка моя, да у воды-то как, ровно, полегче. Вот тебе уж, родимая, не кстати жар-то.
— Ой, не говори… не рада жизни… прости меня, господи!.. Положил мне кару за грехи за тяжкие… У его… путей-то — не один… одного так найдет… другого — этак…
Она увидела кого-то за холмиком, почмокала губами и, с надсадой, сочно взвизгнула:
— Васса-у!.. Вассушка!.. Поди сюды!
Подкинула руку, загребла ей воздух и скорей сложила на живот.
«Пойдет или не пойдет? — думала Аннушка, украдкой взглядывая вверх по речке. — Смолчит или облает?
Васса подошла, простая и покорная.
— Вассушка, родная… спустись в погребицу… квасу мне… пересохло… нету силушки… Спустись, родная!..
— Ладно, — спокойно ответила Васса и, не торопясь, пошла. Фекла облизнулась и умильно сглонула слюну. Аннушка не того ожидала, и ей стало досадно.
Она видела Вассино лицо, и вдруг так захотелось сказать ей что-нибудь хорошее, искупить какую-то вину. Она проворно схватила корзинку и, убегая от Феоньюшки, поднялась утоптанной тропинкой на ярочек.
— Вася! Вася! Погоди!..
Кричала вызывающе — открыто, никого не стесняясь.
Та остановилась.
— Вася!
— Ну?
— Пойдешь по ягоды? Вот тут, по ложкам.
Пошли вместе, рядом.
Васса подозрительно и удивленно оглядела Аннушку, подумала и тихо ответила:
— Ладно.
— Мы по ложкам тут, можно до службы до самой. Только… — Аннушка таинственно снизила голос: — ты поскорей управься. Без Феоньи чтобы, собиралась тоже… я сейчас рубахи выкину на прясло и айда… Выходи прямо за речку.
Не верилось в Вассу, знала, что того гляди — взъершится, но так хотелось уйти подальше от тех, монастырских, и побыть с ней, с грешной, с мирской.
— Вот, девка, скажи, как поманило на ягоду! Так бы пала, всю бы съела! — возбужденно хохотала Аннушка.
Васса, улыбнувшись, поймала корзину за ручку.
— Давай же, чо ли… Вместе…
Дробным шагом, отмахнувши в стороны свободные руки, они добежали до прясла, опустили корзину в траву, и, расклонившись, засмеялись чему-то непонятному, хорошему.
VII
Земляники было много.
Аннушка с Вассой поднимались по логу все выше и выше. Шли не за ягодами — туясочки были уже полные — тянуло вверх, вперед. Васса не хотела сдаться, отвечала обрывками, грубила голосом, но Аннушка не унималась:
— Девка, бисер потеряла. В чем на полянку теперь выйдешь?
— А поди ты! — огрызнулась Васса, уходя вперед. — Подбери, если надо… надень.
Аннушка помолчала, прыснула и захохотала — разлилась ручьями.
Васса строго оглянулась.
— Ой, беда да и только! — спотыкаясь и путаясь в траве звенела Аннушка. — Ой! Ха-ха-ха!.. Надеть бы бисер да ленты, косы бы с кистями выпустить, да к слу-ужбе!.. Ха-ха-ха!
У Вассы губы дрогнули и потянулись уголками по щекам.
— Придумала же, подь ты к черту! Ксении тогда — конец, как увидит — на месте остынет. Не отсоборуешь.
— Ой!.. Не могу!..
— Параскеву — вот бы скрючило-то.
Васса круто и решительно остановилась.
— А есть у тебя бисер? Приехала-то вон какая!
— Завалилось, однако.
— Дай. Ей богу надену. К одному уж мне с ними грешить.
— Не дури, девка.
— А мне чего? Так ли, этак ли — в добры не войти.
— Полезем вон на те голыши.
— На каменушку?
Но, не дождавшись ответа, Васса пошла впереди по крутинам, по россыпи.
Тянуло к вершинам, на волю, подальше от обители. Зеленовато-голубые острые осколки россыпи под ногами сползали со звоном, а утес вырастал, поднимался, вставал над самой головой, закрывая собой небо.
— Страшно, девка!.. Не залезти! — кричала Аннушка, цепляясь свободной рукой.
— Лезь, лезь… Сама сманила.
Васса еще раньше подоткнула подол за пояс и карабкалась по-мужичьи, широко разбрасывая ноги.
Долго не могли отдышаться, когда всползли на широкий каменный уступ. Глыбы камней, выпирая из черной и жирной мякоти, громоздились одна на другую, холодные, морщинистые со всех сторон обитые, обклеванные.
По щелям густыми темными плетями стлался вереск. Здесь пропал шум речушки. Было жутко, тихо. Солнце ушло еще выше. Берега небесной сини раздались, раздвинулись — были вот совсем за ближними горами, а теперь отхлынули, и впереди их выросли новые горы. Сверху все казалось новым, праздничным. Как на потеху ребятишкам сделанные досужей умелой рукою, сквозь вершины пихт и елей на зеленом коврике чернели теремки. Длинной нитью частого граненого бисера развернулась по ковру речонка.
— Сердце мрет, как посмотришь, — передернулась Аннушка, усаживаясь глубже на камень.
Васса улыбнулась по-хорошему, попросту.
— Давай лучше съедим всю ягоду.
Она горстью почерпнула из туяса и, откинув голову, набила полный рот.
— Сдурела!
— На…бе…рем!..
Васса жадно жевала и тянулась опять.
— Пить шибко хочется, — оправдывалась Аннушка, бросая в рот ягоду. Рука быстро забегала от туяска к губам. Ели молча, со вкусом.
— Вот этак же… — вспомнила Аннушка свое далекое: — в Барсучихе на полянке…
— Ну?
— Собрались ребята… Девок нету — все по ягоды хлынули… Я как раз урвалась с заимки… все ненастье мочило… а тут… день такой — разгуляло… На полянке ребятам тоска без девок… Уж чего не придумывали… ухватились за чернушенского ямщика, Семенку…
Васса вздрогнула, повернула строгое холодное лицо, перестала жевать.
— Ну?
— Ну, наткнулись на Семенку… Сам поехал, привозил урядника, да наелся сердешный где-то пива, знать, у Власихи. Не успел полдеревни проехать, под беседку закатился. Кони шагом пошли. За деревню выплелись да прямо к амбарам — в тень, от мошки спасаться. Ну, ребята нахлынули… глядят — Семенка. Сейчас смекнули — выпрягли коней, оглобли сквозь плетень продернули, завели, да опять запрягли. Растискали Семенку… вскочил, слышь, ошалел совсем… Как понужнет… Чего тут бы-ыло! А мы и подошли из сопок с ягодами. Семенка крутился, крутился, ободрало сон-то, побежал за другими… ну, знаешь, пьяный, одно слово… языком сплести не может, и за девками гоняется, у той, у другой хватит ягод, не ждет, глотает… Лушка старостова — галек ему в ягоды, хватил, глонул, да и закрякал… Посинел, слышь… Сначала было хохотать над ним…
— Не могли задавить-то! — вспыхнула Васса. — Холера! Собака паршивая!..
На щеках у ней вспыхнули яркие пятна.
Аннушка притихла.
— Ты чего это, девка? — виновато улыбнулась она.
— Будь он, собака!… — кипела Васса, швыряя в россыпь угловатый камень. — Ни на том бы ему свете, ни на этом… Оторвать бы голову, глаза бы лопнули!..
— Да он что тебе? — допытывалась Аннушка.
Васса проворно стегнула глазами.
— Не тебе одной… Была и я когда-то девкой. Не от радости тоже к волкоеде пришла…
— Вася! Вася!..
— А-а! Вася? Теперь Вася? Была я Васей-то, бы-ла-а!.. Теперь рыжей дурой стала, Вассой… Кабы не этот Семенка, и моя бы жизнь не по-собачьи сладилась.
Она в волнении пересела, серые колючие глаза с покрасневшими веками беспокойно бегали, ловя, на чем остановиться.
— Подвалился женихом!.. Всю весну, все лето шнырил кобелем, ославил на деревню, далась ему, дура, а зимой со свадьбой подкатил… Все честь-честью, сватов заслал… По три раза приходили… Согласилась… А мачеха, сука, разбила, наплела ему такое про меня, что и глаз не показал. Сосватала ему Дуньку Федосьеву, сама-а сосватала, сука… Ей без Вассы куда? Надо бы работника наймовать, а тут готовая, всегда под рукой. На даровщину лестно всякому…
Аннушка дрожала.
— Плюнь ты, Вася!
— А, поди ты!.. Проплевалась и так без остатку… На самое теперь плюют.
— Может, к лучшему все бог устроил. С таким-то тоже мало радости. Какой он человек?
— Какой ни есть, а в старых девках не осталась бы! — кричала Васса. — Может, все равно не миновала бы Ксении, да пришла бы с законом, а теперь я кто? Кто я? Васка рыжая!..
Она отвернулась и застыла, глядя в темные провалы внизу.
Аннушка разглядывала Вассину спину с жалостью и страхом. Из души просились девичьи хорошие слова, подступали тяжелые слезы, но сказать — взъершится, наплетет чего попало.
«Рассказать бы ей тоже, все до капельки»…
— Вася!
Васса не ответила.
— Вася!
— Ну?
— Научи меня, Вася!.. Замоталась я.
Аннушка с трудом находила слова.
— Помнишь, приезжали Пахомовски?.. Сватался парень-то.
Васса обернулась. Глаза потухли, лицо пересеклось морщинами, и вся она была уставшая, опять покорная.
— Ты про Василия?.. Знаю… Иди, — снова оживилась, пересела ближе.
— Иди. Иди. Хоть за черта, хоть за дьявола. Уходи отсюда. Погинешь.
— Грех ведь, Вася!.. Тяжкий грех… Сама вызвалась, сама пошла, никто не тянул…
— Уходи… Может, мне вот как тошно, только сейчас я с добра тебе говорю. Мирская ты, уходи.
Аннушка ломала руки на коленках.
— Так я это… Никуда не уйду… Нельзя, нельзя, нельзя!..
— Дура ты, Анна! Мудришь над богом. Бог тебе дает дорогу, сам показывает…
— Плетешь, чего не надо! — осердилась Аннушка.
— А по мне — дак хоть век не ходи… Выдерживай тут срок на игуменью… За язык никто не дергал: ты спросила — я сказала. Из меня тоже не шибко выколотишь. — Она усмехнулась. — Год вот здесь ты, а впервой еще толкуем… Тошно мне глядеть на тебя. Без тебя тут лучше было, жила попросту. Молилась да ругалась, а потом опять молилась да опять ругалась. Я — их, они — меня. А ты пришла овечкой этакой… Где бы надо огрызнуться, а ты с угодой да с поклоном. Сирота, подумаешь.
— Да я и так…
Задрожали губы, застелило глаза — Аннушка, рыдая, опрокинулась на бок и уткнула лицо в руки.
— Господи!
Она плакала, вся вздрагивая, и не могла остановиться.
Васса растерялась.
— Вот тебе! Чего ты воешь? Брось. Не первая… Мне, может, вот как подпирает, да молчу… Ну, уймись!
Она говорила непривычные слова, с трудом их подбирая, и, наклонившись, гладила Аннушкину спину и плечи, пока и сама не заплакала. Испугалась, отодвинулась, смахнула слезы рукавом и крепко сдвинула бескровые тонкие губы. Аннушка затихла, расклонилась украдкой и села, неподвижная, с красным опухшим лицом, обхвативши руками коленки. Обе долго молчали. Перед ними на гранитных остряках тревожно перепархивала серенькая птичка, жалобно чирикая, — просила уйти. В жарком солнечном свете за зелеными горами, схоронившими обитель, поднимались новые скалы и сопки, и чем глубже уходили они в дали, тем синее становились их уклоны. За горами, за матерым черным лесом, за студеными бурными речками был грешный мир.
— Синюха, однако, маячит? — спросила чуть слышно Аннушка. Васса улыбнулась.
— В одно слово, девка! Сама разглядываю. Не иначе, как Синюха: ишь, над ней это вьет, ненастье, видно. Не стоит она чистая… А вон это — Глядень… Ощетинился зубьями. Сказывают старики, что будто бы с Китаем воевали, а на Глядень пикеты ставили, — видно оттудова далеко на все стороны.
— Под Синюхой у нас пашни были, — грустно вспоминала Аннушка: — родилось завсегда. Где высохнет, а под Синюхой нет того дня, чтобы дождь не перепал. Соберется к полдню, прыснет и опять разведрит.
— У Большого Гляденя, — оживилась Васса: — в логу в самом Соколовка лежит, э-эвон сопочка повыше других, так за ней.
— На Синюху мы все за малиной ездили, — перебила Аннушка, — вот ложок темнеет, отсюда совсем и не видно, а он большой, версты на три будет. Каменная из него берется. Ключами исходит.
— Гляди, гляди! — дернула ее Васса, показывая на обитель: — через речку — Параскева.
— Почем знаешь? Однако, Ксения?
— Ну. Кому больше в эту сторону? Не иначе, как на кухню потянула. А у меня там — беда… Нет, мимо. Мимо. Видно, к Аграфене…
Васса нехотя съела горсть ягод и вспомнила:
— Уходи ты, девка, уходи. Не житье тебе тут. Все едино уйдешь… С добра лучше. Дескать, так-то, матери…
Аннушка молчала.
— Ежели только не обманет твой… этот… Поди, тоже баламутит только…
— Василий?
Аннушка гордо посмотрела на Вассу.
— Нет.
— Тебе виднее, — улыбнулась Васса опять по-своему, по-старому. — Не всем моя доля. — Она подумала, подтянула косынку и встала. — Пойдем, ли чо ли.
— Погоди маленько.
— А вот время мне с тобой тут путаться, — вскипела неожиданно Васса, хватая туяс. Айда! А то, если хошь, оставайся.
Она круто отвернулась и стала спускаться, прыгая по камням. Аннушка удивленно посмотрела ей в спину, оправилась и, вставши, окинула последним взглядом родные далекие горы. Надо было уходить. Васса быстро удалялась. Она шумела россыпью под каменным уступом и ворчливо кого-то ругала.
Отзывы о сказке / рассказе: