I
— Савельич, иди принимать!.. Слышишь, Савельич, принимать иди…
— Слышу, слышу, чтоб вас… — доносится в ответ недовольное ворчанье Савельича, и вскоре его неуклюжая сутуловатая фигура вырастает у низеньких дверей сторожки. — И какого беса, прости Господи, в этакую-то пору людей гонят, — продолжает ворчать угрюмый старик, побрякивая на ходу тяжелой связкой ключей, — хороший хозяин, в такую-то бурю, собаки на двор не выпустит, а они — накось тебе…
Последних слов Савельича нельзя расслышать: холодный ветер уносит их куда-то вдаль и только равномерные шаги старого цербера гулко раздаются под каменной нишей подъезда.
Савельич прав: погода на самом деле отвратительная. Крупный косой дождь, не переставая, барабанит в окна и крыши высоких мрачных корпусов замка, наводя на всех тоску и уныние. Ранние осенние сумерки черным покровом окутали острог и внутри тюремного двора стало темно, как в погребе. Лишь кое-где мелькают слабые огоньки, да недалеко от ворот освещенное окно караульного домика бросило от себя широкую и длиною полосу света. Каждый раз, когда через эту полосу переступает скорчившийся от холода и дождя часовой, — четырехгранный штык его ружья сверкнет на мгновенье своим стальным холодным блеском и тут же исчезнет во тьме осенней ночи. Сквозь потные стекла, хоть плохо, но все-таки можно рассмотреть, что делается внутри «караулки».
Там, на двух деревянных нарах, лежат солдаты. Одни из них, покрывшись серыми шинелями, спят богатырским сном, а другие, лежа на спине, заняты созерцанием низенького закоптелого потолка, который весь испещрен глубокими извилистыми трещинами. За небольшим квадратным столом сидит разводящий и карандашом записывает что-то в памятную книжку. Его смуглое лицо, с выдающимися вперед как у калмыка скулами, чем-то очень озабочено. Ежеминутно он высовывает язык и, прикладывая к нему кончик карандаша, все пишет и пишет. В толстых кривых пальцах разводящего, карандаш совершенно исчезает из виду и только ломанные буквы, появляющиеся на бумаге свидетельствуют о том, что в руке ефрейтора имеется что-то пишущее. На другом конце стола старший унтер-офицер читает вслух какую-то истрепанною книжку. Рядом стоит молодой солдат и глаз не спускает с чтеца. Он весь превратился в слух и зрение и полудетская улыбка не сходит с его наивно-добродушного лица. Помимо караульного домика нигде не видать ни одного живого существа. На дворе сыро, темно и холодно.
— Савельич, слышишь ты?.. — снова раздается из глубины двора чей-то голос.
— Ладно, слышу… Чего напрасно глотку тиранишь!.. — злобно огрызается Савельич и подходит к дверям тюремной конторы.
Навстречу ему выходит городовой с разносной книгой под мышкой.
Савельич отлично знает, что этот именно городовой и привел того нового арестанта, которого ему теперь приходится принимать, и не будь старик так сильно расстроен — он наверно перекинулся бы с земляком двумя-тремя словами, — но сегодня ему не до того. Сегодня с ним случилась большая неприятность: во время утренней поверки начальником тюрьмы в общей камере были найдены две колоды карт, коробка спичек и пачка табаку. За эту находку Савельич, как старший надзиратель, получил строжайший выговор, И вот бедный старик весь день ходит, словно в воду опущенный. Слова начальника: «я тебя, каналья, оштрафую» у него из головы не выходят.
— Это меня-то, оштрафовать! — все время твердил про себя Савельич. — Меня, отставного фельдфебеля!.. Шалишь, брат… На царской службе под штрафом не бывал, а тут и подавно!..
К вечеру, однако, воинственный пыл исчез у старика и его мысли приняли другой оборот. Он уже был готов признать себя во всем виновным. Как вдруг, идя в контору принимать новичка, он вспомнил о другом оскорбительном слове, которым его утром удостоил начальник, и спокойствие старика снова нарушилось.
— Каналья… Это я-то каналья! Вот так дослужился на старости лет!.. До канальи дослужился!..
И окончательно расстроившись, Савельич толкнул коленом дверь и вошел в контору.
В конторе, за письменным столом, рядом с дежурным офицером по караулу, сидел начальник тюрьмы и внимательно рассматривал только что полученные им бумаги. Немного поодаль, за другим столом, сидел письмоводитель и что-то записывал в большую толстую книгу.
Савельич, все еще чувствуя себя оскорбленным, остановился у дверей и молча стал ожидать приказания.
— А, ты пришел… отлично, — проговорил начальник, прервав чтение и взглянув на стража. — Вот что, братец, прими-ка вот этого господина (начальник протянул руку в ту сторону, где стоял вновь приведенный арестант) и скажи там, чтобы приготовились к вечерней поверке.
— Слушаю-с, — пробормотал Савельич, и направился было к новичку, который стоял около круглой железной печки; но сделав два шага вперед, старик остановился в недоумении. Новый арестант своим видом поразил его до того, что старый цербер забыл о собственном горе и с большим любопытством стал осматривать странного субъекта.
Таких арестантов Савельичу еще никогда не приходилось принимать.
— Что, старина, красив новичок? — усмехнувшись, спросил у Савельича начальник.
— Никак нет, — совершенно серьезно ответил надзиратель, и тут же прибавил: — и не разберешь: баба аль мужик стоит…
— А вот мы сейчас узнаем: раздень-ка его и поставь под мерку.
— Слушаю-с.
— И Савельич приблизился к новичку.
Новичок во все время не проронил ни одного слова, точно не о нем и речь шла: только временами его большие черные глаза, как две звездочки, вспыхивали ярким огоньком и тут же потухали в полумраке слабо освещенной конторы.
— Ну-ка, сударь, шевелись-ка поскорей, — проговорил Савельич, подойдя к арестанту. — Скинь тряпье-то, — добавил было он, — но вдруг умолк, заметив на полу, где стоял новичок, широкую лужу грязной воды.
Старик готов был уже обрушиться на арестанта бурным потоком строгих слов, но, взглянув еще раз на новичка, он тихо вздохнул и более ласковым голосом приказал арестанту раздеться.
Новичок зашевелился. Боже, что это было за жалкое существо! Вся его тощая, невзрачная фигурка была обмотана целой коллекцией грязных бесформенных тряпок, с которых крупными каплями стекала вода, образуя возле него болотистую темную лужу. Его босые ноги были покрыты толстым слоем грязи, а на голове, вместо шапки, красовалось не то детское одеяло, не то другая какая-то грязная тряпица. На арестанте даже рубахи не оказалось. Промокши на дожде до костей, бедняга весь дрожал, стучал зубами и нервно вздрагивал.
Через несколько минут, совершенно раздетый, новичок, по приказанию Савельича, направился к столу, за которым сидел начальник.
— Твое имя? — коротко спросил начальник.
— Михайло, — раздался в ответ глухой охрипший голос арестанта.
— Фамилия?
— Шилов.
— В первый раз?
— Нет, кажись, в пятый…
— Что? — поднял голову начальник.
— Кажись, в пятый, — повторил арестант.
Глаза начальника и новичка встретились. Несколько секунд они смотрели друг на друга испытующим взглядом, причем арестант не смутился ни на одно мгновение. Его черные блестящие глаза смотрели прямо в лицо начальника и как бы вызывающе повторяли: «да, в пятый раз!»
— За что же это ты попал в пятый-то раз? — насмешливо спросил начальник после довольно продолжительной паузы.
Новичок молчал.
— Небось, холод да голод загнал тебя в тюрьму, а? — не унимался начальник. — Вот этакой-то мелкотой, — повернулся он к офицеру, — вся тюрьма полна. Вы, может быть, думаете, что это настоящие преступники? Ничуть не бывало.
— А кто же они? — заинтересовался офицер.
— Они? Бездомные лентяи-алкоголики, которые на тюрьму смотрят как на бесплатную квартиру…
— Но, однако же, их за что-нибудь судят?
— Да, за покушения.
— Как за покушения?
— Очень просто. Эти господа только покушаются на преступления, но не совершают их.
— Почему же это так?
— А потому, что ни умения, ни храбрости в них нет. Да вы хоть на этого субъекта посмотрите, — указал начальник на новичка, — разве он способен на серьезное преступление? Конечно, нет! Я даже заранее, не зная его дела, могу вам приблизительно сказать, за что он попал сюда. Бродил он по городу голодный и, не зная куда голову склонить, вспомнил о тюрьме. Но чтобы попасть в тюрьму, необходимо совершить какой-нибудь подвиг; и он этот подвиг совершил, иными словами говоря, он сделал вид, что хочет совершить преступление. Для этого он наверно подошел к какому-нибудь запертому магазину и стал дергать замок или же, притворившись грабителем, выхватил у ребенка какую-нибудь вещь и бросился бежать. Его поймали. Он чистосердечно сознался, что хотел совершить преступление и его арестовали. На суде он повторил свое чистосердечное признание, и судьи, взяв во внимание, что он уже в пятый раз попадается, применили к нему, как к рецидивисту, высшую меру наказания, приговорив его к тюремному заключению сроком на один год. Вот какой перед вами преступник.
— Правду ведь я говорю? — обратился вдруг начальник к арестанту.
Но тот молчал, потупив голову.
— Ваше благородие, — неожиданно вмешался Савельич, — да это же Мишка-Свистун! И двух месяцев нет, как на волю был выпущен. Сейчас только признал его!..
— А, вот как! Старый, значит, знакомый! Ну, Бог с ним, — добродушно махнул начальник рукой и велел Савельичу поставить арестанта под мерку.
Началась обычная процедура «снимания примет», после чего надзиратель увел новичка в цейхгауз для выдачи ему арестантской одежды.
II
«Мишка-Свистун» среди тюремной братии не пользовался никакой популярностью. Слабосильный и малорослый, он, по справедливому замечанию начальника тюрьмы, принадлежал к категории тех мелких и ничтожных воришек, которые не способны на крупные преступления. Своим же последним делом «Мишка» окончательно уронил себя в глазах товарищей: он на суде не только чистосердечно сознался в содеянном им преступлении, но еще выдал двух своих приятелей-соучастников.
Об этом «бесчестном» поступке немедленно узнали арестанты и, когда «Мишку» из конторы привели в общую камеру, они ему устроили «темную», т. е. набросили на него армяк и били до тех пор, пока он без чувств не упал на нары. Потом арестанты в продолжении нескольких ночей ставили «Свистуну» «мушки», иными словами говоря, жгли сонному ноги.
Молча и безропотно переносил «Мишка» все эти мучения. Забитый и жалкий, он по целым дням просиживал в одном из дальних углов обширной камеры, не вызывая ни в ком ни участия, ни интереса. Так прошел ровно год, долгий и мучительно тоскливый год заключения. Много побоев и невзгод изведал «Мишка-Свистун» за это время, пока, наконец, и для него не наступил день освобождения.
Еще задолго до наступления желанного дня «Мишка» стал готовиться к выходу на волю. Приготовление заключалось в том, что он на пальцах высчитывал сколько дней и часов оставалось ему пробыть в тюрьме. В этом деле помогали ему и остальные товарищи по заключению, которые сразу стали к нему внимательнее и ласковее.
Но вот и день освобождения наступил. В ожидании вызова «Мишка» сидит на наре, возле дверей и бессознательно мнет в руках свою арестантскую круглую шапочку. Неказист «Свистун» на вид. Широкий серый халат, точно мешок, висит на его узких плечах. Сквозь расстегнутый ворот рубахи виднеется впалая грудь с выдающимися вперед острыми сухими костями, обтянутыми желтой безволосой кожей. От всей его маленькой и тощей фигурки веет какой-то детской беспомощностью, какой-то беззащитностью. Если бы не морщины, которыми испещрены мелкие черты его исхудалого лица и если бы не поседевшие коротко-остриженные волосы на остроконечной голове, — «Мишку» можно было бы принять за подростка: до того он был мал и физически недоразвит.
— Экое тебе, братец, счастье выпало! — подошел к «Мишке» один из арестантов.
— А что? — точно не понимая о чем говорит арестант, переспросил Мишка и с любовью поглядел на него.
— Как что!? На волю выходишь, да еще спрашиваешь! Да это ежели бы мне, да на волю выходить, да я бы во как веселился бы…
— Еще бы не веселиться! — подхватил другой арестант, также подойдя к Мишке.
Вскоре все арестанты общей камеры, в которой содержался «Свистун», подошли к нему и окружили его со всех сторон Каждый спешил сказать ему на прощанье несколько приятных слов, а некоторые даже прощенья просили за нанесенные ему оскорбления. Мишка улыбался во весь рот, переводил глаза от одного арестанта на другого, жал всем руки и, волнуясь, благодарил товарищей, сам не зная за что.
— Во втором часу пополудни «Мишка-Свистун» был уже на свободе.
— Теперь чем ты станешь заниматься? — спросил у Мишки участковый пристав, к которому привели его прямо из тюрьмы.
— Работать буду, — ответил Мишка. — Ей Богу, работать буду! — подтвердил он вторично, видя, что пристав изобразил на своем лице сомнение.
— Ты никак уж пятый раз, выходя из тюрьмы, обещаешь работой заняться, а кончаешь всегда воровством. Но смотри, ежели еще раз попадешься — вон из Петербурга выгоню. Я не посмотрю на то, что ты — петербургский мещанин, а возьму и выгоню.
— Напрасно, ваше благородие, беспокоитесь, потому, ей Богу, говорю, работать буду!
— Хорошо, посмотрим… Ступай с Богом.
Мишка не вышел, а выбежал на улицу.
— Вот она где, воля матушка! — мысленно воскликнул Мишка, очутившись на свободе.
Уроженец Петербурга, он знал столицу как свои пять пальцев. Ему здесь каждый дом, каждый камушек был знаком. После долгого тюремного заключения, освобожденному арестанту хотелось в одну минуту весь город увидать и убедиться — не изменилось ли что в его отсутствии. Но все здесь осталось по прежнему, и Мишка ликовал. На его счастье день выдался теплый и ясный. Благодаря хорошей погоде, на улицах было сильное движение. Мишке нравилась эта уличная сутолока. С любовью взирал он на сновавшую взад и вперед толпу и мысленно даже разговаривал с нею.
— Гуляете? Ну, и гуляйте себе на здоровье. А я на воле, — сообщал он толпе, как будто она могла его понять.
Но больше всего Мишку радовали городовые и околоточные, стоявшие на постах.
— Что, живете? — мысленно спрашивал он их, и тут же прибавлял самым добродушным тоном: — ну, и живите себе… — точно от него зависела жизнь этих людей.
Вдруг ему захотелось настоящим-таки образом побеседовать с одним из городовых, и он подошел к посту.
— Господин городовой, как мне пройти на Загородный?
— На Загородный? — переспросил городовой, внимательно осматривая Мишку с головы до ног. — А ты ступай прямо по Гороховой — и упрешься в Загородный. Там рельсы увидишь.
— Очинно вас благодарю, — вежливо поклонился Мишка и зашагал но указанному направлению.
— Вот я и поговорил… Что ж тут такого?.. Я даже, ежели захочу, то и с самим околодошным поговорю, потому — я на воле!.. — разговаривал Мишка сам с собою, бессознательно подвигаясь вперед.
Между тем наступили сумерки. Стали зажигать фонари. Погода к вечеру испортилась, и становилось холодно. Мишка стал зябнуть. На нем были те же самые лохмотья, в которых он год тому назад явился в тюрьму.
Долго бродил освобожденный арестант по улицам столицы, пока, наконец, усталость не взяла свое, и он остановился перевести дух. Мишка все увидел, все высмотрел и истратил все свои восторги. Теперь он уже не улыбался, а хмурил брови и думал невеселую думу. Ему есть захотелось, он за весь день крошки во рту не имел. Бедняга словно с небес упал. Все, что его недавно еще так радовало, что так восторженно заставляло биться его сердце, — сразу как-то потеряло в его глазах всю прелесть. Он понял, что весь этот залитый электрическим светом Петербург с его миллионным населением — чуждый для него город, и что он, Михайло Шилов, здесь совершенно лишний человек. Мишке стало больно, обидно, и он почувствовал к самому себе жалость.
— Разнесчастный я человек, — прошептал Мишка и заплакал, всхлипывая, как дитя, и продолжая двигаться вперед.
Так он голодный, озябший и усталый, добрел до Лиговского бульварчика. Здесь он в изнеможении опустился на одну из скамеек и, съежившись в комочек, весь ушел в свои лохмотья.
— Сгибший я человек… Бесталанный я… И для-че я на свет такой уродился… — жаловался самому себе Мишка, обливаясь горячими слезами. Ему отчасти были приятны эти слезы и эта жалость, которую он впервые почувствовал к себе. Он весь предстал пред самим собою со всем своим убожеством и непосильным горем. «Мишка-Свистун» увидал другого Мишку, такого же несчастного и обездоленного, которого он же сам и вызвал в своем воображении. Среди пустынного бульвара, охваченный мраком осенней ночи, тихо всхлипывал одинокий, затерянный и никому не нужный человек.
Бедный, разнесчастный Михайло!.. И-их, как жаль мне тебя, — говорил плача и вздыхая «Мишка», обращаясь к собственному образу. — Сгибшая твоя головушка и нет тебе места на белом свете… Бьют тебя, обиждают тебя… А за што?.. А за то, што бездомный ты, на манер бродячего пса… Пес ты бродячий, Михайло, и завсегда ты им будешь, потому — талана в тебе нет… И-их, как жаль мне тебя, сердешного…
А непогодь, между тем, разбушевалась не на шутку. Подул сильный холодный ветер; низко нависли тяжелые черные тучи, и в воздухе закружились мокрые хлопья снега. Улицы опустели. Один только «Мишка-Свистун» продолжал сидеть на бульваре и причитывать над самим собою, как над покойником.
III
Было одиннадцать часов утра, когда первой гильдии купец и фабрикант, Кузьма Лукич Старобрядов проснулся. Сладко позевывая, Кузьма Лукич медленно открыл глаза, расправил руками свою длинную седую бороду и улыбнулся, вспомнив про свой вчерашний юбилей. Старобрядов никак не ожидал, чтобы все так хорошо вышло. Юбилейное торжество началось с утра. Первыми поздравить юбиляра явились служащие во главе с директором фабрики. Они поднесли принципалу икону Спасителя в серебряной ризе и дорогой письменный прибор. С этого и началось юбилейное торжество. А потом уже посыпались и поздравительные телеграммы и письма, явились родственники, друзья, кредиторы, должники и почитатели таланта (у крупных коммерсантов бывают и почитатели таланта). Поздравлениям, пожеланиям не было конца. Воспоминания о вчерашнем юбилее приятно щекотали самолюбие Старобрядова, и он им предавался с особенным удовольствием. Несмотря на поздний час, Кузьма Лукич с наслаждением потягивался под мягким теплым одеялом, припоминая малейшие подробности вчерашнего дня. Вспомнил он о том, как его, юбиляра, встретили рабочие на заводском дворе, как они кричали «ура», размахивали шапками, и как он им велел выкатить бочку пива и два ведра водки. Умилительное было зрелище. Даже и сейчас, вспоминая об этом, Кузьма Лукич испытывает неизъяснимое удовольствие. Но что особенно глубоко запало в душу Старобрядова — это ужин, которым закончился юбилей. Ужин этот происходил в одном из первоклассных ресторанов и продолжался до рассвета. Гостей было более двухсот человек, в числе которых был и один генерал, полный настоящий генерал, со звездой и эполетами. За шампанским генерал первый произнес речь. В речи своей он вложил массу чувства и сердечности. Он рассказал, как он познакомился с юбиляром, как он ему продал свою землю, на которой красуется теперь фабрика, как он не мог устоять против пленительных чар дорогого Кузьмы Лукича и поэтому за бесценок уступил ему участок земли, и как он, наконец, об этом ничуть не жалеет. Закончил генерал свою речь сравнениями. Сравнил он юбиляра сначала с пехотинцем, потом с сапером, потом с артиллеристом, потом с казаком и закончил следующими словами:
— Господа, я пью за здоровье нашего дорогого юбиляра, который является Ермаком Тимофеевичем современной русской торговли и промышленности!
Юбиляр, а за ним и все чествователи его гаркнули «ура» и в восторженном порыве бросились чокаться с генералом. На время юбиляр был забыт, и общим вниманием овладел генерал. Купцы были очарованы простотой его превосходительства. Им все нравилось в генерале — и его речь, полная любви к купечеству, и его длинные седые усы с подусниками, и его тучность.
— Ваше превосходительство, как мы, значит, вами очень взысканы, то дозвольте с великим благонамерением испить шампанцкого за ваше здоровье.
С такими приблизительно речами поочередно подходили к генералу гости и чокались с ним.
Но вот поднялся поверенный по делам Кузьмы Лукича, адвокат Лимонников, — и все сразу замолкло. Вспоминая об этом лучшем моменте вчерашнего торжества, Кузьма Лукич откинул край одеяла и даже приподнялся с кровати и сел. Прежде чем припомнить содержание речи своего адвоката, Старобрядов принялся за оценку всего того, что для него сделал Лимонников. В сущности не Кузьма Лукич, а Лимонников был виновником вчерашнего торжества. Как-то, задолго еще до юбилея, Старобрядов, в разговоре с Лимонниковым, нечаянно проговорился, что в таком-то месяце и такого-то числа исполнится ровно тридцать лет, как он, Кузьма Лукич, впервые занялся торговлей. Лимонников намотал это себе на ус и в конце концов устроил юбилей. Сначала, когда за несколько дней до торжества Лимонников дал знать Старобрядову, что друзья и почитатели намерены торжественно отпраздновать тридцатилетний юбилей его коммерческой деятельности, Кузьма Лукич и слушать не хотел и даже просил этого не делать. Но Аркадий Иваныч Лимонников сумел-таки его заговорить и… и теперь Кузьма Лукич ему очень и очень благодарен.
— И башковатый же ты парень, Аркашка! Недаром, знать, университет прошел, — мысленно проговорил по адресу Лимонникова Кузьма Лукич и стал отыскивать туфли, которые стояли возле кровати. — А на рожу поглядишь, — продолжал мыслить Старобрядов, — и гроша ломанного не стоит парень. Весь в прыщах, нос красный, бороденка, — что твой заячий хвостик, а тело — кости да кожа. Но зато ума палата. А как заговорит, — ну, уж тогда, действительно — отдай все — да мало…
И Кузьма Лукич стал припоминать речь Лимонникова. В красивых и трогательных выражениях оратор рассказал присутствующим всю биографию юбиляра. Начал он с того, как много лет тому назад в столицу прибыл крестьянский мальчик Кузька и поступил в качестве полового в один из местных трактиров и как этот Кузька постепенно стал превращаться в Кузьму Лукича Старобрядова. Закончил Лимонников описанием наружных и душевных качеств юбиляра, — который слушал оратора со слезами умиления на глазах.
— Что ж, все это правда, ведь лишнего ничего он не сказал, — говорил сам с собою Старобрядов, разбирая в уме содержание речи Лимонникова. Что я собственным умом дошел до всего — это тоже правда. И опять-таки доброта моя… Что ж, я могу сказать, что доброты во мне немало: и жертвовал на церкви я, и нищим подавал, и прочее такое делал… Ну, и касательно чести тоже могу сказать… Да и то надо еще спросить, что такое честь? Честь — штука тонкая: ее не скоро-то раскусишь. Один ее так понимает, а другой — иначе. По нашему торговому делу, ежели рассуждать, то выходит так: и сам не зевай и себя не забывай… Хе, хе, хе!.. — тихо засмеялся Кузьма Лукич и взглянул на часы, которые стояли на мраморном столике возле кровати. Часы показывали двенадцать. Старобрядов торопливо встал с кровати и набросил на себя халат. В квартире было тихо, до того тихо, что это даже обеспокоило самого Кузьму Лукича.
— Катерина, Гришка! Кто-нибудь — иди сюда!.. — стал звать прислугу Старобрядов, но никто на его зов не откликался.
Кузьме Лукичу это не понравилось. Человек он был строгий до суровости и терпеть не мог беспорядка. Жил он с семьей в собственном доме и занимал целый бельэтаж. Лично ему прислуживала горничная Катерина и расторопный парень Гришка, который исполнял при особе Старобрядова роль как бы камердинера.
— Ну и народ! Дай только волю им, и они живо тебе на голову сядут, — проворчал Кузьма Лукич и вышел из спальни.
Подобрав полы халата, Старобрядов тихо, почти крадучись, прошел через кабинет и приемную и осторожно приотворил дверь в переднюю, желая поймать прислугу врасплох. Но едва только он просунул голову, как его глазам представилась следующая картина. По средине передней стоял какой-то отвратительный на вид оборванец и судорожно мял в руках его енотовую шубу. Не могло быть никакого сомнения, что это был вор, который, воспользовавшись отсутствием людей, забрался в переднюю, снял шубу и намеревался ее унести. У Старобрядова вся кровь закипела от негодования. Он готов был на куски разорвать дерзкого преступника. В первое мгновение Кузьма Лукич даже струсил, увидав незнакомого оборванца, но заметив маленький рост и узенькие плечи вора, ом успокоился и решил лично расправиться с грабителем. Вор, между тем, не видя какая опасность ему угрожает, судорожно сжал шубу в руках и намеревался было удрать с добычей. Как вдруг он почувствовал, что сильная рука схватила его за шиворот и пригнула к полу.
— Стой, негодяй, подлец!.. — гаркнул изо всей мочи Кузьма Лукич и весь затрясся от негодования.
Оборванец упал к ногам грозного старика и замер на месте.
— Ты как сюда попал? Как ты сюда попал, я тебя спрашиваю?..
Вор молчал, притаившись у ног Старобрядова. Кузьма Лукич выпустил из рук тряпье, за которое он все еще продолжал держать оборванца, и выпрямился. Первый порыв гнева прошел, и Старобрядов уже с некоторым любопытством взглянул на лежащего у его ног человека.
— Встань-ка, да покажи рожу свою, — совершенно покойным тоном, обратился к вору Кузьма Лукич.
Оборванец медленно и как бы нехотя поднялся на ноги и виновато опустил голову. Перед Старобрядовым стоял «Мишка-Свистун». Это был он. Изнеможенный до крайней степени, грязный, оборванный и больной, Мишка едва держался на ногах. Он был жалок до невозможности.
— Кто ты такой? — почти ласково спросил Кузьма Лукич и даже сам удивился своему снисходительному тону.
— Я — Михайло… Вчера на волю вышел… Ночевать негде было… — тяжело дыша, проговорил Мишка и поднял глаза на Старобрядова.
— Это, стало быть, вчера из тюрьмы вышел, и сегодня воровство хотел зачинить… Хорош гусь, нечего сказать… Ну, а, вообче, кто ты такой? Есть у тебя родные, жена, дети?
— Никого у меня нет…
— Тэк-с. Стало быть, один ты свои дела обделываешь?.. Ну, а как же теперь с тобой поступить? Дворника, что ли, позвать?..
Мишка молчал. Молчание это немало удивило Кузьму Лукича. Он думал, что вор упадет к его ногам и начнет молить о спасении, а тот даже и не подумал этого сделать. Мишке было решительно все равно: арестуют ли его или нет и он поэтому совсем безучастно отнесся к последнему вопросу Старобрядова. Чувства его были до того притуплены, он так пал духом, что у бедняги всякие желания исчезли.
— Вот позову я сейчас дворника, — желая довести вора до унизительных просьб о прощении, заговорил снова Кузьма Лукич, — накостыляет он тебе, как следует, шею и отправит в участок.
Но Мишка хранил равнодушное молчание и этим не мало удивлял Старобрядова.
— Да ты погляди на себя — на кого ты похож, — не получив ответа, заговорил более участливо Кузьма Лукич. — Ведь и за человека тебя трудно признать, а отчего это? А все оттого, что не чистым путем идешь. Ты посмотри на людей, — все живут, как людям подобает жить. Все трудятся, деньги зарабатывают, семьями обзаводятся, радуются и довольствуются жизнью. А ты, как зверь, рыскаешь промеж людей, и нет тебе пристанища, и нет тебе спокоя. Рази же это хорошо.
Говоря все это, Кузьма Лукич в то же время внутренне удивлялся самому себе, не понимая зачем и для чего он в беседу вступил с каким-то жуликом, которого давно бы следовало в участок отправить. Но тут он снова вспомнил про свой юбилей и он весь просветлел. — Вот она доброта-то и есть, — быстро сообразил он, — другой разве стал бы так поступать, как он! Конечно, нет! А вот он, Кузьма Лукич, поймал в собственном доме вора, и вместо того, чтобы уничтожить негодяя, в тюрьму его законопатить — он ему отеческое наставление даст и отпустит с миром. Вот жаль только, — подумал он, что накануне юбилея этакого случая не было. Вот бы когда Лимонников его расписал!..
— Ты сообрази только башкой своей, — опять обратился Кузьма Лукич к Мишке, — что хорошего в твоей жизни. Вот хотя бы взять меня. Я тоже когда-то был беден, и у меня тоже никого не было, а как стал трудиться — живо в люди вышел… Теперь я, слава Богу, богат и почетом окружен…
Здесь Кузьма Лукич увлекся было до того, что чуть было не рассказал Мишке про вчерашний юбилей; но вовремя удержался и продолжал дальше: — Вот брось-ка ты воровство да постарайся поступить к кому-нибудь в услужение. Будь честен, трудолюбив и живо станешь другим. Бог простит твоим грехам, станешь открыто людям в глаза смотреть и будешь человеком как и все…
— Я ему еще три рубля дам, — вдруг решил про себя Кузьма Лукич и продолжал: — Вот, к примеру, у меня на фабрике пятьсот человек работают, и все очень довольны, потому…
Но тут Старобрядов умолк, так как с его слушателем случилось нечто совсем неожиданное. Молчавший все время Мишка вдруг опустился на колени перед Кузьмой Лукичом и с мольбою простер к нему руки:
— Благодетель… Святой человек… Спаси меня, — молитвенно зашептал Мишка. — Жисть отдам… Верным псом твоим буду… Прийми меня, благодетель… Я во как буду честен!.. Человеком хочу быть…
Мишка весь преобразился. Его большие черные глаза были полны огня и страсти. На впалых щеках его выступил румянец.
Кузьма Лукич, выслушав страстную мольбу Мишки, самодовольно улыбнулся и на одну минуточку оставил его, быстро направившись к кабинету. И не успел еще Мишка прийти в себя, как Старобрядов уже снова стоял перед ним.
— Ну, милый человек, — сказал он ему, — я очень рад, что мои слова пошли тебе впрок. Вот тебе три рубля и ступай с Богом. А принять тебя я не могу, потому — я знаю кто ты такой.
У Мишки вся энергия исчезла. Его как будто кто холодной водой окатил. Молча принял он три рубля и молча вышел из квартиры Старобрядова.
— Не поверил вить… — спускаясь с лестницы, прошептал про себя Мишка. — А я-то Господи… Я-то, вить, всей душой…
Вечером того же дня «Мишка-Свистун» был доставлен в участок в бесчувственно-пьяном состоянии.
Отзывы о сказке / рассказе: