XV
Может быть, в этой сложенной вчетверо записке — спасение… Стиснув зубы, Фабьен разворачивает её.
«Связаться с Буэнос-Айресом невозможно. Я даже не могу больше работать ключом — искры бьют в пальцы.»
Разозлённый Фабьен хочет написать ответ; но стоит ему на миг отпустить штурвал, как мощная волна пронизывает тело: воздушные водовороты приподнимают его вместе с пятью тоннами металла и швыряют в сторону. Он отказывается от попыток писать.
Его руки снова сходятся на загривке волн и усмиряют их.
Фабьен тяжело дышит. Если бортрадист, боясь грозы, убрал антенну, Фабьен разобьёт ему морду — дайте только приземлиться!.. Необходимо во что бы то ни стало, любой ценой связаться с Буэнос-Айресом! Как будто из Буэнос-Айреса, удаленного более чем на полторы тысячи километров, им могут бросить спасательную верёвку сюда, в эту бездну… Увидеть хотя бы огонёк, хотя бы трепетный свет лампы какого-нибудь постоялого двора! Даже это, в сущности бесполезное, мерцание могло бы сейчас послужить маяком; оно говорило бы о твёрдой земле. Но за неимением света Фабьен мечтает хотя бы о голосе, об одиноком голосе из того мира, который, кажется, перестал существовать. Пилот поднимает кулак и машет им в красноватом свете кабины: он хочет передать этим жестом тому, другому, сидящему сзади, весь трагизм их положения. Но радист, склонившийся над опустошённым пространством, над погребёнными городами, над мёртвыми огнями, не понимает его.
Фабьен готов последовать любому совету, только бы этот крик участия дошёл до него! Он думает: «Если бы мне сказали: лети по кругу, я полетел бы по кругу… И если бы мне сказали: иди прямо на юг…» А где-то существуют земли, объятые сладкой тишиной, земли, на которые легли огромные лунные тени. И над этими землями уверенно летят его товарищи, и они знают, все знают о том, что находится под ними; летят, склонившись, как учёные, над картами, летят, всемогущие, под защитой ламп, прекрасных, как цветы… А что известно ему, кроме водоворотов, кроме ночи, которая со скоростью горного обвала гонит навстречу самолёту свой бешеный чёрный поток? Не могут же люди оставить их здесь одних — среди смерчей и огненных вспышек. Не могут. Фабьен обязательно получит приказ. «Курс двести сорок…» Он ляжет на курс двести сорок… Но он — один.
Теперь ему кажется, что сама материя взбунтовалась. Каждый раз, как машина ныряет вниз, мотор начинает так грозно трясти, что всю громаду самолёта пронизывает гневная дрожь. Выбиваясь из сил, Фабьен старается усмирить машину; он больше не смотрит в ночь; он сидит теперь, глядя на гироскоп; всё равно уже не различить, где кончается чернота неба и начинается чернота земли. Всё теряется, всё сливается в первозданном мраке. А стрелки приборов дрожат всё сильнее. И всё труднее следить за ними. Обманутый их показаниями, пилот уже с трудом ориентируется; он теряет высоту и всё больше увязает в зыбучей тьме.
Прибор показывает высоту пятьсот метров. Это высота холмов. Пилоту чудится, что холмы бегут навстречу самолёту головокружительными волнами. Что все эти глыбы земли, самая маленькая из которых может вдребезги разбить самолёт, будто сорвались со своих креплений, отвинтились и начинают, как пьяные, кружить вокруг него, танцуя какой-то непостижимый танец, всё теснее и теснее смыкая кольцо.
И пилот принимает решение. Он посадит самолёт где придётся, с риском расплющить его о землю. И, желая избежать хотя бы столкновения с холмами, он выпускает в ночь единственную осветительную ракету. Ракета вспыхивает, взвивается, кружась, и, осветив гладкую равнину, гаснет. Под самолётом — море.
Молнией мелькает мысль: «Погиб. Даже при поправке в сорок градусов меня снесло. Это циклон. Где же земля?» Фабьен поворачивает прямо на запад. Он думает: «Уж теперь-то, без ракеты, я разобьюсь». Рано или поздно это должно было случиться. А его товарищ там, позади… «Он снял антенну — наверняка.» Но Фабьен больше не сердится на него. Достаточно ему, пилоту, просто разжать руки, и тотчас их жизнь рассыплется горсточкой праха. Фабьен держит в своих руках два живых бьющихся сердца — товарища и своё… И вдруг он пугается собственных рук.
Воздушные вихри бьют по самолёту, точно таран. Чтобы ослабить тряску штурвала, которая может оборвать тросы управления, он изо всех сил вцепился руками в штурвал и ни на секунду не отпускал его. А теперь он вдруг перестает ощущать свои руки — они будто заснули, утомлённые страшным усилием. Он пробует пошевелить пальцами, получить от них весточку, подтверждающую, что они ещё слушаются его. Руки оканчиваются не пальцами, а чем-то чужим. Какими-то вялыми и бесчувственными отростками. «Нужно изо всех сил думать, что я сжимаю пальцы…» Но он не знает, дойдёт ли эта мысль до его рук. Сотрясения штурвала Фабьен чувствует теперь только по боли в плечах. «Штурвал ускользнёт от меня. Руки разожмутся» Но он пугается этой мысли; ему кажется, что на этот раз руки могут подчиниться таинственной силе воображения, что пальцы медленно разжимаются в темноте — и предают его.
Фабьен мог бы продолжить битву, мог бы ещё и ещё раз попытать счастья; ведь рок — как внешняя сила — не существует. Но существует некий внутренний рок: наступает минута, когда человек вдруг чувствует себя уязвимым, — и тогда ошибки затягивают его, как головокружение…
И вдруг, как раз в одно из таких мгновений, грозовые тучи внезапно разорвались, и в их разрыве, прямо над его головой, засверкала, словно приманка в глубине таящих гибель силков, кучка звёзд.
Он понял, что это ловушка: видишь сквозь щель три звезды, поднимаешься к ним и потом уже не можешь спуститься — и грызи теперь свои звёзды…
Но пилот так изголодался по свету, что устремился вверх к звёздам.
XVI
Он поднялся. Теперь, благодаря звёздным ориентирам, стало немного легче справляться с болтанкой. Лучистый магнит звёзд притягивает к себе. Пилот так утомился в долгой погоне за светом! Он теперь ни за что не ушёл бы даже от самого смутного мерцания. Огонёк постоялого двора показался бы Фабьену сейчас таким богатством, что он кружился бы, не переставая, до самой смерти, вокруг этого желанного знамения…
И вот он возносится к светлым полям.
Поднимается медленно, по спирали, будто взбираясь вверх по шахте колодца, которая тут же смыкается под ним. И по мере того как Фабьен поднимается, тучи утрачивают свой грязный цвет, они плывут навстречу, как волны, и становятся всё чище, всё белее. И вот Фабьен вырывается из облаков.
Он поражён, ослеплён неожиданными потоками света. Он должен на несколько секунд закрыть глаза. Никогда бы пилот не поверил, что ночные облака могут быть так ослепительно ярки, — полная луна и блеск всех созвездий превратили их в лучезарные волны.
Одним прыжком вынырнув из туч, самолёт в тот же миг оказался в царстве неправдоподобного покоя. Сюда не доходила ни малейшая зыбь. Точно лодка, миновавшая мол, самолёт зашёл в защищённые воды. Он словно бросает якорь в неведомом уголке моря, в укромной бухте зачарованных островов. Внизу, под самолётом, бушует ураган; там совсем другой мир, толща в три тысячи метров, пронизанная бешеными порывами ветра, водяными смерчами, молниями; но этот мир урагана обращает к звёздам лицо из хрусталя и снега.
Фабьену мнится, что он достиг преддверия рая: всё вдруг засверкало — руки, одежда, крылья. Свет идёт не от звёзд; он бьет снизу, он вокруг, он струится из этих белых масс.
Тучи, распластавшиеся под самолётом, отражают снежный блеск, полученный ими от луны. Они блестят, лучатся и слева и справа, высокие, как башни. Экипаж купается в молочных потоках света. Обернувшись, Фабьен видит, как улыбается бортрадист.
— Дело пошло на лад! — кричит радист.
Но голос тонет в шуме полёта, и единственной связью между ними остаются улыбки. «Я окончательно сошёл с ума, — думает Фабьен. — Я улыбаюсь… А мы погибли.»
Но всё-таки тысячи тёмных рук выпустили их. С Фабьена сняли путы, как с пленника, которому позволено немного погулять в одиночестве среди цветов.
«Чересчур красиво», — думает Фабьен. Он блуждает среди звёзд, которые насыпаны густо, как золотые монеты клада; он блуждает в мире, где, кроме него, Фабьена, и его товарища, нет ни единого живого существа. Подобно ворам из древней легенды, они замурованы в сокровищнице, из которой им никогда уже не выйти. Они блуждают среди холодных россыпей драгоценных камней — бесконечно богатые, но обречённые.
XVII
Один из радиотелеграфистов патагонского аэродрома Комодоро-Ривадавия сделал вдруг резкое движение рукой, и сразу все те, кто, томясь бессилием, нёс этой ночью вахту на радиостанции, сгрудились вокруг него, нагнулись над его столом.
Они склонились к ярко освещённому листку чистой бумаги. Рука радиста ещё колебалась в нерешительности, она ещё держала в плену заветные буквы, но пальцы уже дрожали, карандаш покачивался.
— Грозы?
Он кивнул. Треск разрядов мешал ему.
Вот радист начертил несколько неразборчивых значков. Потом слова. И уже можно разобрать текст:
«Блокированы над ураганом, высота три тысячи восемьсот. Идём прямо на запад, в глубь материка, так как были снесены к морю. Под нами сплошная облачность. Не знаем, ушли уже от моря или нет. Сообщите, как глубоко распространилась буря».
Чтобы передать эту радиограмму в Буэнос-Айрес, пришлось, из-за грозы, пересылать её по цепочке, от станции к станции. Послание продвигалось в ночи, как сторожевой огонь, зажигаемый от вышки к вышке.
Буэнос-Айрес распорядился ответить:
— Буря над всем материком. Сколько у вас осталось бензина?
— На полчаса.
И эта фраза — от дежурного к дежурному — достигла Буэнос-Айреса.
Экипаж был обречён: меньше чем через тридцать минут он погрузится в циклон, который понесёт его к земле.
XVIII
А Ривьер размышляет. Больше не остаётся ни малейшей надежды — экипаж погибнет где-то в ночи.
Ривьер вспоминает потрясшую его в детстве картину. Из пруда спускали воду, чтобы найти тело утопленника… И экипаж тоже не будет найден до тех пор, пока не схлынет с земли этот океан тьмы, пока снова не проступят в дневном свете пески, равнины, хлеба. Быть может, простые крестьяне найдут двух детей, которые словно спят, прикрыв лицо руками, среди трав и золота мирного дня. Но они мертвы — ночь уже потопила их.
Ривьер думает о сокровищах, погребённых в глубинах ночи, как в сказочных морях… Ночные яблони жадно ждут зари, ждут всеми своими цветами, которым ещё не довелось раскрыться. Ночь богата, полна запахов, спящих ягнят, полна цветов, ещё лишённых красок.
Тучные нивы, влажные рощи, прохладные луга медленно встанут навстречу заре. Но среди холмов, теперь совсем безобидных, среди пастбищ и ягнят, среди всей этой кротости земли останутся лежать, словно погрузившись в сон, двое детей. И какая-то частица зримого мира легкой струйкой перельётся в иной мир.
Ривьер знает жену Фабьена, беспокойную и нежную: ей дали лишь прикоснуться к любви — так ненадолго дают игрушку бедному ребёнку.
Ривьер думает о руке Фабьена, которая пока — ей остались считанные минуты — держит штурвал, держит свою судьбу. О руке, которая умела ласкать. О руке, которая прикасалась к груди и рождала в ней волнение, словно рука Бога. О руке, что прикасалась к лицу, и лицо преображалось. О чудотворной руке.
Фабьен летит сейчас над ночным великолепием облачных морей, но под этими морями — вечность. Он заблудился среди созвездий. Он единственный житель звёзд. Он пока ещё держит мир в своих руках, укачивает его, прижав к груди. Фабьен сжимает штурвал, в котором заключён для него груз человеческих богатств, и несёт в отчаянии от звезды к звезде бесполезное сокровище, которое ему скоро придётся выпустить из рук…
Ривьер думает о том, что радиостанция ещё слышит Фабьена. Лишь одна музыкальная волна, полная минорных переливов, ещё связывает Фабьена с миром. Не жалоба. Не крик. Нет, самый чистый из звуков, когда-либо порождённых отчаянием.
Отзывы о сказке / рассказе: