Антуан де Сент-Экзюпери — Южный почтовый

Часть третья

I

Европа, Африка одна за другой готовились к ночи, гася то тут, то там последние дневные бури. Та, что бушевала в Гренаде, стихала; буря в Малаге – пролилась дождем. Кое-где последние вихри еще путались среди ветвей, словно в волосах.

Тулуза, Барселона, Аликанте, отправив почту, приводили в порядок свое хозяйство, убирали самолеты, запирали ангары. В Малаге почтового ждали засветло и поэтому не заботились о посадочных огнях. Впрочем, здесь самолет приземляться не будет: снизившись и сбросив почту, он пролетит прямо к Танжеру. Ему сегодня предстоит еще, не видя африканского берега, по компасу, перелететь на двадцати метрах пролив. Сильный западный ветер взрывал воду. Волны пенились белыми гребешками. Корабли, стоявшие на якоре носом против ветра, работали всеми заклепками, как в открытом море. Скалы английской крепости образовали на востоке глубокую бухту, в которой дождь лил как из ведра. К западу тучи поднялись этажом выше. На том берегу Танжер дымился под сплошным ливнем, прополаскивавшим город. У горизонта сгрудились кучевые облака. Но в направлении Лараша небо уже прояснялось.

Касабланка дышала под чистым небом. В порту сбились потрепанные, как после боя, парусники. А на море, вспаханном бурей, от нее уже не осталось никаких следов, кроме длинных, ровных, расходящихся веером борозд. Зелень полей на закатном солнце казалась ярче и темнее, как морская глубь. То тут, то там поблескивали непросохшие крыши домов. В бараке электросварочной бригады электрики бездельничали в ожидании самолета. Агадирская бригада отправилась обедать в город: в ее распоряжении было еще целых четыре свободных часа. В Порт-Этьене, в Сен-Луи, в Дакаре можно было спать.

В восемь вечера радиостанция Малаги сообщила:

Почтовый пролетел без посадки.

В Касабланке проверяли посадочные огни. Рампа с прожекторами вырезала из ночного мрака и обвела красным контуром черный квадрат. В нескольких местах в ней зияли дыры, словно от выпавших зубов: в рампе не хватало ламп. Потом второй выключатель засветил фары. В середине квадрата образовалось белое молочное пятно. В этом мюзик-холле недоставало только актера.

Рефлектор передвинули. Сноп лучей выхватил из темноты мокрое дерево. Оно чуть переливалось, как кристалл. Потом осветился белый барак, разросшийся вдруг до неправдоподобных размеров; тень от него побежала по кругу и рассыпалась. Наконец световой диск снизился и установился в надлежащем месте, расстелив для самолета белый коврик.

– Хорошо, – сказал начальник аэродрома, – выключите.

Он поднялся в контору, перелистал последние донесения, выжидательно посматривая на телефон. Скоро заговорит Рабат. Все было готово. Механики рассаживались по бидонам и по ящикам.

Агадир терялся в догадках… По его расчетам, почтовый уже должен был вылететь из Касабланки. Его ждали с минуты на минуту. За бортовой огонь самолета уже десятки раз принимали Звезду Пастухов, а потом Полярную звезду, всходившую как раз на севере. И вот, для того чтобы включить прожекторы, все ждали появления еще одной звезды, которая будет плутать, не находя себе места среди созвездий.

Начальник аэродрома был в нерешительности. Отправлять ли ему самолет в дальнейший рейс? Его смущал туман на юге, расстилавшийся вплоть до ручейка Нун и, может быть, даже до самого Джуби, а Джуби молчал, несмотря на все запросы. Нельзя же было выпустить почтовый Франция – Америка ночью в такую вату! А этот пост в Сахаре не хотел делиться своей тайной.

В то же время в Джуби, оторванные от всего мира, мы посылали сигналы бедствия, как тонущий корабль:

Сообщите сведения почтовом, сообщите…

Мы уже не отвечали Сиснеросу, который донимал нас тем же вопросом. Так, разделенные тысячей километров, мы бросали в пространство наши безответные жалобы.

В двадцать пятьдесят напряжение разрядилось. Касабланке и Агадиру удалось связаться по телефону. А потом к ним присоединились и наши рации. Говорила Касабланка, и каждое ее слово повторялось вплоть до Дакара:

Почтовый 22.00 вылетит Агадир.

Из Агадира в Джуби: почтовый прибывает Агадир 0.30. Точка. Сообщите возможность продолжать рейс Джуби.

Из Джуби в Агадир: туман. Ждать рассвета.

Из Джуби в Сиснерос, Порт-Этьен, Дакар: почтовый ночует Агадире.

В Касабланке пилот расписывался в бортовом журнале и щурился от яркого света лампы. Глаза так уставали, что иной раз Бернис был счастлив, когда мог ориентироваться на белую линию прибоя – границу земли и воды. Сейчас в конторе перед ним были ящики, белая бумага, грубая мебель: прочный, осязаемый мир. А в раскрытую дверь он видел мир, опустошенный ночью.

Лицо Берниса раскраснелось от ветра, в продолжение десяти часов массировавшего его щеки. С головы стекала вода. Он вылез из ночного мрака, упрямо жмурясь, как водопроводчик из сточной трубы: в тяжелых сапогах, в кожаной куртке, с прилипшими ко лбу волосами. Вдруг он встрепенулся:

– Вы что же… хотите, чтобы я летел дальше?

Начальник аэродрома угрюмо листал бумаги.

– Вы будете делать то, что вам прикажут.

Он уже решил не давать приказа к вылету, а пилот, со своей стороны, решил на нем настаивать. Но каждый считал себя единственным судьей в этом деле.

– Засадите меня с завязанными глазами в гардероб с рукояткой газа и прикажите лететь в нем до Агадира: вот что означает ваш приказ.

Полнота внутренней жизни не позволяла ему ни минуты думать о собственной безопасности: такие мысли приходят только в праздные души, но образ гардероба привел его в восторг. Есть вещи невозможные… но он с ними все-таки справится.

Начальник аэродрома приоткрыл дверь, чтобы выбросить в ночь окурок.

– Смотрите-ка! Все видно…

– Что видно?

– Звезды.

Пилот разозлился:

– Плевать я хотел на ваши звезды: подумаешь, показались три штуки! Не на Марс же вы меня посылаете, а в Агадир.

– Через час взойдет луна.

– Луна… луна…

Упоминание о луне взбесило его еще больше: разве для ночного полета он когда-нибудь дожидался луны? Что он, новичок, что ли?

– Ладно. Договорились. Ночуйте.

Пилот успокоился, достал сандвичи, заготовленные еще накануне вечером, и принялся мирно закусывать. Он вылетит через двадцать минут. Начальник аэродрома улыбался. Он похлопывал по телефонному аппарату, понимая, что скоро даст сигнал к вылету.

Вдруг, когда все было готово, жизнь замерла, словно оборвалась. Так иной раз останавливается время. Летчик застыл на стуле, чуть наклонившись вперед, зажав между коленями черные от мазута руки. Его глаза уставились в какую-то точку между ним и стеной. Начальник аэродрома сидел в сторонке, разинув рот, словно ждал тайного знака. Машинистка зевнула, подперла кулаком подбородок, одолеваемая сном. Только песок в часах продолжал пересыпаться. Потом чей-то дальний крик оказался толчком, который снова привел в движение весь механизм. Начальник аэродрома поднял палец. Пилот усмехнулся, распрямился, вздохнул полной грудью.

– Ну, прощайте!

Так иногда обрывается кинолента. И тогда неподвижность с каждым мгновением приобретает все более глубокий смысл музыкальной паузы, потом жизнь опять возобновляется.

Сначала Бернису показалось, что, вместо того чтобы взлететь, он под оглушительный, как морской прибой, рев мотора заползает в сырую, холодную пещеру. Потом он понял, что ему ни в чем нет опоры. Днем округлая выпуклость холма, линия залива, синее небо строили вокруг него мир, в котором он чувствовал себя уверенно; а сейчас он находился вне всего этого, в мире, только еще становящемся из первозданного хаоса. Равнина под ним вытягивалась, унося последние города – Мазаган, Сафи, Могадор, – которые переливались, как подсвеченные снизу витражи. Потом мелькнули огни последних пригородов, последние бортовые огни земли. Внезапно он ослеп.

– Ну вот, я вхожу в молоко!

Пристально следя за указателем поворота, за высотомером, он начал снижаться, чтобы выйти под облака. Его слепил слабый красный свет бортовой лампочки: он ее выключил.

– Что это значит: из тумана я вышел и все-таки ничего не вижу?!

Первые вершины Малого Атласа ускользнули–невидимые, погруженные в воду, молчаливые, как плывущие айсберги: он их угадывал за спиной.

– Дело дрянь.

Он обернулся. Механик, его единственный пассажир, положив на колени карманный фонарик, читал книгу. Из кабины выступала только его склоненная голова, бросавшая опрокинутую тень. Голова светилась, словно изнутри освещенная фонарем, похожая на призрак. Он крикнул: «Эй!» – но голос его затерялся. Он ударил кулаком по обшивке: механик, всплывая в свете фонаря, продолжал читать. Когда он перевернул страницу, лицо его показалось Бернису прозрачным. «Эй!» – крикнул еще раз Бернис: человек, сидевший на расстоянии всего двух вытянутых рук, был недосягаем. Так и не дозвавшись его, Бернис отвернулся.

– Я где-то около Кап-Гира, но пусть меня повесят… дело дрянь…

– Я, должно быть, слишком подался в море, – соображал он.

Он выправил курс по компасу. Он сознавал, что его невольно тянет вправо, к морю, как пугливую кобылу: будто горы слева и вправду теснили его.

– Должно быть, пошел дождь.

Он высунул руку, и она покрылась изморосью.

– Я вернусь к берегу через двадцать минут, когда миную горы, это будет вернее…

И вдруг прояснение! Тучи с неба словно смело, и на нем проступили вымытые, подновленные звезды. И показалась луна… луна – самая надежная из всех ламп! Трижды вспыхнул, как световая реклама, аэродром Агадира.

– На черта мне это нужно! Теперь я с луной!..

II

В Кап-Джуби день поднимал занавес, и сцена показалась мне пустой. Декорации без тени, без второго плана. Как всегда, на своих местах маячили и эта дюна, и этот испанский форт, и эта пустыня. Здесь недоставало почти неуловимого движения, которое даже в тихую погоду наполняет богатством жизни степь и море. Караваны кочевников, бредущие по пустыне, видят, как у них на глазах пересыпаются крупинки песка, и вот по вечерам они раскидывают свои палатки каждый раз среди девственного ландшафта. Так и мне малейшее перемещение в пейзаже позволило бы почувствовать всю безмерность пустыни, но недвижные, бессменные декорации сковывали мысль, как хромолитография.

С этим колодцем перекликался колодец в трехстах километрах отсюда. По видимости все такой же колодец, такой же песок, такие же, навеянные ветром складки земли. Но там была уже иная, новая ткань вещей. Так ежесекундно обновляется пена морского прибоя. И, только дойдя до второго колодца, я ощутил бы свое одиночество, а у следующего – непокоренная страна показалась бы мне действительно таинственной.

День протекал пустой, не ознаменованный никакими событиями. Время было абстракцией, как космическое время астрономов. Этот день означал только, что земное нутро было на несколько часов выставлено под палящий жар солнца. Здесь все слова мало-помалу утрачивали человеческий смысл. В них уже ничего не содержалось, кроме песка. Самые насыщенные слова, как «нежность», «любовь», не откладывали в сердце никакого балласта.

«Если из Агадира ты вылетел в пять часов, ты бы уже должен приземлиться».

– Если из Агадира он вылетел в пять часов, он бы уже должен приземлиться.

– Да, старина… но ветер-то юго-восточный.

Небо желтое. Этот ветер за несколько часов перевернет и переформует всю пустыню, месяцами строившуюся северным ветром. Сегодня день перестройки: дюны, подхлестываемые косым ветром, разматываются, как катушки, длинными прядями, чтобы заново смотаться чуть подальше.

Мы прислушиваемся. Нет. Это море.

Что такое почтовый самолет в пути? Это ничто. Между Агадиром и Кап-Джуби, над непокоренной, неведомой землей это товарищ, затерявшийся неизвестно где. Вот сейчас в нашем небе, быть может, возникнет неподвижный знак.

«Если из Агадира он вылетел в пять часов…»

Вас охватывает смутное предчувствие беды. Что значит авария почтового самолета? Это всего лишь затянувшееся ожидание, это чуть повышенный тон в замирающем споре. Потом время становится бесконечным, и его уже трудно заполнить мелкими жестами, обрывочными словами…

Потом кто-то внезапно ударяет кулаком по столу.

– Ах черт! Ведь уже девять часов…

Люди вскакивают, и это значит, что товарищ попал к маврам.

Радист связывает нас с Лас-Пальмас. Дизель громко пыхтит. Альтернатор гудит, как турбина. Радист не сводит глаз с амперметра, который отмечает каждый разряд.

Я стою и жду. Радист, работая правой рукой, наискось протягивает мне левую. Потом он выкрикивает:

– А? Что?

Я молчу. Проходит двадцать секунд. Он опять что-то кричит, а я ничего не слышу, я говорю:

– А, да?

Вокруг меня все светится, через приоткрытые ставни прорывается солнечный луч, шатуны дизеля искрят, и длинные молнии скрещиваются с солнечным лучом.

Наконец радист всем корпусом поворачивается ко мне, снимает шлем. Мотор затихает и останавливается. Я слышу последние слова: удивленный моим молчанием, радист выкрикивает их, словно я нахожусь в ста метрах от него.

– …Им на все наплевать!

– Кому?

– Да им.

– Ах вот оно что! А можете вы связаться с Агадиром?

– Сейчас не его время.

– А вы все-таки попытайтесь.

Я царапаю на листке блокнота:

«Почтовый не прибыл. Состоялся ли вылет? Точка. Подтвердите час вылета».

– Передайте им вот это.

– Постараюсь.

И грохот возобновляется.

– Ну что?

– …дите.

Я задумался, я не расслышал. Он хотел сказать «подождите». Кто ведет почтовый? Неужели ты, Жак Бернис, которого не сыщешь ни во времени, ни в пространстве?

Радист приглушает дизель, включается на прием, снова надевает шлем. Он стучит по столу карандашом, смотрит на часы и зевает.

– Неужели авария?

– Откуда мне знать?

– Вы правы. Да нет же… Агадир не слышит.

– Попробуем еще?

– Давайте.

И мотор снова включен.

Агадир по-прежнему молчит. Теперь мы стараемся уловить его голос. Если он переговаривается с другой станцией, мы вмешаемся в разговор.

Сажусь. От нечего делать беру наушники и попадаю в вольеру, полную птичьего гама.

Длинные, короткие, частые трели – я плохо разбираюсь в этом языке. Сколько же голосов звенят в небе, которое я считал безмолвным!

Говорят три станции. Как только умолкает одна, в хор вступает другая.

– Ага! Бордо на автоматической.

Высокая рулада, скороговоркой, вдалеке. Потом более спокойный, более медлительный тон.

– А это кто?

– Дакар.

Вот слышится чей-то расстроенный голос. Он смолкает, снова говорит, потом молчание, и опять он вступает.

– …Барселона зовет Лондон, а Лондон не откликается.

Очень далеко под сурдинку что-то рассказывает Сент-Ассиз.

Сколько встреч в Сахаре! Здесь собралась вся Европа, все ее столицы, обменивающиеся признаниями на птичьем языке.

Внезапно врывается близкий гул. Поворот выключателя, и все остальные голоса смолкают.

– Это Агадир?

– Агадир.

Радист, почему-то не сводя глаз с часов, дает позывные.

– Он услышал нас?

– Нет. Но он говорит с Касабланкой. Мы подслушаем.

И вот мы перехватываем секреты ангелов. Карандаш в руке радиста в нерешительности замирает, упирается в бумагу, торопливо выводит одну букву, потом другую, потом десять. Гул складывается в слова, распускающиеся, как цветы.

– К сведению Касабланки…

Ах, негодяй! Тенерифе перебивает Агадир! Его могучий голос гудит в наушниках. И вдруг разом смолкает.

– …землился шесть тридцать. Вылетел в…

Непрошеный Тенерифе снова заглушает Агадир.

Но я уже узнал все, что нужно. В шесть тридцать почтовый вернулся в Агадир. Туман? Неполадки с мотором? Значит, он должен был вылететь только в семь часов… Значит, почтовый не запаздывает.

– Ну, спасибо!

III

Жак Бернис! На этот раз я хочу до твоего прибытия рассказать о тебе. Ты, чье местонахождение со вчерашнего дня со всей точностью устанавливают радиостанции. Кто пробудет здесь положенные двадцать минут, для кого я открою банку консервов и откупорю бутылку вина; кто не будет рассказывать нам ни о любви, ни о смерти, ни о каких высоких материях, – кого интересуют только направление ветра, состояние неба, мотор; кто посмеется острому словцу механика, пожалуется на жару и будет похож на любого из нас…

Я расскажу, какое путешествие ты совершаешь. Как ты приподнимаешь видимость вещей, чем твои шаги, когда ты идешь рядом с нами, отличаются от наших.

Мы вышли с тобой из одного и того же детства, и вот сейчас в моей памяти внезапно встает та ветхая, полуразрушенная, обвитая плющом стена. Мы были бесстрашными детьми.

– Не трусь! Открой калитку…

Ветхая, полуразрушенная, обвитая плющом стена. Прокаленная, выветрившаяся, пронизанная солнцем, пронизанная живой жизнью. В траве шуршали ящерицы, мы называли их змеями, тогда уже любя самый символ того бегства, которое означало смерть. Снаружи каждый камень стены был теплым, как яйцо из-под наседки, и таким же округлым, как яйцо. Солнце изгнало тайну из каждой крупинки земли, из каждой травинки. По эту сторону стены во всей полноте, во всем богатстве царило деревенское лето. Мы видели колокольню. Крестьяне жали хлеб, кюре опрыскивал купоросом виноград, взрослые в гостиной играли в бридж. Всех тех, кто вот уже более полувека обрабатывал этот уголок земли, кто с рождения и до самой смерти хранил это солнце, этот хлеб, этот дом, мы называли «сторожевой командой». Потому что нам нравилось воображать себя на самом ненадежном островке, между двумя страшными океанами – между прошлым и будущим.

– Поверни ключ…

Детям запрещалось открывать эту маленькую заплесневевшую, словно ветхая баржа, калитку, запрещалось прикасаться к огромному замку, проржавевшему от времени, как старый корабельный якорь.

Взрослых, конечно, страшил этот открытый водоем, их преследовал, как кошмар, рассказ о ребенке, утонувшем в омуте. А за калиткой спала вода; мы говорили, что вот уже тысячу лет, как она замерла в неподвижности, и когда мы слышали слова «мертвая вода», нам представлялся наш водоем. Крошечные круглые листочки затянули его зеленой тиной; мы бросали камни, и они пробивали дырочки в этой плотной ткани.

А какая царила прохлада под старыми ветвями, такими могучими, несшими на себе всю тяжесть солнечных лучей! Никогда ни один луч не прикасался к этому хрупкому покрову, не задевал этой драгоценной парчи. Камешек, который мы швыряли, отправлялся в бесконечное странствие, как звезда, потому что мы считали этот водоем бездонным.

– Давай присядем…

До нас не долетал ни один звук. Мы наслаждались прохладой, запахами, сыростью, обновлявшими наше тело. Мы были затеряны где-то на краю света, потому что мы уже знали, что странствовать – это прежде всего менять тело.

– Здесь оборотная сторона всех вещей…

Оборотная сторона этого лета, такого уверенного в себе, этого деревенского приволья, всего внешнего мира, державшего нас в плену. И мы ненавидели навязанный нам, принудительный покой. В обеденный час мы возвращались в дом, отягощенные тайнами, как те индийские искатели жемчуга, которым удалось прикоснуться к сокровищу. И в минуту, когда солнце тонуло за горизонтом и скатерть на нашем обеденном столе розовела, мы слышали слова, от которых больно сжималось сердце:

– Дни стали прибывать…

Мы были захвачены в этот извечный круговорот, в жизнь, сотканную из времен года, из каникул, свадеб, смертей. Из всей этой пустой, поверхностной суеты.

Бежать – вот самое главное. И в десять лет мы находили прибежище среди чердачных стропил. Мертвые птицы, разворошенные сундуки, старомодные платья: это был кусочек оборотной стороны жизни. Здесь-то и находилось сокровище, которое, по нашим представлениям, было, как клад, замуровано в старых домах и о котором с такой убедительностью рассказывалось в сказках: сапфиры, опалы, алмазы. Это тускло мерцавшее сокровище наделяло смыслом каждую стену, каждую балку, – эти огромные балки, бог весть от чего защищавшие дом. Впрочем, нет. Они защищали его от времени. Потому что время было нашим самым страшным врагом. От него защищались традициями. Культом прошлого. Огромными балками. Но только одни мы знали, что этот дом спущен на воду, как корабль. Только мы, залезавшие в его трюмы, в его подводную часть, знали, что он дал течь. Нам были известны все отверстия в крыше, через которые проникали птицы, чтобы здесь умереть. Мы знали каждую щель в корпусе этого судна. Внизу в гостиных болтали гости, танцевали красивые женщины. Они чувствовали себя в безопасности. Какое легковерие! Там, конечно, подавали ликеры. Черные лакеи, белые перчатки. О, странники! А мы тут, наверху, видели, как в раздавшиеся швы крыши просачивалась синяя ночь. Этого крошечного отверстия было достаточно, чтобы через него могла просочиться одна-единственная звезда. Процеженная для нас сквозь все небо. Эта звезда приносила болезнь. Мы отворачивались: от нее умирали.

Мы вскакивали, потрясенные потайной работой внутри вещей. Сокровище взрывало балки. При каждом треске мы бросались выстукивать дерево. Здесь все было скорлупой, готовой отдать свое ядро. Древняя скорлупа вещей, под которой, мы знали, таилось что-то совсем другое. Быть может, эта звезда, этот маленький твердый алмаз. В один прекрасный день мы отправимся в поиски за ним на север, или на юг, или внутрь самих себя. Бежать.

Ясная, как знак, звезда, возвещавшая час сна, отодвигала заслонявшую ее черепицу. И мы спускались в детскую: мы уносили в наше дальнее странствие в полусне все, что мы знали о мире, где таинственный камень скользит по водам, подобно тем световым щупальцам в пространствах вселенной, которые тысячелетиями тянутся к нам, – о мире, где над домом, поскрипывающим под ветром, нависает угроза, как над кораблем; где вещи одна за другой трещат, распираемые невидимым сокровищем.

– Присядь. Я думал, что ты разбился. Выпей! Я думал, что у тебя авария, и уже собирался вылететь на поиски. Ты видишь: самолет на дорожке. Племя аит-тусса напало на изаргуинов. Я боялся, что ты угодил в перепалку. Выпей. Чего ты съешь?

– Отпусти меня.

– У тебя еще пять минут. Взгляни на меня. Что с Женевьевой? Почему ты усмехаешься?

– Да ничего. Только в кабине я вспомнил старинную песенку. И вдруг почувствовал себя таким молодым…

– А Женевьева?

– Не знаю. Отпусти меня.

– Жак… отвечай… Ты видел ее?

– Да… – Он колебался. – Проездом в Тулузу я сделал крюк, чтобы повидать ее еще раз…

И Жак Бернис рассказал мне свою историю.

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (Пока оценок нет)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Антуан де Сент-Экзюпери — Южный почтовый":

Отзывы о сказке / рассказе:

  Подписаться  
Уведомление о
Читать сказку "Антуан де Сент-Экзюпери — Южный почтовый" на сайте РуСтих онлайн: лучшие народные сказки для детей и взрослых. Поучительные сказки для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.