Однажды в самый разгар войны в известной на весь Калининский фронт роте разведчиков, которой, как сейчас помнится, командовал тогда капитан Кузьмин, произошел спор между двумя любимцами роты: старым солдатом Николаем Ильичом Чередниковым и очень удачливым снайпером Валентином Уткиным, человеком хоть и молодым годами, но немало уже повоевавшим.
Чередников, всегда относившийся к молодежи покровительственно и немножко насмешливо, в присутствии всего отделения утверждал, что он сумеет так замаскироваться, что Уткин, подойдя к нему метров на десять и зная наверняка, что он где-то тут рядом, не сумеет его заметить. Уткин же, парень бывалый, самоуверенный, да и не без основания самоуверенный, заявил, что в пятнадцати метрах муху разглядит, а не то что человека, да еще такого дюжего, здоровенного, как дядя Чередников — так звали в роте Николая Ильича.
Поспорили на кисет с табаком.
Судьей попросили стать «поителя и кормителя» роты, старшину Зверева, человека сурового, справедливого, пользовавшегося у бойцов большим уважением.
В назначенный час, когда рота отдыхала, отведенная после горячих дел во второй эшелон полка, старшина торжественно вызвал Уткина и повел его с собой.
Напутствуемые солеными шуточками, пожеланиями удачи, они вышли из расположения роты на задворки деревни, пересекли запущенное, непаханое, затянутое бурьяном поле, огороженное полурастасканной изгородью, и остановились на повороте проселочной дороги, там, где она, некруто загибая, уходила в редкий молодой березовый лесок.
— Стой тут и гляди в оба, — сказал старшина, засекая на часах время и сам ища глазами, куда бы это мог спрятаться Чередников.
Был серенький, промозглый, ветреный денек. Над мокрым полем, над леском, трепетавшим бледной шелковистой зеленью весенней листвы, торопливо тянулись бесформенные бурые облака, почти цеплявшиеся за верхушки деревьев. Крупные, тяжелые капли висели на глянцевитых ветках кустов, холодная сырь пробирала до костей. Но где-то высоко, наперекор непогоде, жаворонки звенели над печальными забурьяненными полями о том, что не осень это, а ранняя весна стоит над миром.
Уткин внимательно оглядывался. Местность кругом была довольно ровная, прятаться на ней было негде, за исключением, пожалуй, кустарника, росшего на опушке. К нему он и стал присматриваться.
Терпеливым, цепким взором разведчика он обшаривал каждую березку, кочку, каждый кустик; порой ему казалось, что он заметил несколько примятых травинок, или ком неестественно вздыбленного мха, или сломанный прут, вжатый ногой в болото и торчащий вверх обоими концами. Разведчик настораживался и хотел уже окликнуть Чередникова, но, вглядевшись повнимательнее, убеждался, что ошибся, и снова с еще большим вниманием начинал осматривать местность.
Старшина сидел возле, на большой груде камней, лежавшей на меже, покуривал и тоже с любопытством поглядывал кругом. От непрерывно сеявшего дождя трава покрылась серовато-дымчатым налетом, похожим на росу. Каждый след должен был быть отмечен на ней темным пятном. Но следов не было видно, и это больше всего смущало обоих.
К исходу положенного на поиски получаса Уткина взяла досада. Ему начало казаться, что старый разведчик подшутил над ним, что сидит он сейчас, по обыкновению, где-нибудь у костра, подкладывает сухие ветки, задумчиво следит, как танцует, потрескивая, огонь, и посмеивается в усы над легковерами.
— Разыграл, старый черт! — не вытерпел наконец Уткин. — Всё. Пошли. Чего тут разглядывать пустырь, курам на смех!
И как только он это сказал, где-то совсем рядом, точно из-под земли, раздался знакомый хрипловатый голос:
— А ты гляди, гляди внимательней, торопыга… Глаз-то не жалей, а то всё: я, я, я… Вот и вышла последняя буква в азбуке.
Заскрежетали, загремели камни, и из соседней, находившейся рядом, в двух шагах, каменной кучи, лежавшей так близко, что Уткин не обратил на нее даже внимания, отряхиваясь и поеживаясь от сырости, поднялась высокая, сутуловатая фигура старого разведчика с мокрыми от дождя, обвисшими, прокуренными, изжелта-бурыми усами.
Он одернул гимнастерку, ловким движением больших пальцев загнал складки за спину, поправил пилотку на голове, вскинул на плечо винтовку, подошел к Уткину, так и застывшему на полушаге с открытым ртом, и протянул руку:
— Давай кисет.
Уткин молча вынул синий шелковый кисет с вышитой на нем гладью надписью: «На память герою Великой Отечественной войны», — заветный кисет, полученный в первомайском подарке и служивший предметом зависти всей роты. С сожалением глянул он на подарок и протянул его дяде Чередникову. Тот невозмутимо взял кисет, набил из него маленькую самодельную трубочку, выпустил несколько колец дыма, аккуратно перевязал кисет бечевкой и положил в карман.
— Хоть знаю — жалеешь, а не отдам. Чтобы больше со старым солдатом Чередниковым пустого спора не заводил. Чтобы яйцо курицу не учило. Понятно это вам, гвардии боец, дорогой товарищ Уткин?
А с кисетом этим была связана целая история, и историю эту все в роте знали. В нем вместе с табачком нашел Валентин Уткин записочку: дескать, кури себе, боец, на здоровье да меня вспоминай, или что-то в таком роде, и подпись и адресок: город Калинин, ткацкая фабрика «Пролетарка». И из кисета этого к тому времени выросла не только мощная переписка, а, можно сказать, целая любовь. Поэтому все в роте удивились, как это дядя Чередников, человек душевный, справедливый, коммунист, готовый товарищу, если надо, половину своего солдатского мешка разгрузить, лишил общего любимца такой памятки.
Ну, как бы там ни было, спор этот еще больше поднял авторитет дяди Чередникова, и что бы с тех пор старый разведчик бойцам по делу ни говорил, никто уж противоречить не решался. И даже сам капитан, чуть дело доходило до особо важного задания, звал дядю Чередникова.
Разведчик! Вы, наверно, представляете его себе этаким молодцеватым парнем, подвижным, быстрым, с энергичным лицом, с острыми глазами и обязательно с автоматом на груди. А дядя Чередников был уже в годах, высок, сутул, медлителен и не то чтобы неразговорчив, а просто предпочитал слушать, а не рассказывать. Отвечал он на вопросы по-солдатски, коротко и точно, пустословия и в других не жаловал и все время не выпускал изо рта маленькой кривой трубочки, которую он сам смастерил простым перочинным ножом из нароста березы.
Автомат он тоже не носил, а предпочитал ему обычную русскую трехлинейную винтовку. Тем не менее разведчик и снайпер он был по нашему фронту непревзойденный, с настоящим талантом следопыта, со своей особой ухваткой, с лисьей хитростью и с неистощимой изобретательностью.
Колхозник, сибиряк, таежник, потомок многих поколений русских звероловов, он и к войне подходил со спокойным расчетом и деловитостью. Он говаривал, что враг, раз он к нам с оружием в дом влез, для него не человек, а зверь, и зверь лютый, покровожаднее хорька, похищнее, повреднее, чем волк. И он охотился за ним постоянно и неутомимо, заполняя этим не только все боевые дни, но и редкие фронтовые досуги, когда роту отводили во второй эшелон, на отдых.
Он не вел счета истребленным фашистам, как это делали в те дни другие бойцы, как не вел когда-то в тайге счета добытым белкам. Но друзья его, разговорившись, давали честное гвардейское, что «нащелкал» дядя Чередников гитлеровцев близко к сотне. Сам он — и, думается мне, без всякой ложной рисовки — значения этому большого не придавал: дескать, эка радость — подшибить фрица-ротозея!
Однако, как охотник помнит убитых медведей, он запомнил трех уничтоженных им врагов. Двух офицеров, которых он подкараулил, лежа в нейтральной полосе, и снял во время командирской рекогносцировки, и одного, как он говорил, «страсть вредного», немецкого снайпера, подкараулившего нескольких наших бойцов и ранившего любимца роты разведчиков — пса Адольфку, лохматого голосистого дворнягу, бегавшего по передовой с трофейным железным крестом на шее.
За этим снайпером дядя Чередников охотился недели две. Тот знал об этом и, в свою очередь, охотился за старым разведчиком. Как бы состязаясь в мастерстве, они сутки за сутками караулили друг друга.
Чередников, получивший задание капитана — во что бы то ни стало снять «вредного снайпера» — и решивший, как говорится, воевать до победного конца, появлялся в те дни в роте только затем, чтобы забрать у старшины сухари, консервы, табак и наполнить фляжку спиртом, которым он спасался от лихих в те дни морозов.
Чередников приходил похудевший, обросший, злой, с воспаленными глазами, с обкусанными кончиками усов, на вопросы не отвечал и, подремав часок-другой в уголке землянки, уходил назад, на передовую.
Только к исходу второй недели удалось ему точно установить снежную нору немецкого снайпера. Она была вырыта за трупом лошади, лежавшим тут с осени, безобразно раздутым и уже запорошенным снегом.
Дядя Чередников попробовал вызвать противника на бой выстрелом. Тот не ответил. Но с передовой враги открыли на выстрел такой огонь, что разведчик еле отлежался в своей засаде.
Попробовал установить в леске чучело в каске и маскхалате. Хитрость не новая, однако и на нее попадались, но «вредный» не клюнул. День пропал зря.
Тогда однажды в туманную ночь, перед рассветом, дядя Чередников протоптал следы к одиноко стоявшей у переднего края сосенке, что была как раз напротив палой лошади, отряхнул с веток иней, посорил по снегу корой и разложил за ней свой маскировочный халат. Все это замаскировал, но не очень тщательно. От дерева он протянул суровую нитку к своему настоящему убежищу, сделанному в снегу, и дал все это заволочь инеем оседавшего утреннего тумана.
Когда совсем рассвело и поднялось солнце, Чередников начал легонько дергать нитку. С ветвей сосенки стал тихо осыпаться снег. Он подергает и замрет. Подождет полчаса, подергает и опять замрет. Наконец в норе немецкого снайпера послышалось шевеление. Над бурым пузом лошади обозначилось что-то более белое, чем снежный фон. Грянул выстрел. Он слился с выстрелом дяди Чередникова. И все стихло. Только снег осыпался с пробитой ветки сосенки, возле которой ночью разведчик с такой тщательностью раскладывал и маскировал свой халат.
С тех пор «вредный» больше не досаждал нашим бойцам, и пес Адольфка, излеченный помаленьку заботами разведчиков, мог смело бегать по передовой, позвякивая своим железным крестом, пренебрежительно поднимая ногу у пеньков и брустверов на самом виду у врага.
Охотой за неприятелем дядя Чередников заполнял свои досуги, но настоящей военной специальностью была у него разведка.
Много наши разведчики применили в Великую Отечественную войну разных хитрых способов, о них я рассказывать не стану, но из всех них дядя Чередников предпочитал разведку бесшумную, основанную на ловкости, на знании повадок врага, на умении маскироваться.
Один или вдвоем со своим напарником, тем самым Валентином Уткиным, у которого он так безжалостно выспорил заветный кисет, они, как ящерицы, проползали в неприятельское расположение. Иногда, когда этого требовало задание, но никогда без повода, снимали холодным оружием с поста зазевавшегося часового и так же тихо, без шума, без выстрела, возвращались обратно.
Для Чередникова разведка была даже не специальностью, а настоящим искусством; он любил ее, как артист, и, как настоящий артист, охотно, упорно и терпеливо учил молодежь, прибывавшую из запасных полков. Но учил не словами. Он не любил слов. На месте показывал он молодым солдатам, как надо ящерицей переползать, как войлоком обматывать подметки, чтобы шаг был бесшумен; как по моховым наростам на дереве, по годовым кольцам на пнях определить стороны света; как с помощью поясного ремня лазить на самые высокие сосны; как сбивать собак со следа; как в снегу уметь спрятаться от холода; как по разнице во времени между выстрелом и разрывом определить дальность вражеских позиций, а по тону выстрела — направление стреляющей батареи, и многое другое, необходимое в этом сложном военном ремесле.
Чередников показывал молодым солдатам свой знаменитый в роте маскировочный плащ, который он сам обшил ветками и корой и в котором, как мы уже знаем, его действительно можно было не заметить даже в двух шагах.
— Фашист — зверь хитрый, пуганый, осторожный, его надо с умом брать, а потому дело наше самое из всех тихое, — говорил он молодым бойцам в заключение учебы.
Сам он так ловко осуществлял это на деле, что иной раз вместе с немцами и своих обманывал.
Раз чуть по нему не заплакала вся рота.
Приказал ему командир срочно взять «языка». Получены были агентурные данные, что противник здесь что-то затевает, и поступил сверху приказ добыть «языка» как можно скорее.
Дядя Чередников молча выслушал приказание. На вопрос: «Понял?» — рубанул по обычаю: «Так точно, товарищ капитан!» — развернулся налево кругом, плаща своего знаменитого не захватил, а взял только винтовку и пошел на передний край, никому не сказавшись и даже друга своего Валентина Уткина не предупредив.
Очень уж требовался «язык». Должно быть, поэтому, не дожидаясь даже темноты, дядя Чередников перелез рубеж обороны и, глубоко зарываясь в снег, стал двигаться к немецким окопам, да так ловко, что даже свои, следившие за ним, скоро потеряли его из виду.
Но шагах в двадцати от неприятеля что-то с ним случилось. Он вдруг привстал. Слышали бойцы, как у немцев рвануло несколько автоматных очередей. Видели, как, широко вскинув руками, упал навзничь разведчик, и все стихло.
В сгущавшихся сумерках на месте, где он упал, было видно неподвижное тело с нелепо поднятой рукой.
Немцы попробовали подползти к трупу, но наши сейчас же открыли по ним огонь и отогнали их от тела.
Весть о том, что убит дядя Чередников, быстро дошла до роты.
Прибежал Уткин в маскхалате, белый, как халат, взглянул на неподвижное тело с поднятой рукой и тут же полез через бруствер. Едва его удержали. Уполз бы за другом, может быть себе на беду, если бы сам капитан не приказал ему вернуться и дожидаться темноты.
Весь вечер Уткин сидел с бойцами боевого охранения и, не таясь, ладонью стирал со щек слезы:
— Ох, человек, вот человек! Где вам понять, что за человек за такой был дядя Чередников!
Когда сгустилась ночь и запуржило в полях, капитан разрешил Уткину ползти за телом друга. Солдат перемахнул через бруствер и, миновав заграждение, двинулся вперед. Он полз долго, осторожно, отталкиваясь локтями от скользкого наста.
Вдруг сквозь шелест летящего снега услышал он хриплое, приглушенное дыхание. Кто- то полз ему навстречу. Уткин притаился, замер, тихо вытащил нож, ждет. И тут слышит шепот, знакомый хрипловатый шепот:
— Кто там? Не стреляйте — свои. Пароль — «Миномет». Чего притаился? Думаешь, не слышу? Мелко плаваешь, брат… Помогай тащить, ну…
Оказывается, дядя Передников из-за срочности задания решил на этот раз рискнуть. А расчет у него был такой: незаметно приблизиться к вражеским окопам, нарочно дать себя обнаружить и упасть до выстрелов. Притвориться мертвым и ждать, пока с темнотой кто-нибудь из фашистов не направится за его телом. И вот на этого-то и напасть и взять его в «языки».
«Яс ними третью войну дерусь. Повадки их известны. Нипочем им не стерпеть, чтобы труп не обшарить. Часишки там, или портсигар, или кошелек — это им очень интересно», — пояснил он потом товарищам.
После этого случая сам генерал, командир дивизии, которому Передников очень угодил «языком», вручил ему сразу за прошлые дела медаль «За отвагу», а за это — орден Красной Звезды.
Ох, и праздник же был в роте! Хватив в этот день сверх положенной фронтовой нормы, молчаливый и неразговорчивый дядя Передников расчувствовался, вернул Валентину Уткину заветный кисет с наказом не драть носа перед старым служивым, а потом принялся рассказывать товарищам, как совсем еще желторотым новобранцем участвовал он в наступлении в 1916 году, как бежали тогда немцы под русскими ударами по Галиции и как вызвался он, Чередников, с партией лазутчиков проникнуть во вражеский тыл. Собственноручно взял он тогда в плен, обезоружил и привел к своим австрийского капитана и получил за это свою первую боевую награду — Георгиевский крест.
Рассказал он еще, как бежали немцы от Красной Армии на Украине в 1918 году и как гнали их тогда красные полки, наступая им на пятки. С группой разведчиков опять ходил тогда Чередников во вражеский тыл. Разведчики отбили у немцев штабные повозки, полковую кассу и автомашину с рождественскими подарками, захватили важные документы. И за это сам военком полка подарил Чередникову серебряные часы.
Старый разведчик вытащил из кармана эти большие толстые часы, на крышке которых были выгравированы две скрещенные винтовки и надпись: «За отменную храбрость, отвагу и усердие».
Часы старого разведчика ходили по рукам, и, когда они вернулись к хозяину, тот задумчиво посмотрел на циферблат:
— Ох, и ходко они тогда сыпали от нас, ребята! Аллюром три креста. И теперь побегут, скоро побегут, уж вы верьте дяде Чередникову! Потому — тогда мы были кто? Какие мы были? А теперь кто? Какие мы теперь, я вас спрашиваю? Тогда-то до Берлина мы за ними не добежали: сил не хватило. А теперь, ребята, будьте ласковы, без того, чтобы трубку вот эту об какое-никакое берлинское пожарище не раскурить, домой не вернусь. Может, думаете, хвастаю? Ну, попробуй скажи кто, что хвастаю!
И никто этого не сказал, хотя говорил это дядя Чередников, старый русский солдат, когда войска наши еще штурмовали Великие Луки и до Берлина было далековато.
Очень хороший рассказ. Горжусь своим родственником)))