Борис Житков — Удав

I

Началось с того, что играл я в клубе. И все как-то выходило, что проигрывал. Все свое жалованье проигрывал. Отдам жене, а потом по трешке выпрашиваю.

Жена служила в тресте. На машинке печатала. Я жене наврал, сказал, что шубу купил, а я ее в рассрочку взял, а деньги проиграл.

И вот я раз прямо со службы шел в клуб. Играю — и везет, везет. «Вот, — думаю, — когда на меня это счастье наехало, не упускай, гни вовсю!» Только успеваю бумажки по карманам распихивать: так уж комком и сую. Вот когда королем домой вернусь! Жена мучается, дома до света на машинке печатает. Вот вздохнет, голубушка! Уж и не знаю, что ей сделаю. Сережке, сынишке, велосипед, дураку, куплю. Настоящий! Вот будет радоваться! Наташеньке, дочке, шапочку, — она все хотела, — вязаную, зелененькую… Да что шапочку! Да и придумать не знаю что: она диктует матери до хрипоты, бедная, чтоб машинку эту проклятую перекричать.

«Ну, — думаю, — поставлю еще пятьдесят рублей — и баста». Хлоп! — побили мою карту. Вот черт. Я, чтоб вернуть, вывалил сотню — натаскал из карманов мятых червонцев. Опять бита! Мне бы бросить, не злиться, а я все жду, что снова мое счастье найдет меня. И пошло, и пошло.

Я весь в поту и уж последние бумажки таскал из карманов, трешки какие-то. И тут холод меня прямо прошиб: что вот только что все они, милые мои, счастливые могли б быть, уж были, можно сказать, и вдруг… И вот уж нет ничего. Я царапал со злостью пустой карман, скреб ногтями.

Тут я вспомнил, что у меня с собой есть пятьсот рублей. Казенные, правда. Завтра сдать надо. Я взял червонец. Уж коли повернется счастье — так ведь с рублишка начинали и с тысячами от стола уходили в полчаса каких-нибудь. И я все рвал и рвал с пачки по червонцу, и уж все равно стало. Я и считать перестал — который это идет. Поставил потом целиком сотню, чтобы уже сразу. И глаза закрыл, чтобы не видеть. Потом побежал к швейцару.

— Голубчик! Дорогой! У вас шуба в залог пусть будет, дайте рубль. Последний раз, рублик.

А он головой мотает и не глядит.

— Шли бы спать, — говорит, — коли карта не идет.

Я оделся, побежал домой, к жене как сумасшедший. Уж в прихожей слышал, как эта машинка стукает, прямо гвозди это в мое сердце вбивает. А Наташка хриплым голоском надрывается, диктует.

Час, час всего назад разве таким бы псом побитым я к вам пришел? И не знали, бедные.

Я вошел в столовую. Жена даже не оглянулась, только крикнула на Наташку, чтоб дальше, дальше!

Сережка, дурак, через стол из пушки в солдат деревянных целит горохом. А я вошел в своей шубе, как был, и говорю — голос срывается, хриплый.

— Надя, — говорю жене, — Надя! Я знаю, не говори! Умоляю — я в отчаянии. Спаси!

Она сразу бросила печатать, глядит на меня, раскрыв глаза, дети уставились, ждут.

— Надя, — говорю, — я знаю, денег нет, дай брошку бабушкину. В залог, в залог, выкупим. Я в отчаянии…

Она вдруг вскочила, все лицо пошло красными пятнами.

— А я, а я? А мы все? — И бьет, бьет руки, не жалея, кулачком об стул. — Мы не в отчаянии? Мы все должны сносить?

У самой слезы на глазах.

Я шапку прижал к груди, все у меня внутри рвется.

— Надя, — говорю, — милая… А она вдруг как закричит:

— Вон! Вон! — И показывает на дверь — отмахнула рукой во всю ширь.

Дети вздрогнули. Я смотрю, у Сережки губы кривятся. А жена кричит:

— Что вы на детей смотрите? Вы их губите! Вы им не нужны!

Наклонилась к Наташке и кричит:

— Говори, говори: нужен он вам? — И глядит на нее, жмет глазами.

Я шагнул к дочке, к Наташеньке. А она опустила голову, не глядит, и дрожит у ней бумага в руке.

— Говори сейчас же! — кричит жена. — Да или нет? Говори!

Наташа чуть глаза на нее подняла и вдруг, смотрю, чуть-чуть головкой покачала, едва заметно: нет!

— Наташа, — говорю я, — ты что же?

А жена:

— Вон! Вон! Довольно! И дети вас гонят! Вон!

Я вышел, и щелкнул за мной французский замок. Запер он от меня семью мою, детей моих.

Было еще совсем рано, часов десять вечера. И вот я остался на улице, мне некуда идти. И я растратил пятьсот казенных рублей. И куда я пойду, кому скажу, кто такого пожалеет?

Хотел бежать к товарищу моему, может быть, он как-нибудь… Вместе учились ведь. Да вспомнил: взял у него пятьдесят рублей, он из жалованья, из последних мне дал. Обещал я через неделю принести — три месяца уж тому. Как на глаза показаться?

Я все шел скорей и скорей, прямо бежал почти и толкал прохожих. Стало рукам холодно. Я запустил руки в карманы и вдруг в правом кармане нащупал мерзлыми пальцами — деньги! Мелочь какая-то. Я сразу стал, подбежал к фонарю и давай считать. Все карманы в шубе обшарил — набралось семьдесят восемь копеек. В клубе меньше рубля ставить нельзя! Я все шарил, еще бы найти двадцать две всего копейки. Зашел в подворотню и все карманы вытряс — нет больше ни копейки. И я поплелся по улице. Шарил глазами — вдруг знакомый встретится: выпрошу двадцать две копейки. И вдруг вижу здание: все освещено, у подъезда извозчики черной кучей стоят, афиши саженные. Стоп! Да это цирк. Пойду в цирк, может, встречу кого, займу. Рубль даже можно занять.

Я купил на галерку билет за сорок копеек. Я уж не смотрел на представление, а шарил глазами по рядам, по лицам, искал знакомого. Сейчас я еще человек, а завтра — завтра я растратчик, и меня будут искать. Еще ночь впереди — ведь можно отыграться. Только б рубль, рубль. И хоть бы один знакомый! Я бегаю глазами по людям, у меня все бьется внутри, а люди смеются — вот-то смешное клоун делает на арене.

Я тоже стал смотреть на арену. Дрессировщик показывал маленькую белую лошадку. Он говорил по-французски, и очень забавно, но никто не понимал и не смеялся. Я хорошо знаю по-французски. И вдруг я подумал: наймусь в цирк, буду переводить, что говорит француз, буду эту лошадку чистить — миленькая такая лошадка, кругленькая.

Назовусь не своим именем и забьюсь, как таракан в щелку. Смотрю, француз вывел пятерых собак, и тут я только услыхал, что музыка играет, а то так от тоски сердце колотилось, что я и музыки не слыхал.

Объявили антракт, вся публика поднялась с мест. Я побежал в конюшню. Веселая публика смотрит лошадей; лошади блестят, как лакированные. Тут же стоят конюхи — на пробор причесанные, в синих куртках, в блестящих ботфортах. Спрошу, нельзя ли конюхом поступить. Я подошел к одному.

— Скажите, — говорю, — как у вас, работы много? Он смотрит на мою шубу, почтительно говорит:

— Хватает, гражданин, но мы не обижаемся.

И не могу никак спросить: можно ли мне поступить? Засмеется только. Однако я сказал:

— А вам тут человека еще не требуется?

— Это вы в контору, пожалуйста. — И отвернулся к лошади, стал что-то поправлять.

В контору пойти? Совсем пропасть. Вид у меня — настоящий бухгалтер, и вдруг — в конюхи. Что такое? Засмеют, а то прямо в район позвонят по телефону. Что же мне делать? Но тут народ повалил на места, и я снова залез на галерку.

Когда кончилось представление, я вырвал из записной книжки листок, написал по-французски:

«Господин Голу а (этого француза звали Голуа), очень прошу вас прийти в буфет, мне нужно передать вам несколько слов».

И подписался «Петров». А фамилия моя Никонов. Дал я эту бумажку служителю, чтобы сейчас же передал, и жду в буфете.

Француз пришел, как был на арене, — в желтых ботфортах с белыми отворотами, в зеленой венгерке, подмазан, усики подкручены и реденький проборчик, как селедочка с луком.

Француз шаркнул:

— Честь имею…

И я начал говорить, что я восхищен его искусством. Француз вежливо улыбается, а глаза насторожились. Я ляпнул:

— Хочу поступить к вам конюхом.

Он совсем глаза вытаращил и рот раскрыл. Потом, вижу, начинает хмуриться, и уже никакой улыбки. И я сказал скорей:

— То есть я так восхищен вашим искусством, что готов служить даже конюхом при таком великом артисте.

Француз заулыбался и стал поспешно благодарить меня за комплименты и сейчас же повернул к двери.

В буфете уже все убрали и запирали шкафы.

Я выбежал на улицу. Завтра будет известно, что кассир Никонов скрылся с пятьюстами рублями и что к поискам приняты меры. И дома прочтут в газетах. А Наташку в школе будут спрашивать:

«Это не твой папа?»

Я стоял на морозе и думал. И вдруг мне пришла в голову мысль.

II

Я решил, что именно в темноте, где не видно моей шубы проклятой, не видно моего бухгалтерского лица, именно в темноте и надо просить, умолять, требовать. Голос, голос мой будет один. А я чувствовал, что если я сейчас заговорю, то голос будет отчаянный, как у человека, который тонет. И в темноте легче, все можно говорить… даже на колени упасть. Пусть только выйдет кто-нибудь из циркачей. Я стану на колени, буду за полы хватать. Ведь мне все равно теперь. И я подбежал к задним дверям цирка, откуда выходят артисты.

Я ходил по пустой панели мимо дверей, и у меня дух забился от ожидания. Дверь хлопнула. Кто-то вышел и быстро засеменил по панели. Я не успел за ним броситься. Нет! Я брошусь к девятому, который выйдет, кто бы он ни был. Я перешел на другую сторону переулка и стал ждать. Люди выходили по двое, по трое, весело говорили между собой. Я считал. Следующий — девятый. Я весь дрожал. Я подошел к самым дверям цирка и стал. Нет, никого нет. Господи, неужели я всех пропустил? Надо было не ждать, догнать первого… Я хотел уже бежать, но теперь где я их найду? В это время дверь наотмашь отворилась, и вышли оттуда сразу гурьбой пять человек. Они говорили громко, крепко, на весь переулок. И я слышу:

— Он мне лопочет по-своему и тычет вниз: мажь, значит, копыта, а я каждый вечер…

У меня сердце забилось: конюхи, конюхи! Но сразу броситься к ним я не мог. Я решил, что пойду за ними. Разделятся же они когда-нибудь, вот я и подбегу к

одному — с одним легче. И я пошел за ними, глаз с них не спускал, чтоб не потерять в толпе.

Вдруг они свернули влево через улицу. Тут трамвай, они перебежали, трамвай закрыл их от меня, а когда он прошел, конюхов на той стороне не оказалось. Я чуть не заплакал. Я метался из стороны в сторону и вдруг вижу — пивная, и дверная штора наполовину уже спущена. А вдруг они там? И я нырнул под штору. В пивной было почти пусто, и вон, вон они, все пять человек, садятся за столик. Я сел за соседний. Человек им подал пива и сказал:

— Только по одной, граждане, и закрывать надо, время позднее.

Я знал, что у меня осталось тридцать восемь копеек. Я спросил бутылку пива.

Как же начать? Я боялся, что они наспех выпьют пиво — и марш. Штору спустили на дверях, и только и остались в пивной, что конюхи да я.

И вот я слышу, один, самый старший, говорит не спеша:

— Да, родные мои, приходит ко мне падчерица моя — вся в синяках. Ну — вся, вот как конь в яблоках. «Кто же это тебя, — спрашиваю, — милая ты моя?» — «Да опять, — говорит, — муж». И плачет. «Что ж, — говорю, — он тебя уродует?» — «Зачем, — говорит, — я косая, обидно ему». А она, верно, косенькая у нас. «Не такая, — говорю я, — уж ты косая, чтоб так бить. Живи, — говорю, — у меня, и черт с ним. Твоя, — говорю, — мать рябая, а я души в ней не чаю. Ты, — говорю, — наплюй».

Я собрал голос и говорю:

— Вы хорошо… как поступили. — Заикаюсь, голос срывается. А конюх потянулся ко мне и ласково спрашивает:

— Вы что сказали, товарищ? Не слыхать.

Я встал, подошел и сказал:

— Мне очень нравится, как вы поступили. Извините, что я вмешался.

И чувствую, что у меня слезы на глазах. Все конюхи на меня смотрят. А старший вдруг внимательно мне в глаза глянул и говорит:

— Садитесь к нам, гражданин, веселее вам будет. — И вижу, раздвигает приятелей.

Я схватил свою бутылку и пересел к ним. Все замолчали и на меня глядят. И тут я вдруг как сорвался, как с горы покатился.

— Вот видите, — говорю я, — ей есть куда пойти, а мне некуда. — И чувствую, как слезы у меня закапали и текут по усам, по бороде катятся. И я стал рассказывать, как я проигрался, как меня дети из дому выгнали, как жена дома убивается над работой. И говорю, как лаю — душат горло слезы.

— А вы выпейте, выпейте, гражданин милый, — говорит старый конюх и наливает в мой стакан.

Я глотнул пива — легче стало. И все им рассказал. Одного только не сказал: что я растратчик и что меня завтра искать будут.

— Вот, — говорю, — говорил я этому французу, а как просить станешь? Я в жизни не просил, не кланялся. Да в таком виде…

— Да, — говорит старший, — вид, можно по-старому сказать, — барин вполне.

Я боялся, что надо мной смеяться станут, и готов был и это стерпеть, но никто даже не улыбнулся. Один только сказал:

— А другую какую работу, по своей части или… Старший перебил:

— Видишь, человек не мальчик и не пьяный, значит уж есть что, зачем в конюхи просится.

Хлопнул меня по колену и говорит:

— Ну ладно, голубок, подумаем. Ты утрись. Дай-ка сюда парочку! — крикнул он официанту.

Официант огрызнулся:

— Из-за парочки вашей на штраф налетишь — выметайтесь, граждане, — время.

— Давай полдюжину! — крикнул конюх и пошел к хозяину и чуть мне головой мотнул. Я встал за ним. Он мне в ухо шепчет:

— Первое дело — надо сейчас ребятам поставить. Что у тебя есть? Часы есть?

— Черные, — говорю, — стальные.

— Даешь!

Я живо снял часы и отдал конюху. А он ушел шептаться с хозяином за перегородку.

Смотрю, волокут дюжину пива и две воблы на закуску. А у меня все внутри трясется: а ну как все это только шарлатанство одно, чтоб мои часы пропить и поиздеваться надо мной? Но я старался верить конюху, и от этого мне теплей было.

— Только поторапливайтесь, граждане, — говорит хозяин.

Все налили, стукают о мою кружку, чокаются, и все одно и то же говорят:

— Ну, счастливо!

Мы вышли из пивной черным ходом. Я все держался ближе к старому конюху. Его звали Осип. «Ну, — думаю, — сейчас скажут «спасибо» и кто куда, а меня оставят на тротуаре». Так и жду. Был первый час ночи, народ бойко ходил по улицам, и я боялся отбиться от Осипа.

Вдруг он остановился и обернулся к товарищам.

— Ну, вы, друзья, скажите человеку «спасибо» и, того, не гудеть. Человек из последнего расшибся, вам дюжину выставил. А мы с ним пойдем.

Все стали со мной прощаться и давили руку. Осип, полуоборотясь, ждал.

Мы тронулись с ним бок о бок.

— Ночевать где будешь? — спрашивает Осип.

Я, конечно, мог бы пойти к знакомым ночевать, но боялся хоть на минуту отпустить Осипа. Я даже взял его под руку и стал шагать с ним в ногу.

Я шел молча, боялся его расспрашивать: а вдруг как рассердится, что пристаю, и тогда все пропало. Мы шли по каким-то улицам, я не мог замечать дороги — так в голове кружились мысли, да тут повалил густой снег.

— Уж как-нибудь тебя устрою на ночь-то, — сказал Осип. И тут стал около деревянных ворот. Мы стоим оба белые от снега.

— Ты, главное дело, не робей. Валиком, валиком, гляди — на дорогу выкатился. А? Верно я говорю? — И стукнул меня по плечу.

И тут я увидел, что мне надо ему все рассказать. И я сказал, что я проиграл казенные деньги, что меня завтра искать будут… А Осип перебивает меня:

— Да ты брось, брось, милый, и так знаю, с первых слов видать было: не в себе человек. Ладно уж. Дома-то языком не бей.

И застучал в ворота.

Крылечко под нами морозно скрипнуло. Вот дернул Осип примерзшую дверь, и вошли мы: душно, парно, темно. Куда-то впереди себя протолкал меня всего и сказал шепотом:

— Во, тут сундук. Увернись в шубу и спи до утра.

Я нащупал сундук, залез, поднял мокрый воротник, натянул на глаза шапку и закрыл глаза. И вдруг сразу внутри что-то как распустилось, будто лопнула веревка какая, что жала и давила мне грудь и дышать не давала. Я подумал, как там дети мои, и сказал: «Спите, мои родненькие, ничего: валиком, валиком», и заснул как убитый.

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (Пока оценок нет)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Борис Житков — Удав":

Отзывы о сказке / рассказе:

Читать сказку "Борис Житков — Удав" на сайте РуСтих онлайн: лучшие народные сказки для детей и взрослых. Поучительные сказки для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.