XII.
После отъезда из церкви Воскресенского, Лисичкина и Бабкова, Алексей Максимыч Зиновьев, против ожидания, остался доволен их посещением. Он мало думал о двух художниках; их похвалы могли быть искренни, — он был благодарен; оба, правда, слишком восторгались, слишком горячо и часто пожимали ему руки и чересчур увивались подле Воскресенского, — и это не совсем ему понравилось. Все мысли его сосредоточивались на Иване Иваныче. Он не сомневался, что тронул в нем, наконец, чувство справедливости; его старания оправдаться, кроткий вид, с каким выслушивал он обвинения, служат тому верным доказательством. И чем же он, в самом деле, мог лично досадить Ивану Иванычу? В чем собственно, говоря по совести, провинился он, как строитель церкви? Поводом преследований, очевидно, были какие-нибудь недоразумения; всего вероятнее, встретились недоброжелатели и завистники, которые наговаривали и сплетничали. Чем больше думал об этом Зиновьев, тем больше утешал себя мыслью, что объяснение с Воскресенским усовестило последнего, восстановило снова их прежняя отношения, положило конец придиркам и преследованиям.
На обратном пути домой, Алексей Максимыч стал даже упрекать себя в том, не далеко ли зашел, выражал так резко свои неудовольствия Ивану Иванычу, и мысленно побранил себя за излишнюю горячность и раздражительность. Под влиянием такого чувства он собирался даже написать Воскресенскому, но тут же отложил намерение, подумав, что неприятные впечатления всего лучше изглаживаются при объяснениях с-глазу-па-глаз; лучшим доказательством служить их разговор в церкви.
Два дня спустя, Алексей Максимыч поехал к нему, но не застал его дома и вдвойне пожалел об этом; он думал, кстати, обрадовать его приятным известием: в течение этих двух дней ему удалось случайно напасть на подрядчика, который, после осмотра остающихся работ в церкви, брался их окончить за весьма умеренную плату, с тем даже, чтобы получить расчет после того, как все будет готово. Он поспешил сообщить об этом письменно Ивану Иванычу. На другой день курьер привез ответ, удививший Зиновьева странностью своего содержания. В нем слова не упоминалось о радостной находке подрядчика; он в коротких словах передавал только чувства человека, которого, вообще говоря, мало озабочивает мирская суетность; коснувшись вскользь объяснения в церкви, Иван Иваныч убедительно просил Зиновьева, как доброго христианина, изгладить из своей памяти все, что могло показаться ему тогда обидным.
— Вот славно! А я уже и забыл об этом, воскликнул Алексей Максимыч, — не помнишь ли ты, Сережа? подхватил он, шутливо обращаясь к племяннику.
— Не знаю, дедушка, меня там не было, Я думаю, было что-нибудь очень приятное, потому что с того дня ты стал как-то особенно весел.
До того дня старик действительно больше старался казаться веселым; Сережа и Маруся очень хорошо знали причину затаенной грусти, проступавшей в чертах дедушки, вопреки его усилиям показывать им довольное расположение духа; они не понимали только повода, заставившего внезапно остановить работы в церкви в то самое время, когда она совсем уже приближалась к концу. Беседуя между собою, оба делали всевозможные предположения и, не стесняясь, бранили на чем свет стоить членов совета, распорядителей, графа, — словом, всех тех, от кого зависела постройка. Теперь надо думать, что дело опять пошло на лад: дедушка уже не довольствовался казаться веселым, — он был весел в самом деле.
К концу недели открылся новый повод радости. Алексею Максимычу посчастливилось отыскать живописца, который соглашался докончить орнамент на нижней арке почти на тех же условиях, как подрядчик брался кончить каменные работы. Живописец был только человек крайне бедный и просил вперед несколько денег; но это была такая безделица, о которой говорить не стоило. Иван Иваныч и за ним члены совета, конечно, не остановятся перед выдачей ничтожной суммы, когда им будут представлены новые, исключительно выгодные условия подрядчика и живописца. Все, без сомнения, поспешат ими воспользоваться. Слава Богу, никто здесь не враг общественному интересу; напротив, он служить целью совета и одинаково воодушевляет всех его членов.
Зиновьев не мог только добиться, когда соберется совет и в какой именно день можно будет представить ему доклад. Он писал об этом Воскресенскому, но тот отвечал, что сам этого не знает, прибавляя, что в летнее время совет собирается вообще реже и в тех только случаях, когда много дел.
Алексей Максимыч, — терпеливый по природе и сделавшийся в последние три года еще терпеливее, благодаря Ивану Иванычу и совету, — решился ждать, но, чтобы не терять дорогого времени, продолжал хлопотать и работать: ездил по биржам прикидываться к цене материалов, придумывал различные удешевления, приспособления, составлял чертежи, исправлял и переписывал свою докладную записку, — словом, подготовлял дело таким образом, чтобы после доклада немедленно приступить к окончанию постройки.
Простодушная доверчивость Зиновьева может казаться преувеличенною для тех, кому не случалось встречаться с истинными художественными натурами. В них всегда преобладает что-то детское, и свойство это сохраняется независимо от лет и жизненного опыта. Впечатлительны, как ртуть, они так же скоро остывают и съеживаются, так же быстро согреваются и, не находя простора, стремятся к верхним градусам; лица этого рода живут по преимуществу нервами, и все их действия руководятся воображением. Самое ничтожное обстоятельство: мелкая неприятность, встреча, вид неприязненного лица, слово, сказанное на ветер, способны не только обдать их холодом, но сделать их раздражительными, расположить к мрачному настроению их чувства, и наоборот: встреча, мысль, слово, едва приметный луч надежды, но при сочувственных условиях, производят одушевляющее, как бы электрическое действие: они мгновенно оживают, глаза радостно блестят, речь льется сама собою; на это нет возраста: молодые и старики, — разумея здесь, конечно, только настоящих артистов, к числу которых принадлежал и Алексей Максимыч, — все дети одной семьи, у всех та же восприимчивая закваска на дрожжах, все состряпаны из одного теста.
В тот день, когда отыскался живописец, радость Зиновьева выказывалась не только на лице, но и во всех его движениях. Возвращаясь на дачу к обеду, он издали еще принялся махать шляпой над головою, как только показались белые платья двух бежавших навстречу девочек; они также махали ему платками и весело вскрикивали; за ними мелькал синий зонтик Маруси и знакомая шляпа Сережи.
Дедушку встречали таким образом каждый день, и встреча сопровождалась всегда такими изъявлениями радости, что посторонний мог подумать, будто старик возвращается после долгой отлучки.
— Обедать! обедать! — повторял Алексей Максимыч, посылая поцелуи направо и налево. — Я, деточки, сегодня жестоко проголодался; утром, в суете, я не взял с собою сыра и хлеба и теперь голоден, как собака…
— Как? Неужели? — воскликнула Маруся. — Боже мой, я никогда себе не прощу этого…
— Ты нисколько не виновата, — поспешил успокоить Алексей Максимыч, — я сегодня тихонечко утек из дому; было рано, вы все еще тогда спали…
Услышав на дворе голос Алексея Максимыча, Марьянушка засуетилась; Маруся побежала в кухню. Вскоре вся семья села за стол, накрытый в беседке.
Давно не было такого веселого обеда. Больше всех способствовал этому дедушка. Под конец он явился с новой выдумкой; она случайно пришла ему на ум во время дороги. Дело заключалось в следующем: после обеда все, огулом, должны были отправиться на Малую Невку, к ближайшей пристани; здесь все садились в лодку; Сереже поручался руль. Лодка выезжала на взморье и останавливалась у тоней против Крестовского острова.
Дедушка вступал в переговоры с рыбаками, после чего начиналось бросание невода, по одному разу на счастье каждого члена семейства. Дедушка не делал никаких предположений насчет Маруси и Сережи. «Счастливые в любви…» — начал он, посмеиваясь, но тут же, оборотясь к Кате и Соне, выразил уверенность, что на долю каждой выпадает невод, полный лососок, из которых в самой маленькой будет, по крайней мере, аршин длины и двадцать фунтов весу.
Алексей Максимыч прекрасно сделал, что поберег сообщение своей выдумки к концу обеда, иначе Катя и Соня никому бы не дали покоя и сами, в нетерпении своем, наверное, остались бы голодными.
Только что кончился обед, старик послал всех одеваться, сам остался в беседке и закурил сигарку.
Услышав на двор чужой голос, он послал туда Марьянушку: минуту спустя, она возвратилась, сказав, что голос принадлежал курьеру, и подала ему большой конверт, припечатанный крупной красной печатью.
В доме, между тем, все суетливо готовилось к прогулки; Маруся была уже в шляпке. Застегивая пуговицы на ботинках Сони, она, в то же время, перекидывалась словами с Сережей, который смотрел в комнату из растворенного окна, положив локти на подоконник. Очередь была теперь за Катей, но Катя опять куда-то исчезла.
— Катя! Катя, где ты? крикнула Маруся,
Но в ту же секунду голос Кати послышался со двора, почти за спиною Сережи. Странный звук этого голоса заставил его обернуться; при вид девочки он тотчас же понял, что в доме что-нибудь случилось: на девочке лица не было; брови ее усиленно подымались, черты изображали испуг.
— Сережа… там в беседке… дедушка… едва могла произнести она от волнения, — с дедушкой что-то сделалось… с дедушкой!..
При последних словах Сережа бросился к беседке он прибежал туда почти в одно время с Марусей и двумя девочками.
С ужасом увидели они старика, распростертого на диване; лицо его было бледно, как известка; ресницы закрытых глаз судорожно вздрагивали, такое же движение проходило, как будто, под кожей лица; Марусе показалось, однако ж, что движение это останавливалось на левой щеке и у левого глаза; старик, очевидно, не был в обмороке; он тяжело дышал, не переставая водить правой ладонью по левой руке, которая лежала в каком-то оцепенении. Сознание, по всему было видно, не оставляло его. Услыша подле себя знакомые голоса, он открыл глаза и сделал движение, как бы желая приподняться; но левая нога изменила ему, и он снова бессильно опустился, но теперь опустился на руки Сережи, который успел подхватить его.
Маруся стояла уже перед ним на коленях, утирая платком его мучительно стянутый лоб. Он хотел ей улыбнуться, но, вместо улыбки, на губах его проскользнуло что-то столь горькое и безотрадное, что Маруся не могла уже удержаться и заплакала.
— Милые мои… деточки, проговорил, наконец, Алексей Максимыч, оглядывая каждого своими добрыми глазами.
Несвязность, с какою произносил он слова, и самый звук его голоса окончательно подрезали сердце Маруси; удерживаясь от рыданий, подступавших ей к горлу, она прижала его руку к груди и горячо начала целовать ее.
— Дедушка! скажи, что с тобой?.. Что случилось? заговорила она, наклоняясь испуганно к его лицу.
— Мне легче… Дурно было сделалось… Теперь гораздо легче… произнес он, стараясь говорить яснее. — Пройдет, я чувствую. Так вдруг случилось… неожиданно… Не бойтесь… Главное, мне надо успокоиться… успокоиться надо… это главное…
Встревоженное лицо Марьянушки, которую поспешила уведомить Катя, показалось в беседке. Общими силами старика подняли на ноги, перевели в дом и уложили в постель.
Сережа, с лицом, покрасневшим до корня волос, суетился, спеша в город за доктором.
У выходной двери он встретился с Марусей.
— Дедушке отказали; он не будет больше строить церковь, торопливо проговорил он шепотом.
— Неужели?
— Да; на столе, в беседке, лежала бумага, и я успел просмотреть ее… Дело решенное: ему отказали!
— Бедный, бедный дедушка! сказала Маруся, закрывая лицо руками.
— Большое несчастье для него… да и для всех нас также, может быть!..
С последним словом он надел шляпу и побежал к калитке.
К вечеру только удалось ему отыскать и привести доктора.
Пока доктор был у больного, Сережа и Маруся сошлись в соседней комнате. Она старалась его успокоить, уверяя, что во время его отсутствия дедушка заметно оправился. На левой щеке было уже меньше онемения; он не владел еще вполне; левою рукою, но она потеряла свой зловещий синеватый цвет и была несравненно теплее; но главное, по ее мнению, заключалось не в этом; ее пугало совсем другое, — пугало нравственное состояние больного. Как ни старался он скрыть перед ней свое горе, оно высказалось вопреки его усилий. Он несколько раз уговаривал ее пойти в свою комнату: голос его и лицо казались совсем спокойными; она делала вид, что удалялась, но не успевала сделать нескольких шагов, как он поворачивался лицом к стене и уже слышались его рыдания.
— Я не тревожила его в такие минуты, прибавила Маруся. — Мне говорили: плакать лучше, когда большое горе; оно тогда облегчается… Но веришь ли, Сережа, всякий раз, как он так заплачет, у меня точно сердце обрывалось… Мне казалось, точно ребенок плачет… Бедный, бедный дедушка!
С каждым словом лицо Сережи делалось мрачнее. Плотно сжатые губы, нахмуренные лоб и брови, судорожное движение ноздрей показывали, что в нем происходила сильная внутренняя работа.
Сообщения доктора возвратили обоим надежду. Не предвиделось пока никакой опасности. До настоящего дня старик слишком много волновался и мало-помалу подготовил себя к тому, что случилось; но и этого бы не было, вероятно, если б нравственное потрясение не произошло тотчас же после обеда; паралич, к счастью, едва коснулся верхних оболочек; организм совершенно в нормальном порядке. Два-три дня спокойствия, — следов не останется.
Как ни успокоительны были слова жреца науки, Сережа не решился расстаться с больным и оставался ночевать в его комнате. Он прилег на диване, не раздеваясь, нарочно с тем, чтобы быть готовым на всякий случай.
Предусмотрительность его была лишней, но он не сомкнул глаз во всю ночь. Поступок с дедушкой, который был для него воплощением всего доброго и честного на свете, возмущал его до глубины души; кровь подымалась ему в голову и в ушах звенело. Тут не только была несправедливость, но чувствовалось что-то злобное и жестокое. Что мог им сделать этот простодушный старик? Как архитектор, он также не мог навлечь нареканий: знание, опыт, талант, — все было на его стороне. Кто, — не считая его преклонных лет, — кто больше него трудился, положил столько любви в дело, отдал ему всего себя с таким увлечением?! И отнять у него дело, — когда же? — когда все уже почти готово! Желание воспользоваться чужим трудом было :здесь слишком очевидно! И нельзя помешать этому! «Нельзя ухватить их всех за горло и раздавить, как клопов!» — мысленно восклицал он, и хотя тут же сознавал всю нелепость таких желаний, но, тем не менее, сокрушался своим бессилием и ничтожеством.
Незнакомая до того горечь подымалась с самого дна его души. Бессонная эта ночь прошла для него не без пользы. Сердце его ожесточилось против неправды; ум яснее стал видеть между тем, что должно быть и что происходит в действительности. Ночь эта осуществила для него целую школу жизни.
Он заснул тогда уже, как начиналось утро.
Отзывы о сказке / рассказе: