Дмитрий Григорович — Акробаты благотворительности

V.

Приемная, между тем, начинала проявлять некоторое оживление. Дверь графского кабинета была еще закрыта, но уже подле нее стоял толстенький курьер; другой курьер занял место у входа в приемную. Перед одним из зеркал охорашивался дежурный чиновник Стрекозин, весь вылощенный, с пробором, так старательно прохваченным от лба до затылка, что гребень в некоторых местах задел даже кожу. При малейшем шорохе он ловко перевертывался на каблуке, придавая своему красному лицу выражение любезности и приветливости, обязательное для чиновников, состоящих на дежурстве у начальника.

Вскоре появился третий курьер вместе с лакеем во фраке и белом галстуке; они принялись устанавливать перед окном ломберный стол. Узнав, что сюда приказано поставить для осмотра его сиятельства церковную утварь, предназначаемую для церкви нового центрального приюта, Стрекозин торопливо вставил в правый глаз стеклышко; такая предусмотрительность не была лишней, потому что, минуту спустя, курьер и лакей внесли корзину с утварью. К сожалению, Стрекозину не пришлось удовлетворить своему любопытству; обязанность выказывать любезность всем входившим в приемную заставила его немедленно обратиться к показавшемуся тут же архитектору Зиновьеву, старичку небольшого роста, но еще плотному и живому. Старость выказывалась бесчисленными мелкими морщинками, собранными вокруг глаз, оттененных желтизною кожи, и тем еще, что, вместо волос, на темени оставалось подобие пуха, колеблемого как ковыль на ветру; признаки оживления сохранились в светлых голубоватых глазах, смотревших умно, но, вместе с тем, скромно, откровенно и честно. В этом взгляде и вообще во всем лице, несмотря на его морщины, преобладало выражение добродушия, можно даже сказать, чего-то детского и невинного, если б последнее не служило, но большей части, синонимом простоты. Широкий лоб Зиновьева, его взгляд и полные губы, часто сжимаемые горькой улыбкой, ясно показывали, что то, что казалось детским и простодушным, ничего не имело общего с ограниченностью; то и другое проистекало скорее из свойств чистой, прекрасной души; от всего его существа веяло чем-то прямым и честным; свойства эти до такой степени были присущи его природе, что их не могли ослабить ни лета, ни жизненный опыт.

Раскланявшись с дежурным чиновником, Зиновьев заботливо принялся расставлять принесенную утварь. Она доставила ему в последнее время немало хлопот. Он не считал трудности при составлении самых рисунков, требовавших кропотливого изучения образцов от девятого до двенадцатого столетия; работа была ему по сердцу, увлекала его и он трудился с усердием. Главным образом нестерпимо было возиться после того, как рисунки были уже окончательно утверждены и самые предметы стали постепенно изготовляться. Их то и дело требовали для просмотра, и каждый из участников считал непременным своим долгом сделать какое-нибудь замечание. Иван Иванович говорил: «Прекрасно», но тут же прибавлял, прикасаясь всегда к каждой вещи: «Тут вот как будто… что-то такое»… Граф то одобрял, то находил также, «что тут… как будто что-то такое» и, не договаривая, желал исправления. Графиня, в общем, была довольна, но в последнее время стала находить, что стиль слишком кудряв и мало «как будто» ответствует строгости назначения. Хуже всего было то, что всякий раз волей-неволей приходилось переделывать и, чаще всего, портить то, что давно было утверждено при представлении рисунков. Теперь, кажется, все было сделано; но нет, — Воскресенский снова предуведомлял о желании графа взглянуть еще раз на утварь; делать нечего, — надо было исполнить приказание.

В то время, как старый архитектор хлопотал у стола, в приемную вошел, оглядываясь на все стороны и как бы чего-то отыскивая, рослый купец с медалью на ленте; за ним робко выступила тощая дама в траурном платье такого вида, как будто его заодно с владелицей вытащили из воды, не успев еще хорошенько просушить. Спустя несколько времени, показалась группа из восьми лиц мужского пола; тут были рослые и маленькие, старые и средних лет, лысые и приглаженные, и такие, у которых волосы торчали, как иглы у ежа; все были во фраках и белых галстуках; некоторые выказывали на видных местах орденские знаки.

Стрекозин, перевертываясь волчком на каблуках, любезно подходил к каждому, записывая карандашом на бумаге фамилию.

— Как прикажете записать? осведомился он, подходя к мужской группе.

— Депутация из Москвы, проговорил лысый господин, наклоняясь так близко, что уже не слышно было последних слов.

— Вас, сударыня, как прикажете? обратился он к траурной даме.

— Сюсюкова…

— Как-с?

— Сю-сю-кова… Я насчет мужа…

— Вас, сударь? спросил он, подходя к купцу.

— Купец первой гильдии Жигулев… я от Ивана Иваныча…

Это последнее сообщение было уже, казалось, слишком достаточно для Стрекозина; он приветливо улыбнулся и отошел в сторону.

В ту же минуту показался сам Иван Иваныч. Стрекозин мгновенно выпустил стеклышко из глаза и, отступая на цыпочках, как актер во время вызова, дал ему почтительно дорогу.

Ответив ему мимоходом ласковым поклоном, Воскресенский подошел к купцу, пожал ему руку, сказал в упор тихим голосом несколько слов, после чего направился было к Зиновьеву, но был остановлен подбежавшим курьером, который шепнул ему что-то под самое ухо.

— Скажи им: сейчас, проговорил Иван Иваныч. Медленным шагом последовал он за курьером и вышел из приемной.

Иван Иваныч остановился у спуска парадной лестницы, на которой торопливо шагали два господина, — один тощий, белокурый и приглаженный; другой коротенький, коренастый и черный, как армянин; оба были в белых галстуках и во фраках, украшенных крестиками в петлице. Первый был живописец Лисичкин, второй архитектор Бабков. Следом два лакея вносили картину, тщательно обернутую простынею, а ниже выступал курьер, державший в руках огромную папку.

— Хорошо! хорошо! с ласковым укором обратился к ним ВоскресенскиЁ.

— Никаким образом не было возможно… Задержал позолотчик, проговорил Лисичкин сладеньким, масляным голосом.

— Меня извозчик задержал, чорт бы его побрал! отозвался, как из бочки, коренастый Бабков.

Успокоив их известием, что граф еще не выходил и будет время сделать все как следует, Иван Иваныч отдал приказание нести картину и папку боковыми переходами, минул парадные комнаты, до маленькой столовой, примыкавшей к задней части кабинета. Он провел тем же путем живописца и архитектора. Путь этот давно был им избран для тех, кому он особенно покровительствовал.

Бабков и Лисичкин, каждый в своем роде, могли служить образчиками в той категории художников, которых называют практиками, но не в рабочем смысле, а в смысле ловких, практических свойств их характера. Пронырливые от природы и, кроме того, с самолюбивой закваской, лица этого рода, еще в юных годах, не примиряются с положением товарищей, которые, — при той же бездарности и отсутствия истинного призвания, — упрямо продолжают работать, обрекая себя добровольно скромной карьере. Они не уживаются с сознанием своего ничтожества. Оно терзает их и растравляет в них чувство мещанского самолюбия. Художество не далось, — нечего себя дольше обманывать; сколько тут ни бейся, ни до чего, очевидно, не дойдешь, ничего не возьмешь. Между тем дойти, взять, выйти в свет смертельно хочется! Как тут быть? Нельзя ли, по крайней мере, хоть воспользоваться художественной профессией? Можно. Не перечесть, сколько уже раз служила эта профессия для добывания видных мест, чинов и знаков отличия. На это, пожалуй, могут возражать; «К чему художнику видное место? Какое место лучше мастерской, где представляется полная свобода благородного труда и творчества? К чему ему чины и орденские знаки? Его знаки отличия — его произведения; его чины — их прогрессивное совершенство!..» Все это справедливо, но только для художников с истинным призванием и талантом. Но сами скажите, разве иного таких?

Бабков и Лисичкин, действуя независимо, отдельно один от другого, повинуясь только собственному нюху, пришли, тем не менее, к одной цели. Оба незаметно подмостились к Ивану Иванычу, и каждый лез из кожи, стараясь угодить ему, зная, что за ним усердие не пропадает. Бабков, искавший, прежде всего, выгодных казенных построек, даром доставлял планы для подведомственных Ивану Иванычу богаделен и душеспасительных школ, строил, воздвигал дымовые трубы, проводил водосточный канавы, подбивал молодежь безвозмездно рисовать и чертить; Лисичкин, более самолюбивый, подбирался, как кошка к сырому мясу, к почетному званию и кресту на шею; с этою целью спешил он украшать стены приютов и богаделен портретами председателей и великодушных жертвователей, сам жертвовал образа своей работы, исполнял поручения, давал советы и хотя в последнем часто выказывал резкость и самоуверенность, не отвечавшие его менее чем скромному значению, как художника, но делал это, убедившись из опыта, что смелость и дерзость иногда города берут.

Воскресенский был поэт в своем роде. Стихов он не писал, но склонен был к увлечениям и даже не лишен был творческой способности. Он постоянно находился под обаянием какой-нибудь личности или нескольких лиц, которых сам же выдумывал, снабжая их вдруг всеми возможными качествами. Чем ничтожнее была личность, но чем более усматривалось в ней смирения и преданности, тем вернее могла она рассчитывать попасть в число любимцев Ивана Иваныча. Любимца всюду выставляли вперед, расхваливали на всех перекрестках, рекомендовали и определяли, хотя бы для этого требовалось придраться к другому лицу и спихнуть его с места. Иван Иваныч не преследовал при этом никакой корыстной цели: он действовал искренно: в увлечениях его было что-то отеческое, вытекавшее из потребности выводить маленьких Воскресенских и им покровительствовать. Такими любимцами в последнее время были Бабков и Лисичкин. Мимо тех услуг, какими можно было от них пользоваться, Иван Иваныч чувствовал к ним какое-то внутреннее влечение.

Он любил обоих за то также, что с ними не требовалось больших расходов красноречия. Несмотря на внешнюю разность типов Бабкова и Лисичкина, у обоих были совершенно схожие глаза серого оттенка, так уже устроенные, что они понимали с полуслова, читали на лицах едва уловимые знаки, хватали на лету намеки. В усердии они старались опередить один другого. Отсюда между ними происходило маленькое соперничество, заставлявшее архитектора называть живописца «лукавым блондином» и живописца называть архитектора «хитрым мужиком», что, впрочем, не мешало им быть почти неразлучными. Когда работа доставалась одному, он непременно старался привлечь к ней другого.

Связь их не нарушалась даже несходством характеров. Бабков отличался грубостью, которой ловко пользовался, придавая ей вид простоты и беззаботности русской прямой натуры. «Вы меня великодушно простите, — любил он повторять при разговоре с влиятельными особами, — я человек не придворный; никаких этих тонкостей не ведаю; я простой русский мужик, простой ломоть ржаного хлеба… да! Но правду за то, правду всегда скажу!» Никто, конечно, не справлялся, в каком колодезе скрывалась эта правда; тем не менее, множество лиц попадало на удочку. Когда касалось сомнительного вопроса, не раз приходилось слышать сожаление, что нет при этом Бабкова: «Жаль, он человек простой, но прям, и сказал бы нам правду!» Лисичкин брал на другой крючок; он весь был елей, мед и сахар; мягко говорил, нежно пожинал руки, целовался взасос, скромно сторонился, попадая, однако ж, как раз в луч зрения тех, в ком нуждался, и, подобравшись украдкой, подмаслив и подсластив как следует, вдруг неожиданно врезывался винтом и уже тогда проявлял ту дерзость и самоуверенность, о которых говорилось выше.

Роль Бабкова и Лисичкина была незавидна в кругу настоящих художников. Все очень хорошо знали, что, как художники, они ровно ничего не стоили, рисовали хуже школьников и были бездарны, как кукушки. О первом говорили, что он «скорее плотно набивает карман, чем плотно строит»; второго окрестили «гнилым яйцом, снесенным случайно в подол русского искусства». Обоих одинаково приписывали к разряду штукарей и пройдох.

Устроив двух приятелей в маленькой столовой, Воскресенский прошел в кабинет, где уже застал графа готовящимся выйти в приемную.

— Пока там собираются, ваше сиятельство, сказал Иван Иваныч, указывая на дверь приемной, — не угодно ли вам будет на секунду пожаловать рядом, в маленькую столовую; я привел туда архитектора Бабкова, который доставил планы конюшен и флигеля в Синекурове (так прозывалось главное имение графа); желалось мне также показать портрет ваш, прежде чем его поставят на место…

— Это куда же?

— В новый центральный приют; портрет писал художник наш, Лисичкин.

— Какой Лисичкин?

— Тот самый, который пожертвовал иконостас своей работы для церкви нового приюта.

— А! знаю! Очень рад буду его видеть, сказал граф, направляясь к маленькой столовой.

Иконостас, о котором упоминал Воскресенский, был одним из наказаний строителя церкви, Зиновьева. Он ахнул, когда увидал его, и чуть не заплакал, получив приказание поставить его. «Что же это такое? — твердил он упавшим голосом и жалобно скрещивая руки при виде рутинных и детски-намалеванных изображений, вместо тех строгих образов древнегреческого характера, которыми мечтал он украсить церковь, любимое свое детище. — Боже мой, что же это такое?» повторял он, потирая в недоумении лоб. Выражения эти были, к сожалению, переданы Лисичкину, который с тех пор стал искоса поглядывать на старого архитектора.

— Здравствуйте, господа! приветливо воскликнул граф, выходя к художникам.

Бабков, державший папку наготове, вытянулся по-солдатски; Лисичкин, стоявший подле портрета, представлявшего графа в полном парадном мундире, растаял, как кусок масла, опущенный в горячую воду.

Граф остался доволен сходством, пожалел только, что все портреты писаны заочно, с фотографий, отличаются недостатком чего-то серого в общем тони и вообще страдают отсутствием чего-то живого.

Такого замечания именно и ждал Лисичкин.

— Я, ваше сиятельство, с тем и взял на себя смелость представить вам портрет, что надеялся… надеялся удостоиться хотя бы одного сеанса… всего на полчаса какие-нибудь!.. Вот тут бы и еще здесь следовало пройти еще раз, подхватил он, прикасаясь пальцами к полотну так нежно, как бы боясь что-нибудь испортить. — Один только сеанс, ваше сиятельство! добавил он робко-умоляющим голосом.

— Очень рад! Я пришлю сказать, когда будет можно, ласково возразил граф. — У вас что? обратился он к Бабкову.

— Планы конюшен и флигеля, которые вам угодно было приказать составить, хрипло отвечал Бабков, принимаясь развертывать панку.

— Прекрасно; но, прежде чем решить что-нибудь, надо было бы посоветоваться с графиней…

— Ее сиятельство только что уехала, заметил Иван Иваныч.

— Тогда отложим лучше до завтра… к тому же, мне теперь недосуг; меня ждут в приемной.

— Я пригласил этих господ еще с тем, ваше сиятельство, вкрадчиво начал Воскресенский, — что так как вам угодно было приказать архитектору Зиновьеву представить сегодня церковную утварь, то г. Лисичкин и г. Бабков, оба, как опытные художники, могли бы дать полезные указания…

— Прекрасно сделали! Очень рад буду видеть вас еще раз. Теперь прощайте! заключил граф, возвращаясь в кабинет,

Свидание было непродолжительно, но привело к тому, что было заранее рассчитано: Лисичкин добился сеанса, который доставлял ему случай видеть графа с глазу на глаз; Бабков достиг той же цели. Обоим открывалась возможность врезать лишний раз их черты в памяти графа. Сознавая важность услуги, как тот, так и другой не переставали благодарить Воскресенского во все время, как он вел их в приемную.

Пока Иван Иваныч занялся беседой с теми и другими лицами, Бабков и Лисичкин подошли к Зиновьеву.

— Боже мой, кого я вижу! Здравствуйте, многоуважаемый Алексей Максимыч, здравствуйте! заговорил Лисичкин таким голосом, как будто не ожидал встречи с любимым человеком и был искренно ею обрадован.

В избытке чувств он уже наклонился, выражая желание облобызать старика, но подумал о неудобстве места и воздержался.

— Как здоровеньки, батенька? Давненько не видались! сказал Бабков, протягивая руку.

Изъявление дружеских чувств несколько удивило Зиновьева. С Лисичкиным он познакомился, когда пришлось ставить его иконостас, — обстоятельство это не способствовало их сближению; с Бабковым он встречался также весьма редко. Все это не помешало ему любезно раскланяться и подвести их к столу с утварью.

— Прелесть!.. Ну, просто прелесть! воскликнул Лисичкин, расплываясь от восхищения прежде еще, чем успел осмотреть что-нибудь. — Откуда только, многоуважаемый Алексей Максимыч, откуда взяли вы эти чудные типы?..

— Откуда? Вот откуда! брякнул Бабков, хлопал себя по лбу. — Я правду говорю!..

— Конечно, подхватил живописец, — но, Боже мой, — сколько исследований… Одно это кадило: сласть просто! восторгался Лисичкин, косясь, однако ж, на дверь кабинета.

— Талант, голубчик! Я не люблю кривляться; прямо говорю: талант! Видел ли ты рисунки его реставраций?

— Видел, подхватил Лисичкин, — чудеса просто! А видел ли ты у Алексея Максимыча его рисунки итальянских мозаик? Если не видал, попроси взглянуть! Истинное сокровище! Скажите, неужели они до сих пор не изданы?

— Пока еще нет, скромно отозвался Зиновьев. — Помилуйте, кому они нужны? Чем можно было, я воспользовался для церкви и приюта; многое подходило к стилю… Остальное до сих пор так лежит.

— О чем это вы тут беседуете? тихо, как бы подкравшись, спросил Иван Иваныч.

— Восхищаемся, проговорил «лукавый блондин» с видом простодушия.

— Стоим да похваливаем! сказал «хитрый мужик», казавшийся в эту минуту более чем когда-нибудь простым «добрым малым».

Серые зрачки его встретились с глазами Лисичкина; оба украдкой обменялись взглядом, перевели глаза на Воскресенского и как бы случайно попали прямо в его луч зрения. Обмен этих взглядов прошел незаметно для Зиновьева, который в это время благодарил Ивана Иваныча, присоединившего свои одобрения к похвалам художников.

— Все это отлично, господа, сказал Воскресенский, — но были ли вы в самой церкви, для которой предназначается эта утварь, — я разумею: видели ли вы ее теперь, в последнее время?

— К сожалению, с тех пор не был, как Алексей Максимыч так обязательно ставил мой иконостас, отозвался Лисичкин, из памяти которого изгладилось, по-видимому, неудовольствие, возникшее тогда между ним и старым архитектором.

— Я также давно не был! подхватил добродушно Бабков. — Сто раз собирался, да все дела, батенька! А вот что: благо все здесь налицо, взяли бы, да и поехали!..

— Очень буду рад, пробормотал Зиновьев.

— Вы доедете с нами, Иван Иваныч?

— С удовольствием, только сегодня и завтра мне невозможно…

— Я попросил бы вас, господа, повременить еще несколько дней, принужденно выговорил Зиновьев, — теперь снимают внутри леса; самое неблагоприятное время! Уж показывать, так показывать товар лицом, как говорится. Позвольте: сегодня у нас вторник; не угодно ли будет в субботу?

— А, ну, в субботу, так в субботу! По рукам, значит! Вам можно, Иван Иваныч?

— Можно.

— И мне также, радостно сказал Лисичкин.

Здесь снова, и опять незаметно для Зиновьева, произошел обмен взглядов между Воскресенским и двумя его приятелями.

Бабков и Лисичкин уже протягивали руки Зиновьеву, но в эту минуту курьер отворил обе половинки двери в кабинет, и оба быстро откинулись в сторону. Между присутствующими прошло жужжание, точно всполошился рой больших осенних мух; шум этот тотчас же упал, как будто все мухи разом вылетели в окно. Наступило мертвое молчание.

С приветливой улыбкой на устах, в глазах, на всем лице, показался граф.

Все замерло. Слышалось только, как хлопала маркиза в одном из окон.

Иван Иваныч, скользя на своих мягких подошвах, приблизился к графу; с другой стороны подлетел дежурный чиновник Стрекозин, весь превращаясь в слух и зрение.

Граф подошел прежде всего к депутации. Из группы выступил кудрявый с проседью господин.

— Имеем честь представиться, начал он колеблющимся голосом, — депутация из Москвы к вашему сиятельству от… от… общества призрения сирот китоловов, погибших на Мурманском берегу… Просим ваше сиятельство сделать честь обществу принять его под ваше покровительство…

— И председательство, шепнули сзади, но так громко, что все услышали.

— И председательство, оторопев, добавил оратор.

— Прекрасная мысль! Очень рад, господа; всегда сочувствую всякому доброму, полезному делу, с любезностью сказал граф. — Давно общество основано?

— Основывается только что, ваше сиятельство…

— Прекрасно! Я только не понимаю, почему же именно в Москве? Не удобнее ли было бы где-нибудь у моря; например, хоть в Архангельске?

— В Москве, ваше сиятельство, предполагается только устройство центральной администрации… Оттуда уже…

— Ну, это другое дело… Поблагодарите от меня общество, господа; передайте, что я с своей стороны готов… всегда готов содействовать всякому доброму, полезному делу…

Оратор сдФлал шаг вперед и, согнувшись, подал устав общества. Граф обратился к Стрекозину, которого, в рассеянности, назвал Ласточкиным, и приказал принять устав.

Члены депутации попятились назад с поклонами.

Граф приблизился к купцу, который, издали еще, топтался на месте, как гусак; по лицу его струились крупные капли пота; глаза его, выпученные как у лягушки, умилительно моргали.

Иван Иваныч слегка наклонился к уху графа:

— Купец Жигулев… благодарить за награду…

— Поздравляю! приветственно сказал граф, — от души поздравляю!..

Глаза Жигулева неожиданно зажмурились, жирное лицо задрожало, и он проговорил, задыхаясь на каждом слове:

— Ваше сиятельство… осчастливьте!.. Сегодня у меня жена именинница… Осчастливьте… позвольте поцеловать вашу ручку…

— Полно, старик, полно! ласково проговорил граф, трепля его по плечу и всякий раз быстро отдергивая руку, как только Жигулев порывался влепить в нее поцелуй.

После этого он прошел к траурной даме. Но та от волнения решительно не могла произнести слова и только утирала слезы и совала вперед просьбу, дрожавшую в ее руке.

— Успокойтесь, сударыня, сказал граф, — я сделаю все, все, что будет только возможно… Ласточкин! — обозвал он снова Стрекозина, — возьмите у дамы просьбу и потом мне передайте… Еще раз прошу вас, сударыня: успокойтесь!

При виде Зиновьева и расставленной на столе церковной утвари, улыбающееся лицо графа сделалось несколько строже.

— Здравствуйте, проговорил он с несвойственной ему сухостью.

Он медленно подошел к столу, между тем как Лисичкин и Бабков, выступая за ним на цыпочках, жались подле Ивана Иваныча.

— Все ли, наконец, у вас готово? Давно пора, мой милый!.. Господа, обратился граф к двум художникам, — вы здесь весьма кстати: интересно было бы знать ваше мнение… Что вы на это скажете?

— Прекрасно! с нежностью, но нерешительно как-то сказал Лисичкин.

— Отлично! глухо отозвался Бабков.

— Тонко… деликатно! подхватил Лисичкин, — но тут же замялся, как бы стесняясь дальше выразить свое мнение.

— Никаких, стало быть, замечаний? спросил граф.

— Гм…

— Никаких, ваше сиятельство… все здесь одинаково прекрасно. Конечно, во всем можно всегда найти недостатки… но зачем же это?

— Говорите, не стесняйтесь, прошу вас! сказал Зиновьев.

— Зачем же? помилуйте!.. Все так прелестно!

— Коли пошло на правду, одно скажу: все хорошо; позолота только, сдается мне, не совсем того…

— О, нет! я не скажу этого, вмешался Лисичкин, украдкой переглядываясь с Иваном Иванычем. — Позолота прекрасная… Возьмем, например, хоть это кадило: чудо! Тут только… вот… как будто… мне кажется…

— Что ж вы тут находите? спросил Зиновьев, краснея.

— О, ничего решительно! Прелесть!.. Вот разве можно было бы… чуть-чуть… так, едва приметно… выгнуть эту линию… закруглить, так сказать… заметил Лисичкин, производя над кадилом неопределенные движения пальцами,

— Теперь уже поздно переделывать! прервал граф, — мы и без того запоздали!.. Вы знаете, мой почтеннейший, я всегда отдавал справедливость вашим трудам и таланту, обратился он к Зиновьеву, — но должен сказать, однако ж: вы затягиваете окончание дела до невозможности! Шутка: целых три года тянется постройка церкви, и теперь еще конца нет! Вы сами обещали мне быть готовым к весне; теперь середина лета… Так, право, невозможно! И добро бы задерживало что-нибудь существенное! В деньгах никогда, кажется, не было недостатка…

— Я только что хотел просить вас о новом кредите, начал было Зиновьев, но граф перебил его опять с такою резкостью, какую редко выказывал.

— Это дело не мое, а Ивана Иваныча; обратитесь к нему. Иван Иваныч, переговорите с господином Зиновьевым! заключил граф, раскачиваясь на все стороны и проходя в кабинет в сопровождении дежурного чиновника, который нес за ним просьбу и устав.

Лицо графа, на минуту нахмуренное, приняло снова свое сияющее, приветливое выражение; взяв бумаги от Стрекозина, он любезно объявил ему, что на весь день освобождает его от дежурства, но видя, что Стрекозин не трогался с места и странно как-то моргал глазами и ухмылялся, граф спросил с улыбкой:

— Что с вами, мой милый?

— Я потому, граф… застенчиво возразил Стрекозин. — Вам угодно было два раза назвать меня Ласточкиным…

— Как так?

— Моя фамилия: Стрекозин…

— Знаю.

— А вы изволите все время называть меня Ласточкиным.

— В самом деле? Извините меня, пожалуйста; это я в рассеянности, смеясь сказал граф. — Отчего вы тогда же меня не предупредили?

— В данный момент не смел противоречить вашему сиятельству! — промолвил Стрекозин, посматривая заискивающими глазами на графа, который неожиданно разразился добродушным смехом.

Не желая прервать его, Стрекозин попятился к двери. Когда он вернулся в приемную, там никого уже не было.

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (Пока оценок нет)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Дмитрий Григорович — Акробаты благотворительности":

Отзывы о сказке / рассказе:

Читать сказку "Дмитрий Григорович — Акробаты благотворительности" на сайте РуСтих онлайн: лучшие народные сказки для детей и взрослых. Поучительные сказки для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.