IV. Ярмарка
Городишко, где происходит ярмарка, принадлежал к самым ничтожным уездным городам губернии. Глядя на него в обыкновенное время, нельзя даже подумать, чтоб он мог служить целью какой бы то ни было поездки; он являлся скорее на пути как средство ехать далее; куда ни глянешь: колеса, деготь, оглобли, кузницы, баранки — и только; так разве перехватить кой-чего на скорую руку, подмазать колеса, сесть, и снова в дорогу. Но в ярмарочную пору, и особенно осенью, он принимал такую оживленную, разнообразную наружность, что трудно даже было узнать его. И не мудрено: сколько ни находится в околотке мужичков с залежными гривнами и пятаками, с припасенными про случай ржицею, гречею, мукою и сеном, все окрестные купцы, барышники, мещане, промышленники всякого рода и сброда — все стекалось сюда, кто для барышей и дела, а кто, как водится, погулять, поглазеть да мошну повытрясти. Впрочем, и то сказать надо: есть на что посмотреть, есть что и купить в «коренную ярмарку» [Так называются вообще в средней России осенние ярмарки. (Прим. автора.)]. Сколько одних навесов, яток, строек, шатров понаставлено не только на площадке, но даже по всем переулкам, закоулкам, по всему скату горы, вплоть до самого берега! И чего уж нет-то под ними, какого надо еще добра и товара? Тут пестрыми группами возносятся кубышки, крыночки, ложки кленовые, бураки берестовые, чашки липовые золоченые суздальские, жбанчики и лагунчики березовые, горшки, и горшки-то все какие — муравленые коломенские! Там целые горы жемков, стручьев, орехов, мякушек, сластей паточных-медовых, пряников, писанных сусальным золотцом… Здесь мечутся в глаза яркою рябизною своею полосушки, набойки, холстинки, миткали всякие… А сколько платков, и сизых, и желтых, и алых, с разводами и городочками, развеваются по воздуху! Сколько александровки, кумачу, ситцев московских, стеклярусу!.. А сколько костромского товару: запонок, серег оловянных под фольгою и тавлинок под слюдою! — кажись, на весь бы свет с залишком стало.
Поглядите-ка теперь, сколько посреди всего этого народу движется, толкается и суетится! какая давка, теснота! То прихлынут в одну сторону, то в другую, а то и опять сперлись все на одном месте — хоть растаскивай! Крик, шум, разнородные голоса и восклицания, звон железа, вой, блеянье, топот, ржание, хлопанье по рукам, и все это сливается в какой-то общий нестройный гам, из которого выхватываешь одни только отрывчатые, несвязные речи… Прислушайтесь: «Ой, батюшки, давят! Ой, голубчики, давят!» — пронзительно взвизгивает толстая мещанка в мухояровой душегрейке на заячьем меху. «Ой, родимые, отпустите! Проклятый — чего лезешь!..» — и вслед за тем раздается подле густой бас: «А сама чего топыришься… Ну, ну, не больно пихайся, я и сам горазд…» — «Ах ты, такой-сякой, общипанец…» Но тут голос мещанки покрывается рассыпчатым дребезжаньем торговки: «Купчиха! голубушка! на баранки, на баранки, сама пекла! На сайку, на горячу, сама пекла, на сайку…» — «По лук, по лук!» — слышится вслед за этим. «Э! лачи грай! тамар у девел, течурасса ман!» (э! добрая лошадь, убей меня бог, украл бы). — «Авен, авен-те кинас!» (пойдемте торговать!) — кричат в отдалении цыгане. «Что покупаете? Ситцы-с, канифасы, нанки, выбойки!.. у нас брали, пожалуйте!..» — «Эх, солнышко садится, а у меня в мошне ничего не шевелится!» — раздается где-то в стороне. «Иван Трофимыч! Иван Трофимыч! где, вы говорили, гребенки продают?.. Ой! ой! давят!.. Иван Трофимыч, не отставайте!» — и толпа дворовых девок, разряженных в пух и в прах, кидается сломя голову к высокому лакею со встрепанной манишкой. «Сюда, сюда, Анна Андреевна, не опасайтесь-с, ничего-с… Марфа Васильевна, не отставайте, город помещенье болыпое-с, долго ли потеряться…» — «По клюкву, по ягодку по клюкву!» — «Помилуй, Христов ты человек, сам гляди, нынешнее!» — «Черно больно…» — «Како черно, где оно черно? Ну, где? Сено что ни есть свежее, звонкое сено, духовитое…» — «Спиридоныч, а Спиридоныч! купи девке-те коты-те, ишь воет, ажно душу дерет». Звуки гармоники и удалая песня заглушают на мгновение все голоса. «Севка, а Севка! припрем-ка вон ту купчиху-то, что больно топырится…» — «И то, и то, напирай сильнее, Митюха, ну, не робей!» — «Ой, батюшки, давят! Ой, голубчики, давят!» — снова вопиет на всю ярмарку мещанка в душегрейке на заячьем меху. «Ишь, чертова кукла, как воет; а ну-кась, Севка, катнем-ка еще…» — «Ну, черт с ней! Знаешь что, Матюшка, пойдем-ка, брат, на конную, нашлялись здесь вволюшку…» — «На нашу долюшку! Ну, Севка, пойдем… Эй, стой! Вон, кажись, сцепились — драка; ступай сюда!» Долговязый белокурый парень стоит, оскалив зубы, перед седым стариком, увешанным кнутами, варежками, кушаками, который ругается на все бока и чуть не лезет парню в бороду.
— Эй, дядя, чему оскаляешься, али рад, что дожил до лысины? Что таришь парня-то? — крикнул Матюшка.
— Вестимо, что у вас? что? — раздалось в сдвинувшейся толпе.
— Братцы! — прохрипел старик, — он мошенник, хлыновец окаянный!.. почитай что вот с самого утра прикидывается у меня к кушаку; торгует, торгует, а, словно на смех, ничего не покупает… Ах ты, в стекляночной те разбей!.. Ах ты!..
— Господа, а господа, полно вам! — говорит городовой польского происхождения, инвалид с подбитым глазом, выступая вперед и толкая ссорившихся. — Полно, господа, начальство узнает, ей-богу, начальство… полно… вон (он указал на острог) туда как раз на вольный хлеб посадят… Полно, господа!..
— Эки дьяволы, право! — произнес Матюшка, отходя прочь. — Хошь бы маленько-то почесали друг друга, а то ишь чего испужались… Ну, леший с ними! Пойдем, брат Симион, на конную, ишь солнце того смотри сядет!
Конная площадь составляет главную точку ярмарочной промышленности. Там, правда, не встретишь ни офеней, увешанных лубочными картинами, шелком-сырцом, с ящиками, набитыми гребешками, запонками, зеркальцами, ни мирных покупателей — баб с задумчивыми их сожителями; реже попадаются красные девки, осанистые, сытые, с стеклярусными на лбу поднизями; тут по обеим сторонам широкой луговины сбился сплошною массою народ, по большей части шумливый, задорный, крикливый, охочий погулять или уже подгулявший. Одна сторона поля загромождена возами сена, дегтем, ободьями, лесом, колесами; также торгуют тут коровами и всяким скотом; другая почти вплотную заставлена ятками, харчевнями, кабаками и навесами со всяким харчем и снедью. Здесь-то теснятся кружки играющих в свайку и орлянку, разгуливают шумными ватагами песельники, хлыновцы, барышники и цыгане. По полю там и сям носятся всадники, пробующие лошадей, или летят иноходцы в беговых дрожках и легоньких тележках. Кое-где виднеются группы конских любителей, продавцов и покупателей.
Приятели — портной Матюшка и товарищ его Севка — не успели еще продраться сквозь толпу, составлявшую ограду площади, как первый закричал что есть мочи:
— Эй, Севка! поглядь-кась, никак вон тот самый мужик, что встрелся с нами на дороге… Ну, так, так, он и есть… вон и пегая его кляча. Должно быть, не продал… Эй, Старбей! — продолжал он, обращаясь к Антону. — Как те звать, добрый человек?.. Знакомый, аль знать не хочешь?.. Ну что, как бог милует?..
— Здравствуйте, братцы, — вымолвил Антон, подходя к портным вместе с другими двумя мужиками.
Новые товарищи Антона были приземистые рыженькие люди, очень похожие друг на друга; у обоих остроконечные красные бородки и плутовские серые глазки; синий дырявый армяк, опоясанный ремнем, вокруг которого болтались доспехи коновала, баранья черная шапка и высокие сапоги составляли одежду того и другого.
— Что невесел, словно мышь на крупу надулся, ась? — произнес Матюшка насмешливо.
— Како тут веселье, — отвечал печально Антон, рассеянно глядя в поле.
— Что ж, опять небось алтын не хватает?.. Знамо, без денег в город — сам себе ворог; жаль, брат, прохарчились мы больно, а то бы, вот те Христос, помогли, ей-богу, хоть тысячу рублев, так сейчас бы поверили… А то, вишь, на косуху не осталось, словно бык какой языком слизнул… право…
В толпе раздался хохот. В это время к Антону подошли два мужика: мука, обсыпавшая их шапки и кафтаны, давала тотчас же знать, что это были мельники.
— Послушай, братец ты мой, — сказал старший из двух, — что ж, говори последнее слово: продашь лошадь-то али нет?..
Рыженькие приятели перемигнулись между собою, дернули Антона потихоньку сзади и сказали шепотом: «Мотри, земляк, не отдавай, надуть хотят, не отдавай!»
— Да побойся хоть ты бога-то, — отвечал Антон мельнику, — побойся бога; Христов ты человек аль нет? ну, что ты меня вертишь, словно махонького; ишь за каку цену хочешь лошадь купить…
— Оставь его, дядя Кондрат, — отозвался с сердцем товарищ мельника, — оставь, говорю; с ним и сам сатана возившись упарится; вишь, как он кобенится, часов пять и то бились, лошадь того не стоит; пойдем, авось попадем на другую, здесь их много…
— Вестимо, — отвечали в одно время рыженькие, — знамо, свет не клином сошелся; ступайте, вы лошадь найдете, а мы покупщика.
Старый мельник, казалось, с сожалением расставался с мыслию приобрести пегашку; он еще раз обошел вокруг нее, потом пощупал ей ноги, подергал за гриву, качнул головой и пошел прочь.
— Ишь, ловкие какие, — произнес один из рыженьких, — чего захотели, «атусбеш» [Тридцать пять рублей на языке конских барышников и конокрадов. (Прим. автора.)] то бишь… тридцать пять рублей за лошадь дают… да за эвдаку животину и семьдесят мало…
— Эй, земляк, давай я лошадь-то куплю! — снова закричал Матюшка, — не грусти; что голову повесил? сколько спросил? сколько хошь, столько и дам: чур, мотри, твои могарычи, а деньги за лошадь, как помру.
— Чего вы привязались ко мне? ну, чего вам от меня надыть? — сказал с сердцем Антон и сделал шаг вперед. По всему видно было, что бедняга уже давным-давно вышел из себя и выжидал только случая выместить на ком-нибудь свою досаду.
Севка и Матюшка сделали вид, как будто испугались, и отскочили назад; толпа, расположенная к ним прибаутками, которые рассыпал Матюшка, заслонила их и разразилась громким, продолжительным хохотом. Ободренный этим, Матюшка высунул вперед черную кудрявую свою голову и заорал во все горло:
— Гей! земляк всех избил в один синяк!.. братцы, ребята, это, вишь, наш бурмистр, ишь какой мигач, во всем под стать пегой своей кобыле, молодец к молодцу… ворон, вишь, приехал на ней обгонять… Эй, эй! Фалалей, мотри, мотри, хвост-ат у клячи оторвался, ей-богу, право, оторвался… ей, го… го… го… го…
Антон в это время следовал за рыженькими своими приятелями, которые почти против воли тащили его на другой конец поля. К ним тотчас же подскочили три цыгана.
— Что, добрый человек, лошадь твоя?
— Моя.
— Продаешь?
— Мотри не продавай, — снова шепнули Антону рыженькие, — народ бедовый, как раз завертят.
— Продаю, — отвечал нерешительно Антон и в то же время поглядел с беспокойством на приятелей.
Тогда один из цыган, дюжий, рослый мужчина в оборванных плисовых шароварах и синем длинном балахоне с цветными полотняными заплатами, подбежал к пегашке, раздвинул ей губы, потом поочередно поднял ей одну ногу за другой и, ударив ее в бок сапогом, как бы для окончательного испытания, сказал товарищам:
— Лачи грай, ян таранчинас, шпал, ды герой лачи! (Добрый конь, давайте, братцы, торговать, смотри: ноги хороши больно.)
— Мычынав курано (как будто старенька), — отвечали те, — а нанано — пробине, пробине (а все попробуем).
И все трое принялись осматривать лошадь. Разумеется, удары в бок, как необходимейшее условие в таком деле, не заставили себя дожидаться.
— Что стоит? — спросил первый цыган.
— Семьдесят рублев, — отвечали равнодушно и как бы из милости рыженькие спутники Антона, отводя его в сторону и принимаясь нашептывать ему на ухо.
Цыгане засмеялись.
— А саранда рубли крууг, де гаджо лове ватопаш, сытуте лове? (А сорок рублей стоит, да мужик отдаст за половину: деньги у вас есть?) — сказал первый.
— Сы (есть), — отвечали те.
— Лачи (ладно). Ну, братцы, и ты, добрый человек, — продолжал тот, указывая на лошадь с видом недовольным, — дорого больно просишь; конь-то больно изъезжен, стар; вот и ребята то же говорят…
— Да чуть ли еще не с норовом, — подхватил цыган, глядя пегашке в зубы, — ишь, верхний-то ряд вперед выпучился… а ты семьдесят рублев просишь… нет, ты скажи нам цену по душе; нынче, брат, не то время, — корм коня дороже… по душе скажи…
— Сколько же по-вашему? — спросил Антон.
— Да что тут долго толковать, мы в деньгах не постоим, надо поглядеть сперва ходу, как бежит… был бы конь добрый, цену дадим не обидную… веди!
Рыженькие отвели Антона в сторону.
— Экой ты, брат… мотри не поддавайся… не купят, право слово, не купят, попусту только загоняешь лошадь и сам измаешься… говорим, найдем завтра покупщика… есть у нас на примете… вот уж ты сколько раз водил, не купили, и теперь не купят, не такой народ; тебе, чай, не первинка… — твердили они ему.
— Спасибо, родные, за доброе, ласковое ваше слово, да, вишь, дело-то мое захожее.
— Вот по той причине мы те и толкуем, на волоку и по волоку — надо дело рассуждать.
— Господь их ведает, может, и по честности станут цену давать; мне, братцы, така-то, право, тоска пришла, что хошь бы сбыть ее с рук скорей.
— Пожалуй, ступай себе; а только, право, попусту сходишь.
Антон взял пегашку под уздцы и, сопровождаемый цыганами, повел ее к стороне харчевен, откуда должен был, по обыкновению, начаться бег. Рыженькие пошли за ними. Пройдя шагов двадцать, они проворно обернулись назад и подали знак двум другим мужикам, стоявшим в отдалении с лошадьми, чтобы следовали за ними; те тотчас же тронулись с места и начали огибать поле; никто не заметил этих проделок, тем менее Антон. Видно было по всему, что он уже совсем упал духом; день пропал задаром: лошадь не продана, сам он измучился, измаялся, проголодался; вдобавок каждый раз, как являлся новый покупщик и дело, по-видимому, уже ладилось, им овладевало неизъяснимо тягостное чувство: ему становилось все жальче и жальче лошаденку, так жаль, что в эту минуту он готов был вернуться в Троскино и перенести все от Никиты Федорыча, чтобы только не разлучаться с нею; но теперь почему-то заболело еще пуще по ней сердце; предчувствие ли лиха какого или что другое, только слезы так вот и прошибали ресницы, и многих усилий стоило бедному Антону, чтобы не зарыдать вслух.
— Эх, каман чорас грай, томар у девел чорас ме! (Эх, вот бы украл лошадь, убей меня бог, украл бы!) — сказал кто-то из цыган, когда пришли на место.
Тут стояли уже несколько человек с лошадьми; между ними находились и те, которым подали знак рыженькие.
— Ну, брат хозяин, садись на коня, — вымолвил первый цыган Антону, — поглядим, как-то он у тебя побежит… садись!..
Антон медленно подошел к пегашке, уперся локтями ей в спину, потом болтнул в воздухе длинными, неуклюжими своими ногами и начал на нее карабкаться; после многих усилий с его стороны, смеха и прибауток со стороны окружающих он наконец сел и вытянул поводья. Толпа, состоящая преимущественно из барышников, придвинулась, и кто молча, кто с разными замечаниями окружили всадника-мужика. В числе этих замечаний не нашлось, как водится, ни одного, которое бы не противоречило другому; тот утверждал, что конь «вислобокой», другой, напротив того, спорил, что он добрый, третий бился об заклад, что «двужильный», четвертый уверял, что пегая лошадь ни более ни менее, как «стогодовалая», и так далее; разумеется, мнения эти никому из них не были особенно дороги, и часто тот, кто утверждал одно, спустя минуту, а иногда и того менее, стоял уже за мнение своего противника.
— Ну, теперь пущай ее… пущай! — закричало несколько голосов, и толпа ринулась в сторону.
Но усталая, измученная и голодная пегашка на тот раз, к довершению всех несчастий Антона, решительно отказывалась повиноваться пруканью и понуканью своего хозяина; она уперлась передними ногами в землю, сурово потупила голову и не двигалась с места.
— Конь с норовом… ан нет… ан да… о! чего смотрите, черти!.. она, вишь, умаялась: дай ей вздохнуть, вздохнуть дай!.. — слышалось отовсюду.
А Антон между тем употреблял все усилия, чтобы раззадорить пегашку: он то подавался вперед к ней на шею, то спускался почти на самый хвост, то болтал вдоль боков ногами, то размахивал уздечкой и руками; нет, ничего не помогало: пегашка все-таки не подавалась.
— Э… ге… ге… ге! — заметил цыган, — да она, брат, видно, у тебя опоена, видно, на кнуте только и едет.
Антон удвоил усилия; пот выступил у него на лбу.
— Ну, ну, — бормотал он, метаясь на лошади как угорелый, — ну, дружок! ну, дурачок!.. э!.. ну… эка животина… ну… ну… э!..
— Эй, брат!.. ребята! да вы проведите ее.
— Нет, зачем проводить… оставь… она и сама пойдет… дайте ей вздохнуть…
— А долго будет она так-то стоять? — сказал кто-то и без дальних рассуждений, подбежав к лошади, ударил ее так сильно в брюхо, что сам Антон чуть было не слетел наземь.
Толпа захохотала, а пегашка тем временем брыкнула, взвизгнула и понеслась по полю.
— Э! взяла, взяла! э! пошла, пошла, пошла! гей! гей! го-го-го! — послышалось со всех сторон.
Один из зрителей пришел в такой азарт, что тут же снял с себя кожух и, размахивая им с каким-то особенным остервенением по воздуху, пустился догонять лошадь.
— Ишь, прямо с копыта пошла, хорошо пошла, — произнес цыган, обращаясь к толпе.
— Николко, проста лашукр, — ведь хорошо бежит.
— Урняла, целдари урняла! знатно скачет! — отвечали те в один голос, глядя ей вслед, и закричали Антону: — Эй! пусти ее во весь дух, пусти, небось… дыкло, дыкло! посмотрим!
Рыженькие, казалось, того только и ждали, чтобы отъехал Антон; они подошли к двум мужикам-товарищам и переговорили.
Когда Антон вернулся назад, они уже стояли на прежнем своем месте, а товарищи их пододвинулись со своими лошадьми к цыганам.
— Ну, вот что, брат, — сказал первый цыган Антону, — семьдесят рублев деньги большие, дать нельзя, это пустое, а сорок бери; хошь, так хошь, а не хошь, так как хошь; по рукам, что ли? долго толковать не станем.
Антон поглядел нерешительно на рыженьких. Те замотали головами.
— Нет, — сказал он печально, — нельзя, несходно…
— Братцы, что вам, лошадь, что ли, надо? — заговорили тотчас приятели рыженьких, — пойдемте, поглядите у нас… уж такого-то подведем жеребчика, спасибо скажете… что вы с ним как бьетесь, ишь ломается, и добро было бы из чего… ишь, вона, вона как ноги-то подогнула… пойдемте с нами, вон стоят наши лошади… бойкие лошади! супротив наших ни одна здесь не вытянет, не токмо что эта…
— А чего вы лезете! — перебил один из близ стоявших мужиков, — нешто это дело — отбивать? экие бесстыжие, совести нет; вишь, он продает, а вы лезете; завидно, что ли?.. право, бесстыжие…
— А черт ли велит ему отмалчиваться? коли продаешь, так продавай, что кобенишься? да! что буркалы-то выпучил, словно пятерых проглотил да шестым поперхнулся… отдавай за сорок… небось несходно?.. отдавай, чего надседаешься…
— Нет, за сорок не отдам.
— Твоя воля, конь твой, — отвечал цыган, — ну, слушай последнее слово: сорок рублев и могарычи… хошь?
— Что мне могарычи? на кой мне их леший!..
— Узду в придачу!
— И узды не надыть.
— Эх вы, ребята, словоохотливые какие, право, — начали опять те, — видите, не хочет продавать — и только; и что это вы разгасились так на эвту лошадь? мотрите, того и гляди, хвост откинет, а вы сорок даете; пойдемте, вам такого рысачка за сорок-то отвалим, знатного, статного… четырехлетку… как перед богом, четырехлетку…
— Соле саракиресса, накамыл тебыкнел, авен, шпалы, не каман, ну, что с ним, взаправду, толковать? пойдемте, братцы; не хочет. Ну, прощай, добрый человек, — сказал первый цыган. — Авен, авен, пшалы, пойдемте, пойдемте, братцы.
Рыженькие тотчас же повели Антона в другую сторону.
— Ну вот, говорили мы тебе… как бишь те звать?
— Антоном.
— Э! да у меня, брат, свояка зовут Антоном. Ну, ведь говорили мы тебе, не ходи, не продашь лошади за настоящую цену! э! захотел, брат, продать цыгану! говорят, завтра такого-то покупщика найдем, барина; восемьдесят рублев как раз даст… я знаю… Балай, а Балай, знаешь, на кого я мечу?..
Балай кивнул головою, искоса поглядел на Антона и значительно подмигнул товарищу.
— Спасибо, братцы, за ваши добрые речи, — отвечал мужик, уныло потупляя голову, — да, вишь, дело-то мое захожее; куды я теперь пойду? ночь на дворе.
— Куды пойдешь! об эвтом, земляк, не сумлевайся… а мы-то на что ж?.. вот брат пойдет домой в деревню, а я остаюсь здесь; пожалуй, коли хочешь, пойдем вместе, я тебе покажу, где заночевать.
— У меня, братцы, ведь денег нету… вот беда какая! думал лошадь продать, так…
— Эхва, беда какая! мало ли у кого не бывает денег, не ночуют же в поле… я тебя поведу к такому хозяину, который в долг поверит: об утро, как пойдешь, знамо, оставь что-нибудь в заклад, до денег, полушубок или кушак, придешь, рассчитаешься; у нас завсегда так-то водится…
— Когда ваше такое доброе слово, — отвечал Антон, — пойдемте, братцы, авось, господь милостив, завтра удастся продать лошаденку…
— Не сумлевайся, брат Антон, говорю, покупщик у нас есть знатный для тебя на примете; ты, вишь, больно нам полюбился, мужик-ат добре простой, не приквельный… хотим удружить тебе… бог приведет, встренемся, спасибо скажешь…
И все трое покинули площадь. Только что своротили они в переулок, как Балай распрощался с Антоном и, перемигнувшись еще раз с товарищем, исчез в толпе.
Отзывы о сказке / рассказе: