IV
Приближаясь к дому, серенькой лачужке о двух окнах и крылечке, выглядывающих на улицу и пятившихся недоброжелательно друг от друга, Сусликов вытянул вперед шею и, повернувшись несколько бочком, стал прислушиваться; таким образом добрался он до самых окон, осторожно заглянул в каждое из них и, наконец, юркнул в сени. Повсюду царствовала мертвая тишина, прерываемая только жужжанием мух. Сусликов бодро вступил в следующую комнату, но в ту же минуту отшатнулся в угол и стал как вкопанный: на постели, заваленной пуховиками и перинами, лежала Арина Минаевна. Огромное ее туловище, закутанное в черный коленкоровый капот, почти исчезало в перинах; одни лишь ноги, запрятанные в серые шерстяные чулки, да голова с черными встрепанными волосами, прикрытыми черным же чепчиком, выглядывали наружу. В комнате стояла жара нестерпимая: два окна на двор были заколочены наглухо, несмотря на знойное лето. Арина Минаевна тяжело дышала, и по широкому красному лицу ее струились ручьи, как по самовару, когда утекает кипящая в нем вода. Семен Игнатьич вскоре, однакож, оправился; подогнув колени и съежившись в три погибели, он начал подбираться на цыпочках к двери, останавливаясь при каждом скрипе и шорохе и не упуская из виду несметных полчищ мух, осаждавших лицо Арины Минаевны так же усердно, как морские птицы спинку кита, случайно высунувшуюся из воды. Сусликов пробрался, наконец, в кухню; но тут он уже смелее подошел к сундуку, на котором спала кухарка.
— Дарыошка, Дарьюшка, — шептал Сусликов, толкая ее легонько под бок, — вставай, голубушка… вставай!..
— Асинька?.. о! о! о!.. а! да это ты, кормилец, — вымолвила Дарья, сбрасывая босые ноги на пол и принимаясь тереть глаза, или «кукситься», как выражаются в простонародье, — ах мой касатик, рожоный ты мой, что ж тебе, чай, покушать небось надыть?..
— Да, Дарьюшка… я нынче еще не обедал… поесть бы маленько чего-нибудь…
— Ох ты, болезный ты мой, умаялся, чай, на службе-то на своей… что ж бы тебе такого… Арина-то Минаевна почитай что сама все поела… уж так-то, касатик ты мой, осерчала сегодня.
Сусликов проворно оглянулся назад.
— А мне бы чего-нибудь кисленького… — вымолвил он, бросая еще раз украдкою глаза к двери.
— Ох ты, рожоный ты мой… да кисленького-то, кажись, у нас нетути… киселику нынче не готовили, а вот огурчики соленые да похлебочка осталась… покушай на здоровье.
— Ничего, Дарьюшка, ты только потихонечку; все равно, дай хоть солененького… да только потихохоньку, не буди…
— Ох ты, рожоный, ненаглядный ты мой, — твердила Дарья, роясь в темном шкапу, наполненном мухами, как улей пчелами. — А вот и пирожка с капусткой нашла… сейчас соберу на стол. Ты, чай, здесь в кухоньке покушаешь?..
— Здесь, все равно, — сказал Сусликов, снимая сюртук и усаживаясь к окну против березового дощатого стола.
Нужно заметить, что хозяйственная часть в доме Сусликова находилась в крайнем запустении и беспорядке. Арина Минаевна, проживавшая день-деньской у благодетельниц или бегавшая по делам сватовства, не имела времени заняться этим предметом. Все было поручено старой Дарье, простой деревенской бабусе, поступившей к ней в батрачки за два с полтиной в год и спавшей решительно с утра до вечера на своем сундуке.
— Рожоный ты мой, да ты хошь пирожка-то еще прикушай, — говорила Дарья, нарезывая ломоть за ломтем, — чай, голоден, болезный ты мой…
— Нет, спасибо, а вот кабы теперь кваску бы, Дарьюшка, — произнес Сусликов, когда все уже исчезло со стола (старик любил плотно покушать), и он уже готовился снять очки, чтобы всхрапнуть часочек, как вдруг в соседней комнате послышался громкий кашель и вслед за тем раздались по всему дому шаги Арины Минаевны. Дарья и Сусликов заметались как угорелые; последний кинулся к двери, но в ту самую минуту на пороге показалась Арина Минаевна, и он остался пригвожденным к полу, с открытым ртом, в котором виднелся еще кусок пирога.
— Что вы здесь делаете, а? — прохрипела Арина Минаевна, быстро окидывая заспанными глазами кухню. — Где ты по ею пору шлялся, а? — присовокупила она, мгновенно обращаясь к мужу и сердито хмуря густые с проседью брови.
— Ей-богу… а вот же ей-богу… Арина Минаевна, был на репетиции… — отвечал Сусликов с уверенностию, разводя руками, но так однакож, чтобы, в случае надобности, защитить ими свою лысину.
— Врешь, врешь, — круто перебила жена, — я давно встретила этого поганца Горковенку… ты опять шлялся, а? — прибавила она, делая шаг вперед.
— Уж я ли, я ли шляюсь, Арина Минаевна, — произнес Сусликов, забиваясь в угол и стараясь принять вид самого ничтожного, незначительного существа.
— Опять ты у меня по трактирам пошел! — продолжала Арина Минаевна. — Погоди же, разбойник ты этакой… вот я тебе покажу…
— А вот же, ей-богу, не был… ей-богу, — сказал супруг, высовываясь из угла, — отсохни руки и ноги, коли был… Грешно тебе, Арина Минаевна, бога ты не боишься… (Тут Сусликов быстро подогнул колени, прикрыл лысину обеими руками и окончательно исчез за душегрейкою Дарьи, болтавшеюся на гвоздике.)
— Уж попадись только в руки этот плут Громилов, окаянный, разбойник этакой… я ему покажу, как подбивать людей да водить по трактирам!..
— Ей-богу, Арина Минаевна, не был, — повторял Сусликов, высовывая опять голову, — маковой росинки во рту не было…
Арина Миняевна была в тот день очень не в духе. Во-первых, купец Рыжиков, которому она сватала дочь купца Севрюгина, повздорил с отцом невесты за роспись приданого, требуя от него настоятельно лисьей шубы, означенной в росписи и от которой Севрюгин начинал отнекиваться, — свадьба разошлась и, следовательно, труды свахи пропали задаром; во-вторых, Арина Минаевна, забежавшая после такой неудачи к одной молоденькой даме, провела битых три часа, восхищаясь ее красотою и платьем, только что принесенным от г-жи Трутру для бала, назначенного в честь гостя Кулындиных, не получив за то ровно никакого вознаграждения. Арина Минаевна осталась без гроша, и это обстоятельство тем более возбуждало в ней желчь, что до получения мужнина жалованья надо было ждать целый месяц. Куда девала Арина Минаевна столько денег, неизвестно. Не знаю также, до чего возросло бы неудовольствие грозной супруги, если бы не раздался в сенях стук и вслед за ним не послышался голос: «Кто здесь?.. дома, что ли?..»
В дверях показалась долговязая фигура с серыми глазами, в серой фуражке и серой ливрейной шинели с красным стоячим воротником и такими же красными полосами на капюшоне.
— Чего вам надо? — спросила наотрез Арина Минаевна.
— А надо, что Алкивиад Степаныч Кулындин требует к себе музыканта, что при театре.
— Зачем?
— Вот еще зачем? а я почему знаю, зачем? требует, приказал позвать, то есть чтоб сейчас же шел, нужно оченно скоро…
— Скажите, батюшка, сию мол минуту придет, — отвечала Арина Минаевна, бросаясь впопыхах к мужу, — сию минуту… Что ж ты, чушка ты этакая, копаешься? — ворчала она, подталкивая Сусликова, который схватывался за лысину и подгибал колени каждый раз, как только супруга приближалась. — Ступай скорей! А ты, разиня, чего буркалы-то свои глупые кажешь? потри ему сапоги. Ну, ну, скорей! неравно еще помощь какую оказать хочет тебе, дураку… а коли за чем другим зовет, так сам проси у него… ну, ступай! ступай!..
Через несколько минут Сусликов ковылял по улице, провожаемый глазами Дарьи, которая стояла на крылечке и, скрестив руки на крутую грудь свою, повторяла жалобным голосом: «ах ты, рожоный, болезный ты мой, и отдохнуть-то тебе, сердешному, не дадут… ненаглядный соколик!»
Вскоре Сусликов очутился подле дома Алкивиада Степаныча Кулындина и не замедлил войти в переднюю. В передней толкалось множество лакеев; тут находились всякого рода люди. Но Сусликов не оторопел, как нужно было ожидать; он поспешно поскрипел табакеркою и учтиво предложил каждому из них понюшку. Тонкая политичность капельмейстера, разумеется, не могла пройти даром в таком образованном обществе; кто-то из них взялся даже доложить о нем барину.
Когда Сусликов вошел в залу, его чуть не сшибли с ног шут и шутовка, или, правильнее сказать, дурак и дура, выпрыгнувшие неожиданно из-за двери и принявшиеся трепать его за полы сюртука. Капельмейстер согнул уже колени и прикрыл руками лысину, как перед Ариной Минаевной, но дело вскоре объяснилось: шут и шутовка потребовали табаку. Сусликов поскрипел табакеркою и поспешил исполнить их просьбу. Тогда дура, наряженная в белый суконный балахон, испещренный красными кругами, треугольниками и фигурками, побежала вперед, как бы расчищая дорогу, а дурак, приподняв свой халат из цветных лоскутков, пустился плясать вокруг Сусликова, ударяя при каждом коленце пяткою в пол и напевая в такт:
Чижик, чижик, где ты был?
На Фонтанке воду пил… и т.д.
Сусликов вступил в кабинет, сопровождаемый ими.
— Василиса пришла! — произнесла дура, вытягиваясь перед барином и делая самую серьезную мину, как будто докладывая о вошедшем.
— Пошла, пошла, фефелка, пошла, дура, — сказал с добродушною улыбкою Алкивиад Степаныч. — Здравствуй, Сусликов; подойди сюда, милый мой…
Алкивиад Степаныч, человек высокого роста, худощавый, приятной наружности, в золотых очках, с мягкими реденькими черными волосами, но так гладко прилизанными, что можно было без большого затруднения пересчитать все выступы и впадины на его черепе, что, без сомнения, доставило бы большое удовольствие не только Галлю [Галль Франц-Иосиф (1758-1828) — австрийский врач и анатом; основатель так называемой «френологии» — учения, согласно которому особенности психики человека якобы выражаются в строении черепа.], но и вообще всякому другому френологу. Алкивиад Степаныч изъясняется мягко и плавно; в его голосе есть что-то такое, невольно располагающее в его пользу.
— А я вот зачем позвал тебя, милый мой, — начал он. — Я ожидаю с минуты на минуту своего родственника… завтра у меня бал… Пошел прочь, Эська, пошел, дурак, — присовокупил он, обращаясь к шуту, который, просунув рыжую, выстриженную в кружок голову под руку Сусликова, показал ему язык, что крайне смутило капельмейстера. — Да, так у меня завтра бал… Можешь ли ты, милый мой, написать мне польский?
— Как же, сударь… только бы Николай Платоныч… — отвечал, переминаясь, капельмейстер.
Но тут Эська схватил Сусликова за плечи и, повертывая им как волчком, запел с приплясом:
Ой, коток, коток, коток,
Что ж ты ходишь без чулок…
— Пошел прочь, Эська! Экой дурак! пошел вон! Фефела! прогони своего жениха… пошли в залу… Ну, так ты можешь написать мне к завтрему польский?
— Как же, можно-с… вот только разве Николай Платоныч… — повторил Сусликов.
— Знаю, знаю, — перебил Алкивиад Степаныч, — да он и без того очень занят, ему некогда… я нарочно не просил Николая Платоныча, он бы не отказал мне; да видишь ли, дело к спеху, а я слышал, у тебя к этому большой навык; главное, чтоб поспело к завтрему вечеру; так можешь ли взять на себя такую работу?
— Можно, сударь… если ваша милость…
— И к завтрему будет готово?
— Как же, сударь.
— Наверное?
— Слушаю-с; можно даже к вечеру, если угодно, и репетичку сделать.
— И прекрасно! ну, а уж ты мною останешься доволен.
Сусликов приложил руки к животу, поклонился и повернулся, чтобы выйти.
— Погоди, милый мой, — сказал Алкивиад Степаныч, удерживая его за руку, — я позабыл сказать тебе, что все это должно оставаться в тайне до завтрашнего вечера, чтобы никто не знал об этом; это сюрприз… слышишь?.. Устрой так, чтобы даже музыканты до репетиции не знали.
— Слушаю-с…
— Ну, хорошо, милый мой, принимайся сейчас же за работу, чтоб не опоздать — это главное; ступай, милый мой, прощай!
Сусликов вышел в залу, но опять-таки попал в руки Фефелы и Эськи, которые, вместо ласк, принялись на этот раз преследовать его с гиком и визгом вплоть до самой передней. Наконец капельмейстер выбрался на улицу.
— Ну что, зачем тебя призывали? — спросила Арина Минаевна, выбегая к нему навстречу.
— А насчет музыкантов, — отвечал, запинаясь, Сусликов, — завтра, вишь, бал там, просил поуправиться с оркестром.
— Что ж он тебе дал?
— Посулил, Арина Минаевна; говорит: не забуду, доволен останешься.
— А тебе бы, дураку, попросить да поклониться.
— Не смел, Арина Минаевна.
— Э, дурак, дурак! ну, что — чай, при тебе небось говорили — что сказывали, а? ждут, чай, гостя?..
— Ништо, Арина Минаевна, ждут-таки.
— Ну, а в доме ничего не видал? чай, суматоха идет, а?
— Два какие-то, ништо, Арина Минаевна, так-то прыскают.
— Какие два?
— Скоморошенные, кажись, какие-то…
— Эх ты, дурак, дурак!
Арина Минаевна поспешно набросила на плечи траурный платок и побежала со двора. Сусликов снял сюртук, приладился к окну, поставил чернильницу, нотную бумагу, и вскоре весь домик наполнился визжанием скрипки, прерываемым иногда скрипом пера, которым Сусликов довольно быстро водил по бумаге, выставляя крючки и закавычки. Дарья, любившая засыпать под шумок скрипки своего болезного хозяина, приподымалась, однакож, довольно часто с своего сундука и, отворив осторожно дверь, произносила вполголоса, жалобно качая головою:
— Рожоный ты мой… Ох, болезный, соколик ты наш, вишь как умаялся, касатик, и вздохнуть-то тебе не дадут, моему батюшке…
Проговорив все это, она снова запирала дверь и отправлялась на сундук.
Сусликову тем более удобно было заниматься, что жена не ночевала дома. Арина Минаевна провела ночь у одной вдовы, оплакивавшей мужа, скончавшегося десять лет тому назад, и единственное утешение которой составляла старая моська, кормимая пилюлями из пресного теста, нарочно для нее изготовляемыми.
Весь следующий день прошел для Сусликова в занятиях. Он не отрывался от своего дела ни на минуту; он не заметил даже, как мимо его окон пролетали дрожки и линейки, не обратил ни малейшего внимания на общую городскую суматоху, возвещавшую о приезде ожидаемого гостя в город Б***. К вечеру только, часу в четвертом, капельмейстер вышел из дому, неся под полою только что оконченный польский. Все прошло как нельзя лучше;
Алкивиад Степаныч остался до того доволен музыкою Сусликова, что тут же вынул из бумажника две беленькие и подал их капельмейстеру, подтвердив ему явиться тотчас же по окончании спектакля на бал для управления оркестром и польским.
Отзывы о сказке / рассказе: