II. Семейная радость и приготовления
— Это ты, молодец?.. Что долго так? А я думал — ноги твои быстрые; думал — духом слетаешь…
Голос этот, несколько надорванный, но снисходительный какой-то и очень мягкий, принадлежал старичку, который сидел под навесом двора верхом на обрубке бревна и работал что-то топором. Именно только такой голос и мог принадлежать этому старику; он как-то шел к нему, отвечал его кроткому, ухмыляющемуся лицу, дополнял, если можно так выразиться, то впечатление, которое производил старик с первого взгляда. Прозвучи голос его хрипло, как тупая пила в гнилом дереве, или раздайся, как из бочки, это было бы то же, как если б воробей гаркнул по-вороньему. Если хотите, старик наружным видом своим отчасти даже смахивал на воробья: те же прыткость и суета в движениях, такой же вострый нос и быстрые глаза, те же, относительно, разумеется, личные размеры; разница сходства состояла в том собственно, что воробей весь серый, тогда как у старика серыми были одни брови; волосы его белели, как снег, и рассыпались волокнистыми, как трепленый лен, прядями по обеим сторонам маленького, но чрезвычайно умного и оживленного лица.
— Что ж так долго, а? — повторил старик, поглядывая на Гришку.
Нельзя сказать, чтобы мальчик очень смутился; он запнулся, однако ж, не нашел, что ответить и, чтобы поправиться, поспешил спустить с плеч бочонок и поставить его на вид.
— Это-то я вижу… вижу… — промолвил старик, потряхивая головою, — да был долго зачем?., вот что…
— Бабы, дядюшка… задержали… они все…
— Какие бабы? — спросил удивленный старик.
— Лен на лугу вязали. Я иду… а они… они и давай привязываться. Я и то все в бежки… почитай, всю дорогу… ничего с ними не сделаешь!.. Озорные такие…
— Какие же это бабы?.. С чего ж бы им так-то привязываться… Ну, брат, тут что-то не ладно. Шишковато больно говоришь! Не ладно что-то, Гришунька…
При имени «Гришунька» неловкость мальчика мигом пропала. Он знал очень хорошо, что когда старик хотел бранить его или вообще был не в духе, то звал его всегда Гришкой, Григорием; когда же был в духе, другого названия не было, как Гришутка, Гришаха или Гришунька. Пора было привыкнуть мальчику к таким оттенкам: он жил у старика третий год; он приходился родным братом его снохи, и старик взял его у родителей с тем, чтобы приучать исподволь к мельничному делу.
— Ну, что ж смотришь-то? а?.. — подхватил старик. — Бочонок принес, ну и ладно; чего глядишь-то?.. Али что здесь в диковинку?
— Нет, дядюшка, смотрю: где ж это собаки-то наши? — возразил мальчик, к которому снова возвратилась его ветреность и рассеянность. — Собак не видать…
— Эк забота припала… собак не видать!.. А!.. Волки съели.
При этом старик осклабил беззубые свои десны и засмеялся. По всему было видно, что находится он в отличном расположении духа; веселость светилась в его глазах, проглядывала в движениях седой головы, которая самодовольно покручивалась; тесно было, казалось, веселости в груди его, и она вырывалась оттуда сама собою.
— Поди, о чем сокрушается: о собаках! Эх, паренек, паренек!.. Вот уж подлинно: молодо — зелено!.. Чем собак-то высматривать, — они, слышь, за Петрухой побежали, не пропадут, небось! — ты погляди-ка сюда лучше, сюда погляди. Совсем, почитай, уж покончил… Ну, что, хорошо ли?..
Предмет, на который указывал старик, действительно заслуживал внимания: из-под навеса, бросавшего густую тень на двор, высовывался длинный гибкий шест; в конец шеста проходило старое ржавленое кольцо, от кольца спускались четыре коротенькие веревки, которые расходились и прикреплялись концами к углам деревянной рамы, обшитой внутри посконной холстиной и представлявшей подобие неуклюжего мешка.
— Ну, какова штука-то, ась? — сказал старик, пригибая несколько шест веревками и вдруг выпуская их из рук, причем рама и мешок начали прыгать.
— Что ж это, дядюшка? — спросил мальчик, следя за эволюциями мешка и рамы.
— А что ты думал?
— Качка?
— Хе, хе, хе!.. — залился старик. — Знамо, что качка, а не амбарный ящик. Ну, молодец, сказывай: хорошо, что ли?
— Хорошо, дядюшка!
— Эвна! Эвна! Эвна! — произнес старик, снова приводя в движение люльку и подпираясь ладонями в бока. — Эвна! Знатно будет лежать нашему молодцу!.. Подобью еще дно войлочком, да тюфячок положим… Вот тут еще маленько веревки того… сам вижу — криво, все вправый бок забирает. И тогда повесим!.. Хорошо будет спать моему внучку и твоему племяннику, Гришутка; словно в лодочке! Не ворохнется.
Тут ухмылявшееся лицо старика сделалось вдруг серьезным; он отвернулся и склонил голову.
— Дай только господь пожить ему, сердечному… Создай такую милость, царица небесная!.. — произнес он вполголоса, крестясь медленно, с расстановкой.
Гришутка, не спускавший с него глаз, машинально снял шапку.
— Ты, Гришаха, не встречал дорогой Петра? — спросил старик, расправляя брови.
— Нет, дядюшка.
— Что-то все вы нонче как замешкались? День такой: хлопот полон рот, а они ухом не ведут… точно, право, зарок дали…
— Вот он никак, дядюшка… Вот едет! — крикнул Гришка и побежал отворять ворота, за которыми слышался шум подъехавшей телеги.
Щелкнул деревянный засов, ворота пронзительно заскрипели, и в темном дне навесов открылся вдруг ярко сияющий квадрат с лошадью на первом плане, тележкой и сидевшим в ней молодым парнем. Но прежде чем Гришка успел взять лошадь под уздцы, его чуть не сшибли с ног две собаки: одна серая, большая, похожая на волка; другая несколько меньше, черная, с желтыми зрачками, полузаслоненными шершавыми бровями, покрытая вся взъерошенными завитками, делавшими ее похожею издали на мячик, обшитый черным мохнатым бараном.
— Дядюшка дожидает, — сказал Гришка, отбиваясь одною рукою от собак, другою хватаясь за поводья.
— Да, пора бы! Давно пора! — отозвался старик с другого конца навеса.
Телега въехала на двор. Из нее вылез светло-русый малый, лет двадцати семи, среднего роста, но плотный, приземистый, дышащий силою и здоровьем. Это был сын старика и муж Гришкиной сестры. Насколько брал он против отца силой, настолько, казалось, уступал ему в расторопности, живости и той быстрой сметке и смышлености, которая отражалась в глазах и каждой черте старика. Малый поглядывал даже несколько простаком, но, впрочем, был усердный помощник отцу, надежная, плотная опора его старости; малый он был кроткий, покойный, честный; свойства эти явно отпечатывались на его широком круглом лице, опушенном снизу бородкой, сквозь которую просвечивали толстые, добрые губы и время от времени сверкал ряд зубов белизны ослепительной.
— Что так поздно? — спросил старик, выходя к нему навстречу.
— Ничего не сделаешь, батюшка, — смиренно возразил сын, — Василья дома не было: пришлось обождать.
— Ну, что ж, купил?
— Купил, батюшка, все купил, что ты наказывал: солонины один пуд, баранины двадцать фунтов, масла и гороху на кисель…
— Много, чай, рассорил денег-то? — спросил старик, прищуриваясь.
— По той цене взял, как ты сказывал…
— Вот это хорошо!.. Эй, тетка Палагея! Подь к нам! — закричал старик, суетливо обращаясь к крылечку избы.
— Иду, кормилец, иду!.. — прохрипел голос в сенях, и появилась затем старушка со впалою грудью и лицом, сморщенным, как чернослив.
Старик взял ее из Ягодни на все время, пока лежать будет сноха его; сверх обычных хлопот по хозяйству, Палагея обязывалась за два с полтиной состряпать крестинный обед, назначенный на завтра.
— Ну, тетка Палагея, стряпня твоя приехала!.. Бери, кроши, повертывай — да в печку ставь!.. Готовы ли горшки-то?..
— Готовы, касатик!.. У нас духом-летком! Было бы из чего, родимый, — за мною дело не станет… Не смигнешь, — все представлю в твое удовольствие!.. — бодрясь, говорила старуха, подходя к телеге и принимаясь вытаскивать кулечки.
— Гришутка, полно тебе с собаками-то возиться!.. Вишь, время нашел! Подсоби тетке Палагее в избу таскать… Ты, Петруха, — присовокупил старик, понижая голос и указывая глазами на старуху, — ты за нею поглядывай… баба-то вострая; не доглядишь — и крупицы себе отсыпет, ветчинки отрежет, и маслица отольет… Хозяйке твоей, знамо, не до того теперь, — с малым возится… Ну, а у священника был?
— Был.
— Что ж он?
— Как обедня отойдет, говорит, тут и окрестим, приезжать велел.
— Ну, а к свату Силаеву и куму Дрону заезжал звать их?
— Нет, батюшка, не успел… Василий добре задержал меня с покупками… Я схожу к ним, как уберусь.
— Да, малый ты с затылком! Рази у нас одно это дело-то?.. Ну, да ладно; авось там справимся как-нибудь… Пока ты в село пойдешь, а я за вином съезжу: Гришунька бочонок принес. Ну, и я без тебя не сидел скламши руки… погляди-ка поди, — примолвил старик, лодводя сына к люльке и снова приводя ее в движение: — Эвна! Эвна! Эвна как! Хорошо, что ли?
— Хорошо, батюшка… Я, батюшка, как по лугу ехал, повстречал три воза из Протасова; к нам на мельницу едут; скоро, чай, будут… Встретился также Андрей со мною…
— Какой Андрей?
— Да наш, из Ягодин… Схоронил ноне опять парнишку; последнего схоронил…
— Что ты!.. Экой горький этот мужик, право! И что за диковина такая: не стоят у него ребяты да и полно! Все в одно время, почитай, решились, в одну осень нынешнюю… И бедность-то, да и горе-то… Что ж, не сказывал он, зачем шел? — заключил старик, посматривая вопросительно.
— Нет, не сказывал; никак мешок нес с рожью; должно быть, молоть идет.
— Гм! Гм! Хорошо все это, только не по времени; право, недосуг; бог с ними совсем и с возами-то! Сидишь, бывает, делать нечего, никто не едет; ноне хлопот не оберешься, — все как нарочно повалили…
— Я, батюшка, схожу пока хозяйку проведаю, — перебил сын.
— Ступай!.. Я здесь поуправлюсь… вот качку надо еще приладить… Эй, Гришунька! Эй!
— Что, дядюшка?
— Распряги лошадь, поставь ее на место, а телегу отодвинь — сейчас воза приедут!
Мальчик побежал к лошади; старик снова уселся верхом на обрубок и начал тесать колышки, предназначавшиеся для распорки рам на люльке.
Лошадь была уже распряжена, и мальчик возился с телегой, когда в светлом отверстии отворенных ворот показался Андрей, тот самый мужик, который хоронил ребенка. С первого взгляда Гришка не признал его: Андрей был очень высок ростом, но теперь, согнутый в дугу под тяжестью мешка, перекинутого через плечо, казался он маленьким человеком. На нем были те же лохмотья; к ним теперь присоединялась еще шапка, которой не было у него на кладбище. Медленным, отягченным шагом пошел он прямо к старику, шагов за пять ‘снял он шапку; несмотря на холод, лоб его был совершенно мокр, и черные волосы свивались на лбу и висках.
— Бог помочь, Савелий Родионыч! — сказал он, сбрасывая мешок наземь.
— А! Здорово, брат Андрей… здорово!.. — сказал старик, насаживая топор в обрубок и вставая. — Слышал я о твоем горе, слышал! Сын сказывал! Как быть-то, брат, как быть!.. Знать, так господу богу угодно… Его, знать, воля святая, — подхватил он с сожалением. Частию также старик повел такую речь с умыслом: он не сомневался, что Андрей пришел с какою-нибудь просьбой, и хотел ему не дать на это времени; старик был «крепковат в счетах», как говорят в простонародье.
Андрей слушал, свесив руки и потупя голову; красивое лицо его, побледневшее от усталости, изрытое нуждою и лишениями всякого рода, выражало глубокую скорбь; но в скорби этой было что-то покорное, тихое; он, как видно, свыкся с ударами рока, не возмущался ими, и если слезы текли по ранним его морщинам, так это было совершенно против воли; не мог он никак совладать с ними.
— Да, — проговорил он с расстановкой, — да, Савелий Родионыч, господь последнего взял… Один был… и того теперь нету, сирота стал, Савелий Родионыч, как есть сирота теперь…
Он не договорил, отвернулся и отер лицо изнанком ладони.
— Да… Как быть… власть божья!.. — промолвил Савелий тоном, сквозь которой проглядывало эгоистическое чувство счастливого человека. — У тебя вот господь, творец милосердный, отнял, а мне дал! Ты ноне, Андрей, схоронил детище, а у меня ноне в ночь внучек родился! Семь лет ждал, молил господа, — не было; а теперь послал господь!.. Власть божья! Его не переспоришь… Ведь у тебя было никак всего трое ребят? Один, помнится, косинькой такой, маленечко еще на ногу припадал… нога-то с кривинкой была… Этот, что ли, помер?
— Этот, Савелий Родионыч…
— Ну, эгот, господь с ним! Обиженный был человек… Не был бы тебе помощником… Калека был!
— Нет, Савелий Родионыч, этого мне жалчее… Других хоронил, словно не так горько было!.. Косинького всех жалчее, Савелий Родионыч!.. Уж так-то жалко… кажись… Пришел в избу, гляжу — нет его, нет Егорушки, вспомнил… нндо даже от сердца оторвалось у меня… Косинького всех жалчее!..
— Что говорить… последний был; своя полоса мяса!.. Что говорить! — сказал Савелий, поглядывая на стороны. — Ты, брат Андрей, не серчай на меня… Ей-богу, некогда… недосуг нонче… У нас ноне хлопот-то и-и-и!..
— Я за делом к тебе, Савелий Родионыч…
— Гм! Какое же твое дело?.. Коли можно…
— Да помолоть пришел… один мешок всего…
— Ну, что ж, засыпай!..
— Только… нельзя ли как-нибудь, Савелий Родионыч… Как перед истинным богом говорю: нет у меня ничего… от похорон гроша не осталось… за помол отдать нечего…
Савелий поморщился и почесал затылок.
— Сделай целость, Савелий Родионыч!.. Право, на хлебец, на один хлебец муки нет…
Савелий смотрел в землю и пожимал губами.
— Дядюшка, к нам возы едут! Три воза! — крикнул Гришка, стоявший в воротах.
— Вишь, тебе господь бог посылает, Савелий Родионыч! — вымолвил Андрей.
— Н… ну бог с тобой! Засыпай! Ступай только скорее, пока те не подъехали, — сказал старикашка, приняв снова свой добродушный вид. — Гришутка, отцепи колесо поди, — у первой снасти!..
Минуты две спустя внутри амбара послышалось шипенье жернова, который вскоре разошелся и пошел порхать, посылая из амбарной двери легкие клубы мучной пыли.
— Петрунька, — сказал Савелий, останавливая сына после того, как возы въехали на двор, установились и пущена была в ход вторая снасть, — как же нам, слышь, быть теперь?
— Что ж, батюшка?
— Ты идешь в село теперь на крестины звать; может, там опять промешкаешь; до вечера, может, пробудешь; дни теперь короткие… Тут вот эти, прости господи, приехали! — прибавил он, указывая глазами на подводы, — мне от них отойти нельзя никак. А кто же теперь за вином-то поедет?..
— Пошли, батюшка, Гришку, — он съездит!
Старик пожал губами и покачал головою.
— Что ж такое? — продолжал сын. — Разве мудрость какая! Подал деньги целовальнику — и все тут; бочонок ведь ведерный, обмерить нельзя: дело все на виду…
— На виду-то, на виду… Оно так… Да малый-то… думается, того… Ну, да ладно, ступай!.. — произнес Савелий, одумавшись. — Эй, Гришка, — крикнул он, когда Петр исчез в воротах, — поди запрягай лошадь; смотри только, как дугу надевать станешь, мне скажи, сам не затягивай…
— Дай я подсоблю ему, — сказал Андрей, выходя из амбара, — мне пока делать нечего.
Он пошел навстречу мальчику, который вел уже лошадь. Когда подвода была готова, Савелий велел Гришке надеть шубенку и взять шапку. Тот вытаращил сначала удивленные глаза; но потом, как будто вместе с этим приказанием соединилось для него великое счастье, полетел в избу и разом даже перескочил через все ступеньки крылечка.
— Посылать его хочешь? — спросил Андрей.
— Да, вина взять па завтра, — возразил Савелий, запуская с озабоченным видом руку за пазуху и вынимая оттуда кожаный кошель. — Что это, как вино стало у нас ноне дорого! Четыре целковых за ведро… Виданное ли это дело!.. И добро бы вино-то было хорошее, спорое… а то леший их знает, прости господи, чего туда подливают, разбойники!.. Бывало, два с полтиной платили; теперь хуже стало, а все четыре целковых отдай… Беда да и только!..
— Все теперь вздорожало, Савелий Родионыч, за что ни возмись, все дороже.
— Охо-хо! — говорил Савелий, высчитывая на ладони деньги, — стало, уж времена такие пришли… времена такие тугие… Такие времена!
Надеть полушубок и схватить шапку было для Гришки делом одной минуты; он возвратился на двор прежде еще, чем старик успел сосчитать деньги.
— Дядюшка, я здесь! — сказал он, торопливо застегивая на ходу верхнюю пуговицу у полушубка и любопытно поглядывая то на лицо старика, то на ладонь с деньгами. — Я здесь, дядюшка!.. — повторил нетерпеливо мальчик.
— Вижу… вижу! Шесть гривен, да полтина… да двугривенный… — бормотал старик. — Возьми бочонок, Гришутка, положь его в телегу, — прибавил он мимоходом и возвышая голос. — Еще три четвертака… Всего четыре целковых… Вишь ты эти деньги? — заключил он, обращаясь к мальчику.
— Вижу, дядюшка!
— Что ж ты видишь-то?
— Деньги, дядюшка!
— Да сколько их?
— Не знаю…
— То-то же и есть!.. Прыток больно… Ох уж ты у меня смотри… Слушай, тут четыре целковых, — продолжал старик, копотливо завертывая мелкую монету в две замасленные рублевые бумажки, — смотри, не оброни!..
— Нет, дядюшка, в руке держать буду: не выпушу!
Савелий покачал головою, молча расстегнул ему полушубок, ощупал овчину внутри, опять покачал головою; молча потом снял шапку мальчика, внимательно осмотрел тулью, приподнял ее и, вложив туда деньги, крепко опять надвинул шапку на голову Гришки.
— Смотри у меня, не сымать шапки дорогой! — сказал он. — Поедешь теперь в кабак, возьмешь там ведро вина, скажи целовальнику: «Бочонок-то ведерный, видно будет, как обмеришь!..» Постой! — возвысил голос старик, видя, что мальчик бросился к телеге, — погоди! Эк его носит как!.. Знаешь ли еще, где кабак-то?
— Как же, дядюшка! Как не знать… я рази впервой… кабак за рекою…
— Погоди!.. — перебил старик, выказывая, в свою очередь, нетерпение, — постой!.. Эк его носит!.. Ну, что ты похваляешься-то? Что похваляешься? Кабак, знаю; за рекою… Да ведь за рекою-то у нас два кабака; как проедешь реку, от перевоза будут две дороги; одна пойдет влево, другая прямо, налево не езди; ступай прямо… слышишь?
— Слышу, дядюшка!
— А коли слышись, садись да поезжай; вот еще что: смотри у меня, лошадь не гнать! Приедешь домой, я погляжу: коли потная она, вихры намну!.. Помни же, что сказано: шапки не сымай дорогой; как в кабак приедешь, тогда только сыми…
Последние слова сказаны были мальчику, когда он сидел уже в телеге и держал вожжи. Андрей взял лошадь под уздцы и вывел ее из ворот. Гришка свистнул собаке, которая полетела за ним, и вскоре собака и телега пропали из виду.
— Андрей, — крикнул старик, когда тот возвратился, — побудь пока здесь в амбаре; погляди за помольцами, на минутку в избу схожу, сноху проведаю, погляжу на внучка…
— Ладно, Савелий Родионыч.
— Постой!.. Поди-ка сюда… — вымолвил старик, направляясь к той стороне навеса, где висела люлька, — ты, брат, повыше меня, достанешь без подставки… сыми кольцо с шеста… кстати, уж заодно пойду качку в избе прилажу… Погоди! — присовокупил он, останавливая одной рукой Андрея, другой рукой приводя в движение люльку, — теперь, кажись, ровно идет. Эвно! Эвно!.. Ладно, сымай теперь!
Андрей исполнил его просьбу.
— Побудь же пока в амбаре-то, — повторил дядя Савелий.
И, пропустив кольцо в костлявые свои пальцы, вытянув руки, чтобы дно люльки не тащилось по земле, он поплелся в избу, сохраняя во все время на лице самодовольную улыбку.
Отзывы о сказке / рассказе: