IV. Передряга
Бедный Андрей из Ягодни давным-давно уже отмолол свой мешок ржи и оставил мельницу; мало того, из трех возов, так некстати тогда приехавших, оставался всего один; и все-таки не видно было ни Петра, ушедшего в село с приглашениями, ни Гришутки, уехавшего за вином. Время приближалось к вечеру. Солнце садилось, усиливая с каждой минутой пурпуровый блеск холмов и отдаленных рощ, смотревших на запад; с востока, между тем, спускались синие, холодные тени; они бежали как будто от солнца, быстро наполняли лощины и раскидывались все шире и шире по лугам, оставляя кое-где за собою верхушку ветлы или кровлю, которые при блеске заката горели, точно охваченные пламенам, Ветер не трогал ни одним поблекшим стебельком, ни одной соломинкой на кровле; но и без ветра сильно пощипывало уши и щеки. Прозрачность воздуха и ослепительная ясность заката предвещали на ночь мороз порядочный; даже теперь в низменных местах, где тень сгущалась, опавший лист и трава покрывались седою изморосью. Дорога звенела под ногами. За две, за три версты можно было, кажется, различить малейший звук: лай собак в отдаленных селах, голоса на соседней мельнице, шум доски, внезапно сброшенной на мерзлую землю. Но сколько ни прислушивался Савелий, нигде не раздавалось дребезжанья телеги: Гришутка не являлся. Напрасно также глаза старика обращались к долине, по которой вилась дорога: и Петр не показывался. Постояв минуты с две у ворот, Савелий возвращался на двор, заглядывал в амбар, обменивался несколькими словами с помольцем, который домалывал последний воз, и снова уходил в избу.
Изба его была не велика, но было в ней и тепло, и уютно. По случаю стряпни к крестинам, было в ней даже жарко; но это ничего; когда во дворе морозит, чувствуется особенная приятность войти в сильно нагретое жилище. Изба ничем не отличалась от прочих изб: направо от двери возвышалась печь; дощаная перегородка, отделявшаяся от печки небольшой дверцей, упиралась другим концом в заднюю стену. Два окна освещали эту первую половину; окна смотрели на запад, и заходящее солнце било так сильно в перегородку, печь и на пол, что свет отражался под столом и лавками, оставляя кое-где только непроницаемые пятна тени. В заднем углу, который называется красным, хотя бывает обыкновенно самым темным, виднелись иконы, медный литой крест, кончики желтых восковых свеч и неуклюжий стаканчик из толстого фиолетового стекла; все это располагалось на двух полках, украшенных внутри кусочками обоев, снаружи — грубою, но замысловатою резьбою; стиль резьбы был тот же, что на подзорах, украшавших некогда церковь Ягодни; она относилась, надо полагать, к тому времени и принадлежала тому же долоту и топору. Солнечные лучи, пронизывая маленькие оконные стекла с радужным отливом, золотили пыль, проходившую двумя параллельными полосами через всю избу, и упирались в чугунок с водою, стоявший у печки; над чугунком, в темном, закоптевшем потолке, дрожало светлое пятно, которое дети называют «мышкой». Неподалеку играла кошка и четверо полосатых котят.
Во второй половине, за перегородкой, против печки, помещалась койка, устланная соломой и покрытая войлоком, на котором лежала жена Петра. Под рукою ее висела люлька, приделанная к концу шеста, укрепленного в потолке; младенец лежал, однако ж, не в люльке, а подле матери. Тут находился также шкапик с посудой, два сундучка и широкая лавка, которую Палагея, хлопотавшая у печки, уставила караваями, горшками и пирогами. За этой перегородкой было и тесно, и душно. Тут также было окно, но солнечный луч, встречая множество углов и выступов, цепляясь то за люльку, то за край лавки, то проходя по ряду пирогов, густо зарумяненных яичным желтком, производил здесь страшную пестроту; глаз отдыхал только на верхней части постели, которая тонула в мягком желтоватом полусвете, где покоились голова родильницы и спавший подле нее младенец.
— А-ай да морозец! Знатно завертывает! — сказал Савелий, входя в избу и потирая ладонями, напоминавшими корку старых древесных пней. — Коли так денька два постоит, пожалуй, что и река станет… Эк, нажарили! — промолвил он, повертывая за перегородку, — словно в бане, право, в бане!.. Только что вот дух другой: пирогами попахивает!.. Ну, сношенька наша любезная (до рожденья внучка он всегда называл ее просто Марьей и вообще не выказывал ей большой нежности), не знаю, что мне делать с нашими молодцами: о сю пору не видать! А давно бы пора, кажется…
— Приедут, батюшка, — слабым голосом отозвалась Марья.
— Вот есть об чем умом раскидывать! — бойко вмещалась Палагея, гремя в то же время ухватом, — один не нашел, должно быть, хозяев. Пришел: «Дома?» — спрашивает. «Ушел», — говорят; он его дожидаться сел, либо искать пошел… Другой в кабаке сидит; может, народу много — он и дожидает, пока других не отпустит целовальник; знамо: парень малый, больших не перекричит; тот и после пришел, да первый взял…
— Ну нет, не таковский! Шустер, у-у-у шустер! — перебил старик, грозя пальцем на какой-то воображаемый предмет, — небось, в обиду себя не даст, даром невеличек!.. Не об этом я совсем думаю; думаю: парнишка-то востер оченно, не напроказил бы там… Ну, да вот приедет, спросим, спросим… — добавил он, как бы заминая речь и подходя к постели родильницы. — Ну, сно-шенька любезная, как можется, а?
— Ничего, батюшка, бог милостив…
— Все ты меня… к примеру, меня не слушаешь!.. Вот что…
— В чем же, батюшка?
— А хошь бы в том… оченно уж много труда принимаешь… ей-богу! На первых-то порах так не годится… Ведь вот нарочно качку сделал для малого. Нет, все подле себя его содержишь, все с ним возишься; ну, помилуй бог, еще заснешь как-нибудь… Долго ли до беды!
— И-и, касатик, — перебила Палагея, — Христос с тобою! Господь милостив, до греха такого не допустит!
— Нет, бывает! Бывает! — подхватил Савелий тоном убеждения. — Ведь вот случилось же: выселовская Марфа заспала ребенка-то!.. Коли не это, все равно другой случай может выйти: заснет она, подберутся как-нибудь котята, лицо младенцу, Христос с ним! исцарапают… Ну, что хорошего! Вас, баб, не вразумишь никак! Ведь вот нарочно качку сделал, нарочно повесил подле кровати: заплакал младенец — протяни только руку, либо, коли не осилишь, Палагея подаст… Опять же теперь другое рассуждение: разве ему не покойнее лежать в люльке, чем на кровати?.. Он, вестимо, не скажет, а уж это всякий видит, что в люльке покойнее! Нарочно для спокою и сделана…
Старик нагнулся к младенцу.
— Агу, батюшка, агу! — произнес он, потряхивая сединами и комически как-то сморщиваясь. — Слышь, сношенька… дай-ка, право… дай положу его в люлечку… Ну, что он тут? Кормила ты его?
— Кормила, батюшка…
— Ну и ладно!.. Подь, касатик, подь! — говорил старик, подымая ребенка, между тем как обе женщины молча на него смотрели.
Ребенок был красен, как только что испеченный рак, и представлял пока кусок мяса, окутанный в белые пеленки: ничего не было хорошего; при всем том, морщины Савелия сладко как-то раздвинулись, лицо ухмылялось, и в глазах заиграло такое чувство радости, какого не испытывал он даже тогда, когда удачно запрудил первый раз мельницу, когда пущена она была в ход, когда дешево купил он жернова свои… Поди ж ты, суди после этого, как устроена душа человеческая, и на чем основываются иногда его радости!
Подержав ребенка на руках своих с таким видом, как бы мысленно прикидывая, сколько в нем весу, старик бережно уложил его в люльку.
— Ну, как же не покойнее? — самодовольно воскликнул он, отступая на шаг. — Как же не покойнее?.. Вишь: словно в лодочке… Эвна! — прибавил он, приводя слегка в движение люльку, — эвна! Эвна как!..
— Ах ты затейщик! Затейщик! — говорила между тем старая Палагея, подпираясь локтем в конец ухвата и покачивая головою, — право, затейщик!..
Во время последних этих объяснений послышался шум приближающейся тележки; но Савелий громко разговаривал, Палагея гремела ухватом, внимание снохи поглощалось ребенком и болтовнёю свекра; так что никто не приметил шума извне, пока наконец телега не подъехала почти к самым воротам.
— А вот и Гришутка! — сказал старик.
В эту минуту со двора раздались такие отчаянные крики и вопли, что ноги присутствующих на секунду приросли к земле. Савелий опрометью кинулся из избы. Петр держал лошадь под уздцы и печально вводил ее на двор; в телеге рядом с Гришуткой сидел человек с худощавым, но багровым и рябым лицом, в высокой бараньей шапке и синем тулупе, плотно перехваченном ремнем.
Савелий узнал в нем кордонного, отставного солдата, охранявшего границу соседней губернии против контрабандного провоза вина. Сердце старика так и екнуло. Кордонный держал за ворот Гришку, который ревел во весь голос и приговаривал, горько всхлипывая:
— Ей-богу, не знал!.. Отпусти!.. Золотой, отпусти!.. Батюшка, не знал!.. Золотой, не знал!..
Лицо Гришутки распухло от слез; они текли ручьями из полузажмуренных глаз и капали в рот, разевавшийся непомерно, должно быть, от избытка давивших его вздохов и рыданий. Шествие закрывал помолец, остававшийся домалывать последний воз; то был маленький черномазый мужичок, очень прыткого, суетливого вида; он, впрочем, как только увидел Савелия, выскочил вперед, замахал руками и, страшно вытаращив глаза, крикнул надрывающимся от усердия голосом:
— С вином попался!.. Схватили!.. Взяли! С вином взяли!..
— С вином попался!.. — печально повторил Петр.
— Как?.. Ах ты, господи! — произнес Савелий, останавливаясь в недоумении.
Шум в сенях и голос Палагеи заставили его обернуться. Марья рвалась вперед на крылечко, так что Палагея едва могла удержать ее; лицо молодой женщины было бледно, и вся она тряслась от головы до ног; увидя маленького своего брата в руках незнакомца, она вскрикнула и покачнулась.
— Куда! Не пускай ее… Петр, держи!.. Ах ты, творец милосердный! Уведите ее скорее!.. — воскликнул Савелий.
Петр бросился к жене и с помощью Палагеи увел ее в избу. В это время кордонный соскочил с тележки.
— Ты здесь хозяин? Ты за вином посылал? — спросил он, обращаясь к старику, который не мог прийти в себя.
— Я, батюшка…
— С вином поймали!.. Эко дело! Ах! Схватили! Взяли! — спешил пояснить черномазый мужичок, снова пуская в ход глаза и руки.
— Точно, батюшка, поймали! — сказал Петр, появляясь на крыльце и быстро спускаясь на двор.
Савелий ударил себя ладонями по полам полушубка и с сокрушенным видом замотал головою.
— Дядюшка… не знал я… Не знал, дядюшка!.. — рыдая, заговорил Гришутка. — Микулинские мельники научили… Сказали: тот кабак ближе…
— Кто ж за вином-то посылал? Ты, что ли? — повторил опять кордонный, дерзко поглядывая на Савелия.
— Мы посылали! — отвечал Петр, потому что отец мотал только головою и бил себя ладонями по полушубку.
— А вы кто такой? — спросил кордонный Петра.
— Я сын его… Я, батюшка, — подхватил Петр, — встрелся я с ними, как они уж к нашим воротам подъехали…
— Сейчас только встрелся! — вмешался опять маленький помолец, — подъехали, — он тут! Смотрю: и я подошел! Эко дело!..
— Об этом после расскажешь, — перебил кордонный. — За вином посылал вот он, — стало, он и ответит… Эки разбойники! — присовокупил он, разгорячась, — свой кабак под рукою… нет, в другой посылать надо!..
— Не знал я ничего!.. На мельнице научили… — промолвил Гришутка, истекая слезами.
— Молчи! — сказал Петр.
Мальчик приложил ладонь ко рту, прислонился лбом к тележке и заревел громче прежнего.
— Да что же это, батюшка… Как же так? — сказал Савелий, нетерпеливо махая рукою в ответ помольцу, который мигал, дергал его за рукав и делал таинственные какие-то знаки.
— С вином попался, — и все тут! — возразил кордонный. — Попался в селе у нас, как только из кабака выехал; вино у нашего старосты осталось, там и печать к бочонку приложили.
— Печать приложили! Припечатали!.. — отчаянно возопил Гришутка.
— Плохо дело! — крикнул помолец, приходя весь в движение. — Затаскают, дедушка, затаскают!.. Лопни глаза — затаскают!..
— А то как же, так, что ли, сойдет? — перебил кордонный. — Известно, проучат! Будешь знать, как в чужую губернию за вином ездить! Сказано: не смей, не приказано! Нет, повадились, окаянные! Нонче поверенного ждем; ему передадут, примерно, все расскажут… Завтра же в суд представят…
До настоящей минуты Савелий бил только руками по полушубку и мотал головою с видом человека, поставленного в самое затруднительное положение; при слове «суд» он поднял голову, и в смущенных чертах его заиграла вдруг краска; даже шея его покраснела. Слово «суд» подействовало также, казалось, и на Гришутку; между тем как шли последние объяснения, он стоял с разинутым ртом, в который продолжали капать слезы; теперь он снова припал опять лбом к тележке и снова наполнил двор отчаянными рыданиями. Петр переминался на месте и не сводил глаз с отца.
— Вот беду-то накликали! Вот греха-то не чаяли! — произнес наконец старик, оглядывая присутствующих.
Он еще хотел что-то прибавить, но вдруг переменил намерение и быстрыми шагами пошел к маленькой калитке, выходившей к ручью.
— Послушай, добрый человек!.. Эй, слышь! — сказал он останавливаясь в калитке и кивая кордонному, — подь, брат, сюда… На два словечка!..
Багровое лицо кордонного приняло озабоченный вид; он направился к калитке, показывая, что делал это неохотно, — так, только из снисхождения.
— Послушай, добрый человек, — заговорил Савелий, отводя его к пруду, — слышь, — промолвил он, пожимая губами, — слышь! Нельзя ли как… а?
— Это насчет чего? — спросил тот более смягченным тоном и как бы стараясь взять в толк слова собеседника.
— Сделай такую милость, — упрашивал старик. — Сколько живу на свете, греха такого не было. Главная причина, мальчик попался! Через него все вышло… Ослобони как-нибудь… а? Слышь, добрый человек!..
— Теперь нельзя, никаким, то есть, манером… Печать приложили! К тому, дело было при свидетелях… никак нельзя…
— Сделай милость, — продолжал старик, неудовольствуясь на этот раз умолять голосом, но пуская еще в ход пантомиму и убедительно разводя руками, которые дрожали.
Серые, плутоватые глаза кордонного устремились к амбару, за которым слышались голоса Петра и помольца; после этого он отступил еще несколько шагов от калитки.
— Слышь, добрый человек! — подхватил ободренный Савелий, — возьми с меня за хлопоты…, только нельзя ли как дело-то это… к примеру… Нельзя ли как ослобонить… право!..
Кордонный поправил баранью свою шапку, почесал переносицу указательным пальцем и на секунду задумался.
— Двадцать целковых дашь? — спросил он, понижая голос.
Савелия так огорошило, что он открыл только рот и откинулся назад.
— Меньше нельзя! — спокойно убедительным тоном подхватил кордонный. — Рассуди: надо теперича дать старосте в селе, дать надо мужикам, которые были в свидетелях, надо также целовальнику дать; не дашь — обо всем поверенному расскажут, — уж это беспременно, сам знаешь: народ нынче какой!.. Ну, и сосчитай: много ли сойдет мне из двадцати целковых?.. Узнает поверенный — я через это пропасть должен! Наше дело такое: мы, братец, затем к должности приставлены; как, скажут, ты с вином поймал, утаил от конторы, и с мужика взял!.. Я через это подлецом должен остаться перед начальством! Из того хлопочешь, чтоб было из чего…
— Двадцать целковых за ведро вина! — вымолвил старик, снова вспыхнув до самой шеи,
— Послушай, дядя, — миролюбиво сказал кордонный, — ты не кричи, — не хорошо! Мы не к тому пришли сюда; говорил: помириться хочешь,, так ты и делай, а то, что кричать-то не годится. По душе говорю, право, больше отдашь, коли в суд представят: за вино одно возьмут с тебя втрое; так по закону отдашь за вино Двенадцать целковых! Да в суде еще сколько рассоришь…
Старик слушал и смотрел в землю; теперь, более чем когда-нибудь, был он, казалось, подавлен происшедшим с ним случаем.
— Эко дело! Эка напасть! — повторял он, чмокая губами, качая головой и безнадежно разводя руками. — Батюшка, — неожиданно произнес Петр, появляясь в калитке, — поди-ка сюда!
Савелий поспешно заковылял к сыну. Тот дал ему знак повернуть за угол амбара. Там стоял маленький помолец, который, как только показался старик, снова весь преисполнился быстротою.
— Слышь, дядя, — торопливо заговорил он, хватая старика за рукав и выразительно мигая ему на калитку, — слышь: ничего ему не давай, плюнь! Плюнь, я говорю! Окроме него, все ведь видели! Видели, как малый-то попался! При народе было дело! Дашь ему — ничего не будет, слухи дойдут, все единственно! Плюнь! Сколько ни давай, — все в суд потребуют: дело такое, при народе было; дойдут слухи; все единственно! Обмануть хочет!.. Плюнь, говорю!
Мужичонок торопливо отскочил, услышав шаги за калиткой. Кордонный как будто догадался, о чем шла речь за амбаром. Он окончательно убедился в этом, когда позвал старика, и тот, вместо того чтобы пойти к нему, задумчиво продолжал смотреть в землю
— Дело такое настоящее, — сказал кордонный, бросая злобный взгляд на помольца, который зевал на стропилы навесов, как ни в чем не бывало, — мы через это пропасть можем… Всяк себя оберегает: дело такое! Представят завтра поверенному, ты его и проси… Этакой народ! Сказано: в чужой кабак не ходи — нет! Теперь и разведывайся!.. А я что?.. Я не могу. Поверенного проси! Последние слова сказаны были уже за воротами. Кордонный поправил шапку и, ворча что-то под нос, быстро пошел по дороге.
— Должно быть, слышал, о чем мы здесь разговаривали… — вдруг возвратилась вся его прыткость, — вестимо, слышал, либо догадался, все единственно! Видит: взять нечего, разговаривать не стал! Сколько просил, дядя? Сколько?
— Двадцать целковых!..
— Ах он, шитая рожа! Эк, разбойник! Ах ты! — воскликнул мужичонок, порываясь как-то разом во все стороны, — двадцать целковых! Поди ты!.. Эк, махнул! Ах, бестия! Эти целовальники, нет их хуже! Самое что ни есть мошенники… душа вон! Ей-богу! Ах ты, шитая рожа, поди ж ты!.. Ах он!..
Савелий не обращал никакого внимания на слова помольца; он не отрывал глаз от земли и, по-видимому, размышлял сам с собою. Никогда еще не чувствовал он себя столько расстроенным. Это потому, быть может, что во всю свою жизнь никогда еще не был так спокоен и счастлив, как в последние эти три года, когда выстроил мельницу и жил сам по себе, с сыном и снохою.
— Эко дело! — проговорил он наконец голосом, который показывал, что склад его размышлений был самый безотрадный. — Вот не чаяли горя-то! Вот уж не чаяли!..
Помолец снова приступил было и уже схватил его за рукав, но Савелий махнул только рукою, отвернулся и медленным, отягченным шагом побрел в избу.
Отзывы о сказке / рассказе: