Бомбежка
А через некоторое время нам довелось узнать, что такое бомбежка.
Вечер. Мы только что напились чаю. Мама ушла в ванную. Папа делает первую попытку, как он выражается, «затолкать меня в объятия к Морфею». Я тяну волынку, завожу всякие необязательные разговоры, без конца расплетаю и заплетаю себе на ночь косички, капризничаю. Благо мама все равно этого не видит. Наконец, папа идет на хитрость: он укладывает в мою кровать большого сивого плюшевого медведя — Мику — и укрывает его одеялом по самый его кожаный нос.
— Раз эта скверная особа меня не слушается, ложись, Мика, ты. Мы сейчас выставим ее за дверь, а сами… — Папа звонко шепчет в круглое Микино ухо, — сами будем читать друг другу стихи. Идет?
Мика сообщнически смотрит на папу круглым рыжим стеклянным глазом. И я вдруг страшно обижаюсь. Мне кажется, что Мика вероломно предает нашу старую дружбу.
А дружба у нас действительно старая. Мика мой ровесник, его покупка была приурочена к моему рождению. Сначала он был много выше меня ростом, а теперь я его давно уже перегнала. Когда-то Мика был темно-коричневого цвета.
«Посивел» он после того, как я, года четыре назад, вознамерилась его… побрить. Бреется же папа? А Микин плюшевый ворс так похож на отцовскую щетину! Когда я уже намазала медведя с головы до пят густым мыльным кремом, на пороге комнаты возникла мама…
Мишку долго отмывали и отпаривали в горячей воде: оказывается, вместо мыльной пасты в тюбике оказался жирный ланолиновый крем… С тех пор медведь и утратил свой изначальный медвежий цвет и четкость форм. Но от этого я еще больше к нему привязалась.
Я уже совсем было собралась выдворить Мику и сама залезть под одеяло, как вдруг в стену раздается отчаянный громкий стук. В квартире хлопают двери. Кто-то стремительно проносится по коридору в сторону кухни. Я слышу испуганный, визгливый фальцет Ирочкиной матери — Агнии Степановны:
— Комаровские!!! Вы с ума сошли? Вы что, ничего не слышите? Немецкие самолеты! Бегите! Мы уже побежали!
Папа бросается к репродуктору. Ну, конечно, он у нас выключен — держать радио день и ночь включенным мы приучились не сразу. Комнату наполняет оглушительный вой сирены.
Воздушная тревога! Воздушная тревога!
Папа кидается гасить лампу и открывает окно. Становится отчетливо слышен нарастающий зловещий гул. Кажется, что он нависает прямо над нами, над головой. В квадрате окна я вижу косые столбы беспокойного света, шарящие по небу, и высоко-высоко над домами какие-то быстро исчезающие созвездия ярких вспышек.
— Папа, я боюсь!
Отец хватает меня в охапку и вместе с одеялом тащит в коридор.
— Ольга! — кричит папа, барабаня ногой в запертые двери ванной. Но из-за плеска воды мама ничего не слышит. — Ольга!!! Бомбят! Все бросай!
Вниз! Немедленно! Ленка со мной! Ты слышишь?!!
Мама наконец выходит. У нее растерянное лицо. Руки — в мыльной пене.
— В чем дело? Почему такая паника?
— Беги в подвал! — не унимается отец. — Самолеты!
— Мамочка! — я тоже начинаю кричать, как и все вокруг. — Мамочка!
Там, в комнате! Мика остался! Возьми его! Мама!
— Никаких Мик! — выходит из себя отец. — Сейчас же вниз! Обе рехнулись!
Но мама уже убегает в комнату и возвращается с медведем и розовой сумочкой с нашим энзе. Она редко теряет самообладание.
Вчетвером мы проталкиваемся на лестничную площадку. Именно проталкиваемся, потому что лестница забита людьми. Оскользаясь на крутых, стершихся ступеньках, они беспорядочно низвергаются вниз. Полуодетые, в шлепанцах, с узлами, тюфяками, чемоданами в руках… Давка, вопли. Ревут дети, кряхтят и стенают старики. А может быть, — больные? Чугунные перильца прогибаются от натиска, того и гляди не выдержат…
В подвал ведет узкая-узкая дверь. Скорее даже не дверь, а какой-то кошачий лаз. Там — просто смертоубийство. Наконец нам удается проникнуть в сырой лабиринт дровяных клетушек и кладовых. Под ногами чавкает (вода, пахнет гнилью, мокрыми опилками. Сесть негде, притулиться негде… В нашем доме еще не успели оборудовать укрытие по всем правилам.
Мы стоим, прижавшись спинами к занозистым рогатым переборкам. Папа устал держать меня на руках и, плотно подоткнув с боков одеялом, поставил пятками на свои собственные ноги. Мама дышит где-то рядом, хотя ее не видно.
Тьма вокруг — кромешная.
Внезапно мы слышим ужасающий хруст. Такое впечатление, как будто наш дом забрали в гигантские щипцы для орехов и мощно надавили на рукоятки.
Стены подвала содрогаются. Папа крепко прижимает меня к себе.
— Нас завалило! Завалило! Завали-и-ло-о-о! О-о-о! О-о-о! — истерически завывает женский голос.
— Прекратить панику!!! — властно приказывает мужской. — Прекратить!
Все спокойно остаются на своих местах. Там разберемся!..
Через час мы выкарабкиваемся из подвала. Налет кончился.
Наш дом цел, но, говорят в толпе, бомба угодила в соседний, по Малому проспекту. Выйдя на улицу, мы видим, как от Невы, с Третьей линии, заворачивает в нашу сторону карета скорой помощи…
— Идем скорее домой, — говорит папа. Он опять держит меня на руках.
Конец одеяла, весь в грязи, волочится по земле…
— Какой ужас! Нет, какой ужас! — говорит папа. — Оля! И ведь это только начало. Нас всех перебьют!
У мамы грозное, решительное лицо. И такой же голос:
— Больше я такой паники не допущу. В подвал больше — не пойду.
Потом мама включает настольную лампу и садится на диван: пришивать Мике оторванное ухо.
Вороненок Варенька
Бомбежки входят в ленинградские будни. Бомбят каждый день, когда утром, когда ночью, а когда и среди бела дня. Мы уже не испытываем такого, как в тот, первый раз, ужаса. Теперь чаще всего, заслышав противный вой сирены, мама, как ни в чем не бывало, отправляется готовить на кухню или продолжает вышивать своим любимым швом «ришелье» очередную салфетку.
Если случается дома папа, он кипятится:
— Ты просто сумасшедшая! Фаталистка! Нельзя же так! Сейчас же обе марш в бомбоубежище! Что я сказал! Это плохо кончится!..
Мама отмалчивается, а я, чувствуя в ней поддержку, пускаю в ход обычные подтрунивания над отцом.
Тогда отец сгребает красные бархатные диванные подушки, старые пальто с вешалки, вытаскивает в коридор мягкое кресло и, завалив меня всяким тряпьем, победно усаживает рядом.
— Па-а! Ну зачем? Пусти, мне жарко! Ну пусти же!
Папа страшно сердится:
— Сиди! В жизни не видал таких глупых девчонок! Потом смягчается:
— Эх, Ленка, Ленка! Ни за кого не боюсь так, как за тебя. Неужели ты не понимаешь?
Но я больше понимаю маму. Хотя она и фаталистка, то есть, считает, что «чему быть — того не миновать».
Иногда, под непрерывающийся гул и грохот, мама рассказывала мне сказки.
Особенно мне нравилась одна — про Вороненка Вареньку. Жалостливая история про неразумного птенца, который, издали любуясь веселой кухонной суетой, жарко кипящими котлами и полыхающим огнем, мечтал окунуться в эту бурную жизнь. И, конечно, по своей великой наивности, Варенька угодил под острый блестящий нож повара и был сварен в супе. Эта несчастная судьба меня трогала до глубины души. Интерес, сочувствие, страх за Вареньку заставляли меня забывать обо всем остальном на свете. Мама так хорошо рассказывала!
Настрадавшись за вороненка, я, в виде утешения, получала сладкую таблетку витамина «С» из заветного энзе.
Тревога же тем временем кончалась.
Мы ищем ракетчика
Дома — переполох. И отец, и мама одновременно уезжают на оборонные работы: он — под Нарву, она — под Новгород. Возникает масса вопросов: во что одеться? С кем оставить меня? Решено, что отец наденет дедушкино, видавшие виды, драповое пальто, а мама обуется в пьексы. Сейчас уже никто не знает, что такое пьексы. А это были такие легкие, кроенные из цельного куска кожи, сапожки с круто загнутыми вверх носками — в них катались на лыжах.
Особых спортсменов в нашей семье не водилось, но пьексы — были. Если запастись шерстяными носками, для окопов будет в самый раз. О нудных, обложных дождях, которыми заканчивается прибалтийское лето, никто почему-то не вспомнил, хотя они неотвратимо надвигались.
Меня оставляют с тетей Юлей. Сложив в котомку вязанье, она перебирается к нам со своей Восемнадцатой линии. Бедная тетя Юля, ей предстояли нелегкие дни!
Я умею ладить с папой, изрядно побаиваюсь мамы, но тетя Юля!.. С ней я вытворяю все, что мне взбредет в голову. Она совершенно неспособна мне в чем-либо отказать. Ее пенсионные сбережения так и летят на малейшие мои прихоти. Из петушков на палочке, которые она мне покупала до войны на Среднем проспекте, можно было бы составить целую петушиную армию и выстроить ее по всей Пятой линии — аж до самой набережной Невы! А яблочки в глазури?
А барбариски? А подкидные шарики на длинных резинках? Уй-юй-юй-юй!
Естественно, я совсем ее не слушаюсь. И, проводив родителей, предвкушаю полную свободу.
Мы подолгу шепчемся в темной прихожей с Ирочкой. Она приносит вести из внешнего мира, поскольку чаще бывает во дворе и общается со своими одноклассниками. В городе много таинственных происшествий. Например, говорят, появились в изобилии немецкие шпионы и ракетчики.
— Видела ракеты? — спрашивает Ирочка.
Я не видела, но на всякий случай неопределенно киваю головой.
— Представляешь, он сидит на крыше и караулит. Услышит, немецкий самолет летит — и сразу запускает в небо из пистолета такую как бы электрическую лампочку. Зеленую или красную. Она подвешивается…
— Где подвешивается? На небе?
— А то где же?
— А на чем подвешивается? На звездочке?
— Что ты пристала? Не мешай рассказывать. Ну, эта лампочка горит и все вокруг освещает. И фашист видит, где чего бомбить.
— И нас с тобой может увидеть?
— Конечно! А еще этот ракетчик заводит патефон, чтобы не слышно было, как он выстреливает. Так что услышишь громкую музыку, знай: это ракетчик.
Буду знать.
…Малый проспект неширок. Высунувшись в форточку, подозрительным глазом осматриваю фасад дома напротив. Дом трехэтажный, и наши окна как раз на уровне его крыши. Про этот дом папа часто, с оттенком восхищения в голосе, говорит:
— Чистейший ампир!
И пространно объясняет мне, что ампир — это такой архитектурный стиль, который любили в прошлом веке за чистоту и благородство линий.
Дом и в самом деле красив — спокойный ряд окон, низкая, глубокая, затянутая чугунной решеткой, подворотня. (В Ленинграде подворотней называют каменный тоннель, прорезающий толщу дома и ведущий во двор). Но сейчас этот самый ампир кажется мне опасным пристанищем ракетчиков. Вот в чердачном окошке мелькнула какая-то тень. Шпион! И музыка, музыка играет! Я же слышу!
Скатываюсь с подоконника и опрометью, мимо растерявшейся тети Юли, кидаюсь в коридор.
— Ирка! Ирка! Я видела! Он — там! И патефон!
Не успевает тетя Юля опомниться, как мы с Ириной вылетаем на улицу, в несколько прыжков пересекаем Малый и устремляемся вверх по какой-то лестнице. Мелькают ящики с песком, огнетушители, синие ведра, прыскают в стороны испуганные кошки, и наконец — дверь на чердак! Теперь он от нас не уйдет! Дети могут поймать шпиона не хуже взрослых — нам же читали, мы в кино видели! Надо только поднять побольше шума, чтобы все сбежались на помощь. Дверь заперта. Закрылся изнутри! Проклятый шпион! Мы барабаним по доскам изо всех сил, отчаянно вопим и стучим ногами. Из квартир высыпают испуганные жильцы — ребятня, старики.
— Он на чердаке, с музыкой! Скорее!
…Самое удивительное, что к этой панике отнеслись серьезно. Пришла дворничиха, открыла чердак, и целая толпа тщательно обследовала все закоулки, а один паренек даже вылез на крышу и, козырьком приложив ладонь ко лбу, обозрел все пространство вокруг. Но ракетчика не нашли. Наверное, он все же успел удрать.
Закон Паганини
Из-под Нарвы возвращается папа — обросший черной бородой, осунувшийся и потому кажущийся еще более высоким, чем обычно. Ничего не рассказывает, пьет много чаю и однажды, чуть виновато, просит тетю Юлю:
— А что, если сварить немного чечевицы?
«Голодный он, что ли?» — думаю я с недоумением. Мне чувство голода пока еще неведомо, — тетя Юля по утрам продолжает насильно пичкать меня завтраком. Правда, ненавистного кефира уже нет, но появились какие-то противные серые лепешки.
— Хорошо, что я обойную муку вовремя припасла, — радуется тетя Юля.
— Никто не брал, а я взяла. Комнату хотела обоями оклеить. Как в воду глядела…
А мамы все нет. Я скучаю по ней. Папа сильно встревожен. Он уже звонил к ней в институт, но толку никакого не добился. Там — все на окопах. Придя с работы (папа — чтец, преподаватель художественного слова), он сразу же снимает с полки свою скрипку и начинает без конца выводить на ней один и тот же пассаж:
— И-и-и-и-и-ы-ы-ы-ы-у-у-у… И-и-и-и-ы-ы-ы-ы-у-у-у-у.
Меня берет тоска.
— Папа, хватит! Папочка, что-нибудь другое!
Но папа с непреклонным упрямством продолжает «пиликать». Я понимаю, что скрипка помогает ему не думать о том, что мамы все еще нет дома и, заткнув уши, покорно усаживаюсь на подоконник. Начинается бомбежка. Заканчивается бомбежка.
— И-и-и-и-ы-ы-ы-ы-у-у-у-у…
Ох, уж эта скрипка! Было время, когда папа играл по пять часов подряд — целыми вечерами. В конце второго часа у мамы решительно «пропадало настроение».
— Надо же и о других немного подумать, — раздраженно говорила она.
Но папа о «других» не думал. Он думал о том, чтобы открыть закон Паганини, тощего, косматого итальянца с дьявольским выражением узкого лица, портрет которого стоял у нас на письменном столе.
Когда папа рассказывал мне о Паганини, он всегда понижал голос до шепота, как будто нас кто-то собирался подслушивать:
— Это был величайший в мире скрипач. Он играл с такой потрясающей виртуозностью, что люди думали — ему помогает нечистая сила.
— Баба-яга?
— Чудачка! Но на самом деле ему никто не помогал. Просто, — тут папа совсем переходил на шепот, — у него был свой закон.
— Какой?
— Особый закон: как работать пальцами, держать смычок. И я его открою!
Я уже близок к этому. Мать твоя не верит, но я обязательно его открою! Вот увидишь.
А я и не сомневалась, что папа своего добьется. И от всей души желала ему успеха. Ладно, пусть уж пилит, если ему необходимо.
— И-и-и-и-ы-ы-ы-ы-у-у-у-у…
Вдруг папа опускает скрипку и говорит странную фразу:
— По закону Паганини она должна сегодня вернуться! Должна.
…Глубокой ночью раздается звонок. Мама! Вся в грязи, с опухшим лицом, с жалкими остатками пьексов на ногах, с израненными руками — нежные ладони покрыты кровоточащими волдырями. Мне не дают обнять ее, пока она не примет ванну. В ожидании я снова засыпаю.
— Немцы… Немцы… Немцы… — слышу я сквозь дрему мамин голос. — Всюду немцы… немцы… немцы…
Отзывы о сказке / рассказе: