Горбушка
Галя оправилась немного от своего горя, отошла, привыкла к нам. Она милый, добрый человечек. Немногословна, приветлива, хорошо умеет слушать других. Галю все любят и проявляют заботу о ее будущем.
— Я мог бы устроить тебя, детка, на эвакопункт санитаркой, — предлагает дядя Саша.
У меня перед глазами встает школьная лестница, носилки, розовые, неподвижные лица мертвых… Нет! Нет! Это не для Гали.
— Не ходи туда, не ходи, — предостерегающе шепчу я своей новой подруге. — Там страшно! Очень! Я потом тебе расскажу!..
Зинаида Павловна готова взять Галю на свою продовольственную базу, где она директорствует, — грузчиком.
— Идите, Галочка, не пожалеете. Сыты будете.
Галя уже почти согласна, но в разговор со своей грубоватой прямолинейностью вдруг вмешивается тетя Соня:
— Нечего девчонку в свои махинации запутывать. И так прокормится.
— Я вам, Соня, ничего плохого, окромя хорошего, не делаю, — оскорбляется Зинаида Павловна и уходит, сердито проскрипев дверью.
Неожиданно Галя делает признание:
— Я шить люблю. У меня мама портниха. Была… портниха.
— Ну, с этой профессией нигде не пропадешь, — помедлив, откликается тетя Соня. — Чего ж раньше молчала?
И действительно, нового члена нашей коммуны «отрывают с руками» в первой же пошивочной мастерской. Она будет шить ватники и гимнастерки.
…Вскоре Галя получает зарплату и карточки! Прибегает домой, зареванная от радости:
— Карточки! У меня карточки! Ольга Сергеевна, вот держите! Только…
Вы не будете на меня сердиться? Я за сегодня хлеб уже выкупила. Вот…
Галя извлекает из сумочки хлебную горбушку.
— Понимаете, я заскочила в булочную — так, посмотреть, на всякий случай, а туда свежего хлеба привезли, и очередь небольшая. И мне до того захотелось Ленку порадовать! Пусть это будет ей от меня вроде как подарок с первой получки, ладно? Не сердитесь, да?
Мама не сердится.
Она целует Галю.
А я — на седьмом небе! Вот это подарок так подарок! Целая горбушка!
Сначала я долго созерцаю ее, держа на ладони. Тем временем у меня в голове складывается подробный план, как лучше ею распорядиться, чтобы продлить удовольствие.
Во-первых, надо укрыться в укромном уголке — чтобы не дразнить остальных.
Во-вторых, начинать, пожалуй, надо с мякиша, постепенно выедая в куске нечто вроде коробочки.
В-третьих, хлеб буду не откусывать, а лишь легонько отщипывать губами шершавые крошечки. Если прижать их языком к небу и слегка посасывать, — хлебный вкус дольше сохраняется.
В-четвертых, когда останется лишь корка — «коробочка» — от нее руками, осторожнейшим образом, чтобы ничего не обронить, стану отламывать небольшие кусочки. Они чуть припахивают керосином. Их можно долго держать во рту и смаковать…
Вот какая у меня сложилась четкая программа действий. Согласно ей я и расправилась с незабвенным Галиным подарком.
Сильней слона
Чувство голода ни с чем не сравнимо. Оно непохоже ни на какое другое.
Ты постоянно в каком-то изнурительном нетерпении, беспокойстве.
Одолевает слабость, но нет сил и на месте усидеть. Чем бы ни занялся — чтением, разговором, уборкой, в мозгу, со скоростью часового механизма, звучит один и тот же мотив: есть, есть хочу! Хочу есть! Есть, есть хочу!
Хочу есть! Есть, есть хочу! Хочу есть! И так — до бесконечности, до головокружения, до тошноты…
Беспокойство гонит, заставляет двигаться, совершать какие-то действия, чего-то искать. Я брожу по комнате. Обследую шкаф. Отыскиваю в углу полок завалявшиеся крошки, зажмуриваюсь, чтобы бес не попутал, на «общественное питание». Пустую жестянку из-под сгущенного молока, выписанного тете Соне в женской консультации (она ждет ребеночка и ходит в консультацию каждые две недели), я разглядываю с жадной придирчивостью. Жестянка, конечно, выскоблена дочиста, но все же на желобочках донышка кое-где застряли желтоватые засохшие блестки. Их, пожалуй, можно подцепить ребрышком ложки. И тогда уже нетрудно вообразить себе, что во рту у тебя полно густого сладостного лакомства. Однако мираж быстро проходит и мотив возникает снова: есть, есть хочу! Хочу есть!..
Добираюсь до настенного шкафчика, в котором хранится домашняя аптечка.
Заглянула, собственно, так просто, без всяких особых надежд. Чем можно поживиться в аптечке? Но…
В прозрачных пробирках, заткнутых ватой, — этих пробирок много, штук пятнадцать, по крайней мере, — я вижу знакомые мне белые горошинки.
Гомеопатия! Такие шарики принимала до войны мама, и они водились в изобилии у нас на Васильевском. Я помню разговоры о том, что «эти гомеопаты делают чудеса» и что лекарства ихние принимать — одно удовольствие.
А раз удовольствие — значит надо попробовать. Высыпаю содержимое одной пробирки на ладошку и целиком отправляю в рот. Вкусно! Сладко! Возьмем вторую. Третью. Еще одну. Еще…
Пятнадцать пробирок я опустошаю за пятнадцать минут. Чудодейственные гомеопатические средства сходят за пару приличных конфет.
Вдохновленная успехом, я все чаще наведываюсь в аптечку. Оказывается, глицерин ничем не хуже меда. Две бутылочки густой прозрачной, приторной жидкости я уничтожаю в несколько глотков. Капли датского короля нравились мне и в раннем детстве, а теперь-то уж и говорить не приходится. А что там за пакетик? У-ю-юй! Сухая черника! И как это взрослые могли забыть про такое сокровище? Спрячу чернику у себя под подушкой и буду таскать оттуда по одной ягодке, чтобы растянуть подольше нежданное богатство.
Когда было съедено все, на мой взгляд, съедобное, я принялась за таблетки и порошки. Аспирин был горьким, но ведь и его можно, в конце концов, жевать, так же, как пирамидон, стрептоцид и другие медикаменты. Я бы выпила, наверное, и ландышевые капли, и микстуры, если бы кто-то из старших вдруг не обнаружил моих злоупотреблений, открыв аптечку за какой-то надобностью.
Узнав, что я за один раз съела «всю гомеопатию», мама лишилась дара речи, а папа побежал было вызывать скорую помощь.
— Так я же ее еще неделю назад съела, — невинно сообщила я.
— Ну все, — трагическим голосом сказал папа. — Все. Там же яд.
Взрослые люди такие горошинки принимают по одной в день, а десять штук могут убить слона!
— Значит, я сильней слона.
Прогулка по улице Правды
Улица Правды, естественное продолжение нашей Большой Московской, перегорожена баррикадой. В этом районе баррикад очень много. Одна даже, со стороны Свечного переулка, подпирает наш дом. Готовились к уличным боям, но поскольку до них не дошло, на грозных укреплениях обосновались мы, ребятишки.
В те редкие чуть потеплее, дни, когда мне разрешают погулять, я беру фанерку и отправляюсь на баррикады. На улице Правды баррикада особенно крута и скользко накатана. Машин нет, и я на своей фанерке качусь беспрепятственно по всей улице до первого встречного сугроба. Там можно приткнуться к снежной подушке, понаблюдать, что творится вокруг.
В угловом доме напротив — пожар. Последние этажи кажутся расплавленными. Пламя упругими атласными лентами остервенело трепещет на зимнем ветру. Пожара никто не тушит, воды нет… Особого любопытства у одиночных прохожих красный петух не вызывает. Дело обычное по военному времени. Кучка жильцов, расстелив на снегу байковые одеяла и сложив туда спасенный скарб, безучастно смотрит вверх… Куда они теперь?
У другого здания сметен снарядом фасад. Все пять этажей беспомощно обнажили свое нутро. Ячейки комнат похожи на театральные макеты — так же правдоподобны и так безжизненны.
На третьем этаже, на краю обрыва — пианино. На его лакированной крышке — пласты припорошенного кирпичной пылью снега… Незастланная кровать со свесившейся простыней… На оленьих рогах — шляпа, пальто… Ходики на цветастых обоях…
Беру свою фанерку и плетусь обратно. Навстречу мне твердо и прямо шагает молодой, хорошо одетый мужчина. Одной рукой он придерживает на плече запакованное и завязанное шнурочками тело… Так носят бревна. За ним вприпрыжку бежит маленькая девочка с косичками, моя ровесница… Кто у нее умер? Мама? И даже саночек у них, бедных, не нашлось… В горле у меня — комок. Догнать, предложить свою фанерку? Нелепо…
Саночки, саночки…
Саваны, саваны…
В ту зиму по улицам города потянулись они нескончаемой вереницей, детские саночки с длинными белыми свертками. Ноги умерших, запеленутых в простыни, каменно вытянуты. Живые, горестно согнувшись, тянут за бечевку свой печальный груз. Сухо скрипят на сером снегу залатанные валенки…
Мои саночки, вернее, Димкины, тоже стоят у нас в прихожей — наготове.
Когда умерла та старушка, которая боялась выпить сырой воды, дядя Саша и папа отвезли ее на кладбище на саночках. Многодетная семья не раз пользовалась ими. Я боюсь взглянуть на саночки — они напоминают мне о том, о чем совершенно, совершенно не хочется думать. Выходя в прихожую, я никогда не смотрю в ТОТ угол…
Мне становится холодно. Домой! Домой! Но еще одно впечатление суждено мне пережить в этот день на улице Правды.
Через мостовую, наискосок, петляя, мчится растрепанная девчонка-подросток. Она ничего не видит вокруг, только чует, что за ней гонятся. В прижатом к груди кулаке — кусок хлеба, стиснутый так судорожно, что между костлявых посинелых пальцев вылезают червяки сырой липкой массы.
— Держите! Держите! Воровка! — истошно вопит женщина в плюшевой кацавейке, с трудом нагоняя девчонку. — Отдай! Дети у меня! Гадина!
Нагнала. Бьет по лицу, пытается разжать девчонке руку. Но это невозможно: хватка мертвая… Струйка крови стекает по щеке «воровки» на расплющенный мякиш…
— Что ж это я делаю, падла! — восклицает вдруг женщина. — Иди… — И закрывает глаза ладонью.
Девчонка, не двинувшись с места, не отвернувшись в сторону, запихивает в рот раздавленный, в красных расплывах, кусок. И глотает, глотает, не успев разжевать.
Потому что без воды…
И не туды,
И не сюды…
Эту песенку бубнит себе под нос папа, собираясь на Неву за водой.
Водопроводные трубы давно насквозь промерзли, полопались, стакан воды почти так же бесценен, как хлеб. На Димкины саночки — никакого другого транспорта все равно нет — мама прилаживает трехлитровый бидончик, привязав его накрепко к деревянным рейкам. Бидончик обматывается также старым ватным рукавом, чтобы вода не промерзла. Больше трех литров мой отец, рослый 37-летний человек, сдвинуть с места сейчас не в состоянии. Рейс до Невы займет у него несколько часов, хотя она не так уж далеко. Можно брать воду из Фонтанки, она ближе, но про эту классическую речку ходят дурные слухи.
Говорят, что по ночам в проруби спускают трупы…
Мы давно не умывались. Так, только протираем изредка влажной ваткой лицо и руки. Одного тампончика хватает мне и маме. Развелись вши и нещадно кусают — но с этим приходится мириться: нельзя и помыслить о том, чтобы снять лыжный костюмчик и взглянуть, чего там такое деется. Мы с отцом как-то притерпелись, а вот для мамы, педантично чистоплотной, вши — хуже голода.
Время от времени разносится весть, что во дворе дома номер пятьдесят шесть из трубы идет вода. А ну, быстро! Я хватаю эмалированный чайник и — бегом к оазису. Где он — долго искать не приходится. Из всех подъездов выскакивают люди с кастрюльками, кружками и, обгоняя друг друга, торопятся в одном направлении.
Из подворотни дома № 56 уже высовывается хвост очереди. Он стремительно растет, загибаясь сначала за угол, затем опоясывая дом кольцами.
В узком каменном мешке — типичном ленинградском дворе — народ скручен плотной спиралью. Спираль эта медленно развертывается, подталкивая меня к заветному источнику. Он скрывается в дальнем закоулке двора, над подвальным оконцем. Вокруг слабой струйки воды намерзли фантастические ледяные барельефы…
Чайник тяжелеет в моей руке. Приятное чувство. Вот я и обеспечила нашу коммуну водой на целый день. Благонравие распирает меня. Отнесу домой и вернусь — постою еще разок!..
Кто как устраивается
— Олечка, вы совсем не умеете устраиваться, — часто говорит Зинаида Павловна.
И она права — не умеем. Мы ничего не продаем, не покупаем, не меняем, живем на одни карточки да на те обеденные талончики, которые изредка подбрасывает нам дядя Саша.
Сама Зинаида Павловна устраиваться умеет. И неплохо. Вторая ее комната постепенно превращается в филиал той продовольственной базы, где соседка работает. И чего-чего там только нет — и мешочки с крупой, и кадушечка квашеной капусты, и бутылки с постным маслом, и даже целый ящик макарон, про который Зинаида Павловна сказала, что он принадлежит ее другу. Впрочем, о своих запасах она предпочитает не распространяться. Просто я один раз случайно заскочила в эту сокровищницу, запертую обычно на семь замков.
Меня мигом оттуда выдворили, но про макароны, поразившие меня, я все же спросила.
Несмотря на то, что от третьего мужа давно нет никаких вестей, Зинаида Павловна постоянно в прекрасном настроении и, как утверждает тетя Соня, «строит куры нашему Сашке».
В сущности, я не совсем справедлива к Зинаиде Павловне, во мне говорят личные обиды. Она по-своему добра — подкармливает маму, участлива и не однажды выручала голодающих жильцов нашего дома. Они ей весьма благодарны: будуар постепенно пополняется новыми вещицами. То появится вдруг набор столового серебра, то китайский сервиз, то модельные туфли молочного цвета, то мохнатый коврик у постели. Отрезы шелка, драпа, коверкота складываются в кованый старинный сундучок, которого тоже раньше не было.
— Ася подарила, — показывает нам Зинаида Павловна голубой в крапочках крепдешин. — Еще бы ей не подарить: я ведь ей жизнь спасла!
Это верно, Зинаида Павловна спасла Асе жизнь. Ася, дочка профессора из восьмой квартиры, недавно умершего, пыталась покончить с собой. Она вскрыла на руке вены и села в кресло. Через несколько минут опомнилась и, зажав порез, выбежала на лестницу, по которой в это время поднималась Зинаида Павловна.
— Помогите, помогите, ради бога! — кинулась она к нашей соседке. — Я вас отблагодарю, все отдам…
Зинаида Павловна туго перевязала Асе руку повыше локтя и на следующий день отнесла ей тарелку супа. Сейчас же у Зинаиды Павловны прибавилось на руке золотых колец. Ася сдержала свое слово, и многое из профессорской квартиры перекочевало в уютный будуар с кафельной печкой.
— Олечка, думаете, с ваших композиторов вы будете сыты? Ну почему вы не хотите устроиться в столовую? Я могу устроить вас кассиршей, у меня есть блат. Решайте теперь, потом поздно будет — желающих не оберешься. Вчера одна кандидат наук приходила, пронюхать.
Но мама категорически отказывается.
Тетю Соню, которая раньше работала счетоводом, Зинаида Павловна «устроила» официанткой. Тетя возвращается домой поздно, валясь с ног. Она приносит с собой в судочке немного вываренных, горьких, черных макарон.
Накладывает мне в блюдечко, а потом мы с ней садимся клеить карточные талоны, используя в качестве клея те же макароны. Талоны нужны для отчетности. Я леплю их замусленными, грязноватыми рядами на тетрадные листы в косую линеечку.
— Ох, Ленка, ты меня выручила, — говорит, зевая, тетя Соня и, ложась спать, укутывает худые плечи серым платком. «Тетя Соня тоже не умеет устраиваться», — думаю я.
Отзывы о сказке / рассказе: