1
Не перевелись еще крепкие, дремучие леса на Руси. Вот кто в Пожоге бывал — тот знает: хоть целый день иди, в какую сторону хочешь, все из лесу не выйдешь, все будут сосны шуметь, зеленошубые, важные, мудрые. А в Пожогу вернешься — у прясла встретит такой же мудрый, ту же думу думающий каменный бог: в запрошлом году рыли овин у попа — и откопали старое идолище. Там — Никола себе Николой, а все-таки и к нечисти надо с опаской: кабы какой вереды не вышло. И тайком от попа, с почетом, вынесли нечисть за прясло, там и поставили у дороги.
Через эту самую нечисть и пошла вражда между Иваном да Марьей. Вез Иван с базару лузги воз: послал поп за лузгой, вся вышла, не из чего курам месятки делать. А Марья везла дерева на продажу: сосны трехчетвертные. У околицы у самой и встретились.
— Эй ты, с лузгой, вороти!
Эх, хороша девка, брови-то как нахмурила соболиные! Может, кабы не такая была, не свернул бы Иван, а тут…
— А ну-ка, красавица, сама вороти: видишь, я с возом.
Ожгла искрой из глаз, стеганула по лошади Марья, хотела проскочить — да не спопашилась: зацепила осью за идолище, крякнула ось, покатились сосны трехчетвертные.
— Ах ты, заворотень, шаромыга! Я тебе покажу, как оси ломать…
Уж вскочила к Ивану на грядушку, уж замахнулась. Да на грех тут оборвалась, пуговица у баски, разошлась на груди баска — и отзынула Марья.
У Ивана дух перехватило — от злости или еще отчего, Бог его знает. А только ни слова не сказал, слез, у воза своего вынул ось и ей поставил: подавись, мол, н-а! Потом на руки поплевал, понатужился — силы и так довольно, а тут вдвое прибавилось: положил ей бревна на место, и поехала Марья.
Вот с той поры и пошло. Оба — кряжи, норовистые: встретятся где, в лесу ли на по-грибах, у речки ли на поводе — и ни вполглаза не глянут. Почерпнут по ведрушке и разойдутся, всяк по своей дороге.
Уж далеко отойдут, уж запутается между рыжих стволов белая баска Марьина, тут-то шишига и толкнет:
«А ну, оглянуться теперь? Наверно, далеко уж…»
И вот на тебе: как нарочно, оглянутся оба вместе. И отвернулись сейчас же, и побежали еще прытче, только плещется из ведер вода.
В Пожоге народ на счету, на веду живет: скоро проведали, какая пошла раздеряга между Иваном да Марьей. Стали про них языки точить, стали их подзуживать, — ну просто так, для потехи.
— Эх, Марья, работник-то попов, Иван-то, богатырь какой: сам-один, своим рукам, всю попову делянку срубил. Ды кудрявый, ды статный: вот бы тебе такого в мужья! Не пойдешь, говоришь? Не хочет, братцы, а?
А потом — Ивану:
—… А встретили мы сейчас Марью: про тебя, Иван, говорила. И зазря, говорит, он на меня зарится, я сама у матери всем хозяйством правлю, мужиков этих самых мне не надобно. А уж, мол, таких, как Иван, без кола без двора, и подавно…
И разгасятся они оба, Иван да Марья, и обносят за глаза друг дружку словами разными: тем-то скоморохам, конечно, потеха.
А ночью… Да что: ночью человек ведь один сам с собой, да и не видит ночь ничего, состарилась, глаза потеряла.
2
Петров день скоро, великий праздник летний. Уж и погуляют же в Пожоге, похлебают вина до дна мужики, накорогодятся девки да парни.
Свой медный гребень — от деда достался — начищает песком попов работник Иван. Уж как жар горит гребень, а Ивану все мало, все лощит. Ох, выбрал, должно быть, Иван, кому гребень отдать! Есть откуда выбрать в Пожоге: пригожих много…
Наране Петрова дня уехали мужики невод ставить на Лошадий остров, где поножь лошадиная каждый год. А день — красный, солнце костром горит, растомились сосны, смола течет. И случилось, побежали в челне на тот же Лошадий остров девки пожожские, в Унже купаться: нет купанья лучше, как тут.
Вылезли, глядь-поглядь: мужики в тени дрыхнут — солнцем сморило, Унжа лежит недвижима, поплавки от невода — спят.
— Подружки, а давайте невод тянуть?
Кому же это сказать, как не Марье: она везде коновод, заводило.
— Да тут глыбь, омутья. Ишь ты какая бойченная!
Пошептались, пожались — да и полезли: уж больно лестно мужиков обойти. Взялись за тягла, тянут-потянут: нет, нейдет.
— Ой, сестрицы: утоплый! Страсть, ей-Богу! Бросим, а?
Под вечер будь дело — бросили бы, а сейчас оно не так уж и страшно. Марья-заводило сбросила одёжу, вошла в воду поглубже.
— Налегни-ка, девонька, налегай.
Подался невод, пошел. Зачернелось под водой что-то, а что зачернелось — не понять. Пригляделись: усы и морда черная, и все обличье сомовье.
— Сом, сомяка! Батюшки, ну и страшенный! Ой, беги, Марья, в воду утянет.
Открыл сом ленивые буркалы, трепыхнулся — сигает сейчас в воду, и поминай как звали…
— Ну, нет, не уйдешь… — кинулась Марья на сома, животом легла и держится, а сама благим матом: тяни-тяни-тяни!
И вытянули девки сома — и Марью с сомом, обступили: смех, воп, визг. Проснулись мужики, прибежали, подивились на сомяку страшенного. В затылках поскребли.
— Дыть, сонный он. Поди, лошадь его в воде копытом брыкнула. Эка мудрость такого-то выловить?
— Со-онный, говоришь? — как соскочит Марья с сома, рыбина как сиганет, мужики как попятятся…
— Ну будя баловать-то, давай. Наша рыбина, нашим неводом выняли, — галдели мужики. — Да оделись бы, оглашенные! Пошли-ка, пошли…
— А-а, так-то? А ну, девки, в воду сома.
Вот тебе, здравствуй. Экая оторвяжница, а? Надо, видно, миром кончать.
Сторговались за два рубля. Отсчитали девкам — чтоб их нелегкая! — два рубля, забрали невидалого сома мужики.
На Петров день гостинцев-то накупили девки на Марьины деньги: жамок, козуль, орехов, меду пьяного. Только и разговору в Пожоге, что про Марью, как Марья сома обротала: ну и богатыриха, ну и бой-девка.
Садилось солнце за Унжу, как дед на завалину, поглядывало на молодых стариковски-ласково. Под соснами зеленошубыми кружился-перевивался веселый корогод:
Как по травке — по муравке
Девки гуляли…
Только и славили, что Марью одну, только и выбирали все Марью да ту же, «ой Машеньку высошеньку, собой хорошу».
Приметил кой-кто: что-то не видать Ивана, работника попова. Посмеялись:
— Ну и зёл, ну и зёл же он, братцы! И что это ему Марья не мила так: чудно.
А Иван тут же стоял, недалечко, за соснами вековыми. Все гребень свой в руках мусолил, все на круг веселый смотрел, а в кругу Марья ходила, веселая, червонная, пышная: только брови собольи — строгие, да губы тонкие — строгие…
Уж стали веселыми ногами разбредаться мужики, уж находили покой похмелые головы на жилистых руках — корневищах сосновых. Выплыл месяц, медным рогом Ивана боднул — и побежал Иван к Унже. Размахнулся — раз! — и блеснул гребень, булькнул в Унжу.
3
Поп пожожский, отец Семен, в старое время на всю округу славился своей премудростью. Травками лечил: от винного запойства у него своя травка была, от блудной страсти — своя. Из ботвы из картофельной какие-то хлебы умудрялся печь. Индюки у него по двору ходили чисто собачищи лютые, никаких собак и не надо. А теперь уж на убыль пошло, стал отец Семен хилеть, забытое у него началось. Газету прочтет — расписывается на газете: «Прочитано. С. Платонов». А забудет расписаться — в другой раз ту же газету читает, и третий — пока не распишется.
Каждый день Ивана расспрашивать начинал отец Семен сначала:
— И чтой-то, Иван, примечаю я нынче, невеселый ты ходишь?
И каждый день Иван все так же встряхивал кудлами русыми:
— Я? Я ничего будто…
А сам скорей топор на плечо да куда-нибудь в лес подальше, на поповых делянках сосны валить. Хекал-свистел топор, брызгали щепки, сек со всего плеча — будто не сосна это была, а Марья да та же все. И сейчас подкосится, сломится, падет на коленочки и жалостно скажет:
— Ой, покорюсь, ой, Иванюша, помилуй…
С кузьминок — бабьего, девичьего да куричьего праздника — дождь пошел, на мочежинках повыскочили грибы. Рассыпался народ грибы собирать. Два дня сбирали, а на третий, возле Синего Лога, клюнула мальчонку змея, и к вечеру помер мальчонка. С того дня стала расти змея, и уж не змея это — змей страшный: Синий Лог стали за три версты обегать. А Иван — змею обрадовался, стал каждый день ходить в Синий Лог: никому другому — Ивану надо змея убить, и тогда…
Раз под вечер вернулся Иван из Синего Лога, глядь, на порядке — народ, шум. Подошел: в кругу на земле — лежит змей тот самый. Уж голову ему оттяпали, а он все еще шевелится. Медленно режут по кускам, вытягивают головы из-за плеч:
— Копается-шша? Ну, и живуч, омрак страшный!
Эх! И топор бросил Иван, и на порубку ходить перестал, и на улицу не показывался: все опостылело.
Забелели утренники, зазябла земля, лежала неуютная, жалась: снежку бы. И на Михайлов день — снег повалил. Как хлынули белые хлопья — так и утихло все. Тихим колобком белым лай собачий плывет. Молча молятся за людей старицы-сосны в клобуках белых.
От тишины от этой еще пуще сердце щемило. Морозу бы теперь лютого, так чтоб деревья трескались! Да выбежать бы в одной рубахе, окунуться в мороз, как в воду студеную, чтоб продернуло всего, чтоб ногами притопнуть — живо бы всю дурь из головы вон…
А морозы не шли, все больше ростепель. Небывалое дело: зимнего пути еще нет по Унже. А ведь святки уж на дворе.
Первый тому знак — стал отец Семен о гусях каждый день говорить. Напретил одно:
— Гусятинки бы, мать, а? За гусями-то ехать — время, мать, а?
Гусятинку любил отец Семен до смерти, без гусятины — и праздник не в праздник. А за гусями — вон куда ехать, в Варегу, за сорок верст. Ну да уж заодно — изюму купить для кутьи, муки подрукавной: стал Иван розвальни снаряжать.
— К середе-то, Иван, управишься?
— Я-то? Управлюсь.
— Ну, то-то. Ты гляди, к ночи чтоб не попасть. Волки ведь. Как это со мной-то вышло… — И уж в какой раз принимался отец Семен рассказывать: из той же Вареги он ехал, и волки увязались, и как он им по гусю выкидывал — так ни одного и не довез.
А Иван из Вареги нарочно в ночь выехал: волки так волки, хоть что-нибудь, развернуться бы в чем, одолеть бы что.
И как на смех — хоть бы один. Может, оттого на охоту не вышли волки, что ночь была ясная, месячная. Другие сутки стоял мороз.
К Пожоге приехал Иван в полдень. До перевоза доехал — у перевоза народ, шум: паром-то не ходит. Унжа — стала. Вот те и раз!
Унжа тут не широкая, видно, как на том боку машут руками. Бабы кричат — дразнятся:
— ЭЙ, вы, заунженские! А ну-ко, по первопутку-то к нам?
— Ты, зевластая, помолчи! А то как вот перееду да как почну мутыскать…
— А ну, переедь! А переедь, переедь-ка, я погляжу! И показалось Ивану: на том боку, среди увязанных платками — мелькнула Марьина голова. Закипело в нем, ударил он лошадь — и стал спускаться на лед. Только спаянный лед — гнулся, булькали под ним пузыри, кругами шел треск.
— А переедет ведь, дьявол! Как Бог свят — переедет…
Иван на лед не глядел, ехал на санях стоймя, крутил вожжами над головой. Только когда уж к тому боку стал подъезжать, вдруг — все кругом в глазах — и куда-то вниз тихонько пошел, пошел, пошел…
Пока это опамятовались, да за ум взялись, да слег накидали на лед, пока вытащили Ивана и лошадь. Лошадь-то, должно быть, передними ногами цеплялась: лошадь только тряслась вся. А Иван — жив ли, нет ли, кто его знает.
— Качай, ребята, качай!
И когда галдеть перестали и начали на свитке качать — стало слышно: выл, причитал чей-то бабий звонкий голос. Поглядели: Марья.
— Качай, ребята! Отживе-е-ет еще, у нас народ крепкой, кряжистой…
Отживе-е-ет! Ну хоть бы послушать Марьины причеты — отживе-е-ет.
Отзывы о сказке / рассказе: