А Матрена-Плесея сверху, с печки, смеется Ивану Романычу:
— И-и, батюшка! Коли ноги носят — плясать: куда лучше твоих поклонов взопреешь…
Так все и не слезала с печки. Потягивала из горлышка, песни играла, постен-домовой на гребешке подыгрывал.
— Слышь, слышь, Степка: заливается-то как? А вот на погребце стаканчиками заиграл, во, во, ишь!
Степку посадили за бабкой поглядывать, в угол забился, глаза — круглые. Господи, хоть бы чуток рассеяло! Жуть: мелет бабка невесть что, совсем спятила.
Слиняла темнота в окошке — Степка во весь дух погнал к Ивану Романычу: кончается бабка Матрена, молитву прочитать.
Пришел Иван Романыч, взлез на печь к бабке, в руках резной деревянный крест. А бабка Матрена глаза раскрыла и вытащила из-под себя карт колоду:
— Вот спасибо, пришел — Степка дурак не умеет: давай-ка мы с тобой в свои козыри?
Улыбнулся Иван Романыч, сел. Позеленелая ряска, капельный, темноликий: не то постен из поставца вышел, не то Савватий из старого складня.
Стали с бабкой играть в свои козыри. Повезло бабке: никогда в жизни так не везло. Вот придет червонная краля — тогда и доигрывать нечего.
Пришла червонная краля. Засмеялась бабка и, в свои козыри недоиграв, отдала Богу душу.
На лавке в углу заснул Степка; на печи, крепко зажав карты в руке,— Матрена. Положил Иван Романыч деревянный крест сверху карт, перекрестил обоих — и пошел себе.
Под черным потолком на печах старики корячатся, несут околесину — всё тише — и совсем замолкают в синих, вырубленных во льду пещерах; весною земля отойдет — Бог даст, будут лежать как следует, в земле, на погосте.
На севере стал синий сполох — и еще глубже, лютее тишь. Будто на самом дне, и сверху пригнело непроходимым синим льдом, и сквозь тысячеверстный синий лед светит мерзлое солнце на дно.
В синей пещере на дне смирно стоит, привязан, тонконогий олень. Шею гладит горячая рука; на туго обтянутую коричневую морду падают теплые капли. Тысячеверстный лед сверху. Но ведь оттает же, вернется весна, зеленый мох, розовая прохладная морошка, теплый шорох дождя?
Молчит олень.
Марея осенила благодать:
— Фонарь устроить, как в Питере. Запалить над становищем — и ни ночи, ничего: вся жизнь — по-новому.
И будто вот для этого и жил, и Тунежма — про это, а сейчас только самое слово понял: фонарь.
Ну что ж: Кортоме материалов не жалко. «Мы не кто-нибудь, у нас хватит!»
— А только я говорил: фонарики — так, маленькие, с сеткой. А ты — сейчас на свой салтык, тебе фонарину надо — во!
Нет уж: фонарики — это что. Надо такое, чтоб враз. Да и Кортома сказывал: фонарь. А теперь так — кургузит. Фонарики! То-оже…
Неизвестно, что там за окном: темный день или темная ночь. Да это и все равно теперь. От висячей лампочки-жестянки в избе — светлый круг. В светлом кругу жил Марей, строил свой фонарь: связывал в обло круг из досок-межеумок; паял жестяные трубки; плел проволочную сетку.
Там — далеко, за светлым кругом — рыжая лопская девушка. Та самая, какая однажды — давно — подрезала яруса, какая однажды вышла из золотой стороны с ружьем, прицелила — прямо в белую голову. И зачем промахнулась?
— Там я тебе оставила трещатника с квасом. На лавке…
Марею слышно издалека, из-за светлого круга. Узнал, улыбнулся:
— Спасибо тебе, Пелька, спасибо, милая. А то я и забыл совсем за работой. А ты сама? Не хочешь? Ну-ну…
Вот жалко — Марея частенько отрывают от дела: нынче — Кортома, завтра — Кортома, каждый день ходит. Ну, да ведь и то сказать: материал — не чей-нибудь, Кортомы.
— Ну, и дошлый же ты, Марей! Эку тремелюдину выдумал, а?
Кортома булькает смехом, медные скулы разъезжаются все шире. В сияющей меди Марей отражен приплюснуто, самоварно, просто дурачок. Ну, пусть себе: материалов не жалко…
Там, далеко где-то, Кортома шутит с гордой лопской девушкой.
— Вот, Пелька, скоро поеду в Норвегию за товаром. Поедем со мной, а?
— Не по дороге. Пусти руки! Слышишь — пусти!
Кортома пустил. Ну уж тут рыжая сама оставила Кортоме руки. Кортома лапает, мнет, пыхтит; рыжая через плечо назад — на Марея: должно — боится — не обернулся бы, не увидел.
Нет, не дождалась: далеко Марей, потукивает себе молоточком…
— Ну, вот что: хочешь, платье тебе привезу? Вот к волосам-то твоим будет! Прикажи, а?
Рыжая опять назад, через плечо на Марея. Ох, уж эти женки!
Кортома добродушно подмигивает:
— Да ну его, плюнь: не слышит, не боись.
Ну, если не слышит…
— Привози твое зеленое платье… Привози два платья, привози больше, давай, я возьму все!
— Э, не-ет! Ты думаешь — даром? Ты полюби меня, женка. Ну, по рукам, что ли?
— Да пус-сти… Нет, впрочем, на, бери, на, на, на!
Да, Кортома с ихней сестрой знает обращение. Кортому не проведешь.
— Ну, прощай, красавица. Так ты помни: уговор — пуще денег… Да, бишь, насчет материалов: ты, Марей, утречком завтра приходи — бери еще. Мне не жалко, мы — не кто-нибудь.
— Эх, вот это — спасибо!
Вот когда Марей перестал стучать молоточком, оборотился…
Наутро — и как это вышло? — Марей разминулся с Кортомой: пришел — а в лавке один приказчик, Иван Скитский.
— А хозяин где же?
— Ас ковшом по брагу пошел… — хихикнул Скитский — и опять нырь в норку.
— Какую брагу?
— А-а, да так я… Сейчас назад будет. Ты пока что знай — выбирай…
Над проволочными кругами, над сияющей жестью — беловолосый младень-богатырь присел на корточки, синие ребячьи глаза разгорелись…
Кортома в Марееву избу пришел — и как это вышло? — Марея нет: одна рыжая дома.
— Здравствуй. Ты одна, гм…
— Здравствуй.
— А я насчет вчерашнего. Насчет платья-то… Не забыла?
Кортома выбрит до блеску, медно сияет миру: «Мой мир! Ура!»
Обернулся к двери, набросил крючок. Растопырил руки, скулы широко раздвинулись: сейчас поглотит маленький, рыже-зеленый мир…
Пелька в углу. Сзади, на стенке, висит острога. Как схватит острогу, как сверкнет!
— Сейчас чтоб вон! Ну?
Кортома хотел засмеяться. Острога взвилась. Сумасшедшая: как тарабахнет, правда…
Медленно, задом пятился к двери — снял крючок — за дверь.
На улице, у двери, долго стоял. Самоварный мир расскочился, самовар не мог вместить: что за шальная, вчера при муже давалась, а ныне — вот… Что? Почему?
Колышется, свертывается, развертывается голубой холодный сполох. Сверкает снежный наст, на снегу — перепутанные тени от оленьих рогов. У Кортомы перед воротами стоят, запряжены, легкие кережки: нынче Кортома трогается в Норвегию за товаром. В рваных малицах, с зелеными под сиянием сполоха лицами, стоят, провожают.
— Ворочайся-то поскорей. Моченьки нету!
— Кисленького чего бы привез… Не забудь, а?
— Не простудись, голубчик! Возьми еще шубу, а? Возьми еще, голубчик мой, возьми…
Кортома сердито тряхнул рукой, Кортомиха отвалилась. Молчит Кортома, сумный.
Свистнули, взвизгнули по снегу копылья, олени взяли с маху — и уж вон чуть видной черной точкой вверх, на белую горку… Уехал.
Через час кережки Кортомы медленно ползут по улице становища, копылья скрипят, скрежещут — к воротам — стой!
Кортома стучит все громче, испуганно выскочила Кортомиха.
— Голубчик мой! Что случилось? Что?
— Ничего. Не поеду.
Кортома наверху, в собственной конторе. Кипит, обдает паром самовар. Стакан за стаканом густого, как брага, чаю.
На стене в конторе — ружье. Висит с лета заряжено, и должно быть — распирает его от заряда, и нестерпимо, и хоть бы так, зря, трахнуть — чтоб вдребезги стекла…
Снял Кортома ружье, приложил — ба-бах в потолок!
За дверью на рундучке, дрогнула Кортомиха, вскочила, слышит знакомое:
— Рому, эй!
Торопливо сняла с гвоздика винтовой ключ.
Может быть, от синего сполоха у Кортомихи такие синие губы, и сейчас выскользнет крепко зажатая между морщинок синяя улыбка — и упадет в снег.
Но еще держится. И сбилась набок — но еще держится розовая шляпка. И опять — в который раз? — Кортомиха подходит к Мареевой избе. Никак не поднимается рука постучать…
Марей в светлом кругу потукивает молоточком. Глаза устали. Поесть бы да опять за работу…
— А что, Пелька, давай обедать?
— А ты с фонарем-то своим обед промыслил? Ничего нету… — сурово сдвинуты брови.
— Эх, как же это… Мне бы поесть да за работу…
— Что ж мне: пойти моего оленя убить? Да я лучше тебя убью… Кто там?
В розовой шляпке Кортомиха: пустая, запалая, вынуто нутро, синие губы — от холода, должно быть.
Подошла к Пельке близко. Вобрала, всосала всю ее пустыми глазами: всю ее — легкую, тонкую, точеную, сверкучую. Если б глаза убивали…
Крепко зажала синюю улыбку:
— Беда просто… Муж заболел, одной никак не управиться — подать там, принять… Бывало, Матрена поможет. Может, ты бы пошла, а? Уж он так просил — так просил…
Марей положил молоточек, прислушался. Пелька обернулась на Марея через плечо — вдруг вспыхнула, раздвинулись брови. И Бог знает почему — сияет, сияет глазами Кортомихе:
— Некогда мне… Я бы рада — да некогда! «Не пошла! Не пойдет!» — Улыбка у Кортомихи зарозовела, розовая ушла Кортомиха.
— Ты, Пелька, у меня смотри! Ты еще Кортому не знаешь, и правда когда не вздумай пойти этак… А то ведь и я добёр-добёр, а и убить могу… — в шутку нахмурился Марей.
Пелька ходила по избе веселая, напевая изменчатую, переливчатую лопскую песенку. Сняла со стены ружье, на минутку замолкла: или не надо — или повесить ружье на место?
Нет. Пошла с ружьем:
— Там я следы видала, может — и промыслю что…
Развивается, свивается, колышется синий сполох. В синей пещере на дне — чуть виден тонконогий рыжий олень. Шею ему обхватили горячие руки, горячие губы целуют, целуют — кругом всю заиндевевшую морду.
И Бог весть, как это случилось — должно быть, курок зацепился за рукав — ружье нечаянно выстрелило прямо в оленя, олень упал.
Марей выскочил под сарай — уж и дергаться перестал олень. Ну, что ты будешь делать — стрясется же этакое!
Вечером пляшет огонь в печи, на сковороде свиристит кусок оленины.
— Давай, Марей, запремся — и чтоб никто, ни один человек…
— Ой, и верно, запереться! А то, правда, мешают — беда. А уж мне немного осталось. Ты знаешь: уж скоро… Да погоди, погоди же — куда ж ты?
В черном небе — все шире заря малиновой лентой. На дне синих ледяных пещер — алые огни, торопливая работа идет на дне — куют солнце. Розовеет снег, уходит вглубь мертвая синева, может быть, немного еще — и улыбнутся розовые губы, медленно поднимутся ресницы — и засияет лето…
Нет, не будет лета. Пелькины губы крепко сжаты, брови сурово столкнулись.
— Марей! Может, и ты пойдешь? Или, может, хочешь — я останусь? Ну, хочешь, не пойду?
Кортома вернулся из Норвегии, у Кортомы — вечеринка, как и всякий год.
— Нет уж, одна иди. Уж я лучше поработаю…
Пелька долго сидит на лавке — той самой — руки в коленях. Долго ходит по избе. Один раз что-то хрустнуло — может быть, впрочем, это хворостинка попала под ноги. Сняла платье с гвоздя, стала одеваться.
Было это — то самое зеленое платье. Кортома не забыл — привез. Вчера утром пришел со свертком Иван Скитский, сверток перевязан зеленой лентой.
— Это тебе от хозяина. Беспременно чтоб на вечеринку приходила. А насчет платья, сказал: твоя воля. Хочешь — наденешь, не хочешь — нет, это уже ты сама…
А из норки — из плечей — голова так и выныривает, глаза так и скачут — как неключимая сила, и поглаживает сверток ласковенько, и погладил бы Иван Скитский Пельку, погладил бы Марея: весело!
Пелька — в зеленом платье. В рыжих перепутанных волосах — сухой зеленый венок. Губы — сухие, сжаты так — еще немножко, и кровь брызнет; и все-таки губы дрожат.
— Марей!
— Что? Ага, оделась? Ой, и красива же ты, Пелька! Ну, ты чего же?
— Нет, я так. Так я иду.
— Эх, жалко, работа… Кабы не работа — я бы тоже — пожалуй… Да надо кончать, вот.
— Да, надо кончать.
У Кортомы вечеринка, как и всякий год. Хозяйка — нарядная, в розовом платье, в улыбке. Хозяин — в праздничном обряде: новые сапоги высокие — выше колен, синий вязаный тельник — и сверху фрак.
Хозяин нетерпеливо вытаскивает часы из заднего кармана фрака: на часы — на дверь — опять на часы.
— Да ты все ли ей сказал, как велел я? — сердито шепчет на ухо приказчику Ивану Скитскому.
— Да, Господи — да неуж я?..
И наконец: через дверь — морозное облако пара, и в белом облаке — зеленое платье.
Засияла широкоскулая медь, чавкнула, сплюснула мир: мой!
— Мое? Зеленое? Да умница же ты какая! Я ведь знал: ты умница,— только так ведь… Ох, хитрая!
И пусть он ведет обнявши, и пусть все видят — пусть…
— Ну что же, гостёчки, за стол? Все теперь в сборе?
На столе — свежина, калитки с пшеном, овыдники, заспенники, пироженники, белые головки, зеленые, красные. Хозяин засучил рукава фрака, чтоб ловчее было, налил и произнес тост,— согласно западноевропейским народам:
— Ну, ребята, за вас и за все ваше отродье!
И заработали гамкалы. Дым от трубок, морозный пар от неплотно припертой двери. В тумане — одни рты: чавкают, уминают; похрустывают на зубах кости. Рядом с хозяином, по правую руку — Пелька. Напротив, через стол, хозяйка — весело улыбается, не сводит глаз с зеленого платья, громадными глазами вбирает, всасывает всю ее: рыжие волосы, крепко сцепленные брови, стиснутые губы.
— Нет, материя-то какова — материю я тебе выбрал: чистый шелк! — Кортома поглаживает зеленую материю тут, там.
— Еще вина мне, еще лей!
— Ты умница, я знал — ты умница, больше так ведь…
Краснеют лица, подымается снизу темная земляная кровь. Подмигивают Пельке, подмигивают хозяину: ну и ходок! Женкам мешают пуговицы — расстегивают одну, другую, третью. По двое выходят освежаться за дверь.
— Ну что же, гостёчки, набузгались, а? Ну — плясать! Живо!
Пропал стол, стулья. Пустая середина. Из норки выскочил Иван Скитский — бубен в руках:
— Тим-та-а-ам! Тим-та-а-ам!
— И-эх! — вдруг выхватила бубен рыжая и пошла кругом. Глаза закрыла: белое бессонное солнце — белая ночь на лугу — белые дымные столбы от костров…
— И-ах! — еще отчаянней — до смерти закружиться, выкружить все из себя: ничего не было…
Грохают грубые сапоги об пол, по ветру бороды, фалды фрака… эх, гони — сто верст в час!
— А ты что же? — на лету крикнул Кортома хозяйке. — Сидишь одна: гага на яйцах!
Хозяйка медленно встала. Веселая улыбка между двух морщинок по углам губ. Замелькало в кругу ее розовое платье, завеяло — качнулось…
— Стой-стой-стой! Упала… да стой же! Розовое платье опускалось на пол, таяло — и вот сейчас на полу будет только розовый комочек… Кортома подхватил, увел в соседнюю комнату:
— И вечно что-нибудь этакое! Уж не может! Ну чего — ну?
— Голубчик мой — это я так… Уморилась нынче очень — я сейчас… Ну, вот и ничего.
— Ты бы вот лучше наверх пошла: все ли там, как я велел — в конторе?
— Все как велел. Ты ничего, голубчик, иди в зал. Я сейчас…
Все уладилось. Хозяйка пришла, с веселой улыбкой наливает гостям шипучее. Хозяин под шумок куда-то пропал. Сквозь неплотно прикрытую дверь морозный пар. В розовом платье немного холодно — вздрагиваешь. Но это ничего — кто-нибудь войдет, прихлопнет поплотнее — и всё.
И наконец вошел хозяин, прихлопнул дверь. Должно быть, освежался: в горнице гвалт, дым как в бане-паруше. И не одному Кортоме невмоготу было: следом за ним раскрылась дверь, и вернулась рыжая в своем прекрасном зеленом платье.
Откуда-то из печки, как святочный бес-шиликун, вышарахнул приказчик Иван Скитский:
— С праздничком, хозяин! С праздничком, красавица! Магарыч с вашей милости!
Отзывы о сказке / рассказе: