Новостей тетка и Маня-большая насыпали ворох. Всяких. Кто женился, кто родился, кто помер… Как в колхозе живут, что в районе деется… А Альке все было мало. Она ведь год целый не была дома, а вернее сказать, даже два, потому что не считать же те три-четыре дня в прошлом году, что на похороны матери приезжала.
И вот тетка и Маня-большая только замолчат, рот закроют, а она уж их теребит снова:
— Еще, еще чего?
— Да чего еще… — пожимала плечами Анисья. — Вот клуб строят новый. Культурно жить, говорят, будем…
— Слышала! Сказывала ты про клуб.
— Ну тогда не знаю… Все кабыть…
Тут Маня-большая — она тоже немало поломала свою старую голову, чтобы угодить гостье, — догадалась наконец разговор перевести на другую колею.
— Все нас да нас пытаешь, — сказала Маня, — а ты-то как живешь-можешь в своем городе?
Алька блаженно, до хруста в плечах потянулась, почесала голой пяткой гладкий, с детства знакомый сук в половице под столом, потом разудало тряхнула своим рыжим, все еще не просохшим после бани золотом.
— Ничего живу! Не пообижусь. Девяносто рэ чистенькими каждый месяц, ну, и сотняга — это уж само малочаевые…
— Сто девяносто рублей? — ахнула Маня.
— А чего? Я где работаю-то? В районной столовке или в городском ресторане? Филе жареное, жиго, люля-кебаб, цыплята-табака… Слыхала про такие блюда? То-то! А подать-то их, знаешь, как надо? В твоей столовке районной кашу какую под рыло сунули — и лопай. А у нас извини-подвинься…
Тут Алька живехонько выскочила из-за стола, переставила с подноса на стол все еще мурлыкающий самовар, чашки, и стаканы — на поднос, поднос на руку с растопыренными пальцами и закружилась, завертелась по избе, ловко лавируя между воображаемыми столиками.
— А задок-от, задок-от у ей ходит! — восхищенно зацокала языком Маня. — Кабыть и костей нету.
— А уж это у нас обязательно! Чтобы на устах мед, музыка в бедрах. Нам Аркадий Семенович, наш директор, так и говорил: «Девочки, запомните, вы не тарелки клиенту несете, а радость».
Алька еще раз показала, как это делается, затем, довольная, с пылающими щеками, опустила на стол поднос с чайной посудой (только сейчас стаканы звякнули), разлила остаток вина по рюмкам.
— Давайте за Аркадия Семеновича! Во мужик — закачаешься! Бывало, выстроит нас, официанток, в зале, покамест в ресторане народу нет, сам за рояль и давай команды подавать: «Девочки, задиком раз, девочки, задиком два…», «А теперь, девочки, упражнение на улыбку…». Сняли. За насаждение порочных нравов… в советском быту… Теперь у нас такой зануда директор — выше колена юбку не подними. Не по кодексу. Я, кажись, скоро стрекача задам. К летчикам, наверно, подамся. По городам летать…
— А Владислав-то Сергеевич как? — спросила Майя.
— Чего Владислав Сергеевич?
— Ну, в части препятствий… Жена с молодыми мужиками…
Алька быстро взглянула на густо покрасневшую тетку и сразу все поняла: это она, тетка, скрыла от всех, что Алька не живет с Владиком. Скрыла, чтобы избежать пересудов.
Но Алька не любила хитрить, как ее покойница мать, а потому, хоть тетка и делала ей знаки глазами, рубанула сплеча:
— Не живу я с Владиком. Рассчитала на все сто и даже с гаком.
— Ты? Сама? — У Мани от удивления даже нижняя губа отвисла. Точь-в-точь как у Розки, старой кобылы-доходяги, на которой в последнюю зиму перед болезнью отец возил дрова для сельпо.
— А чего? Он шантрапа, алиментщик заядлый, а я чикаться с ним буду, да?
— Кто алиментщик? Владислав-то Сергеевич алиментщик? — еще пуще прежнего удивилась Маня.
— Ну! Да еще алиментщик-то какой! Двойной. Я сдуру-то, когда он от нас удрал, не сказавши, обревелась. Думаю — все: пропала моя головушка. К евонному начальству в городе прикатила — слова сказать не могу: вот какая деревенская дуреха была! А потом как начальиик-то сказал мне, хороший такой дядечка, полковник с усами, что у Климашина и так двойные алименты, я — дай бог силы — и руками, и ногами отпихиваться стала. Сообразила! До восемнадцати лет ползарплаты платить будет, а мне вприглядку глядеть?
Вдруг голосистая бабья песня ворвалась в избу, от грохота грузовика задрожали стекла в рамах.
Алька кинулась к раскрытому окошку, но машина уже проскочила — только пыль клубилась на дороге.
— Свадьба, что ли, какая? — спросила она у старух.
— Не, то скотницы, — ответила Анисья. — С утрешней дойки едут. С поскотины. Все вот ноне так. Завсегда с песнями.
— А чего им не с песнями-то? — фыркнула Маня. — Деньжища загребают — ой-ой!
— А Лидка Вахромеева, подружка моя, по-прежнему в доярках?
— В доярках. Только теперь она не Вахромеева, а Ермолина.
— Кто — Лидка не Вахромеева? Дак чего же вы молчали?
— Да я писала тебе, — сказала Анисья. — Еще зимусь вышла. За Митрия Васильевича Ермолина.
— Чего-чего? За Митю-первобытного? — Алька расхохоталась на всю избу. — Ну и хохма! Да мы, бывало, с ней первыми потешались над этим Митей!
— А теперь не потешается. Теперь — муж. Хорошо живут. Хорошая пара. А уж Митрий-то — золото!
— Да какое золото! — хмыкнула Маня.
— Нет, нет, не хинь, Архиповна, Митрия! — горячо вступилась за Митю Анисья. — Человек весь колхоз отстроил — шутка сказать! А сами-то они коль дружны, ноне-ка такого и не увидишь. Я тут на днях встретила, к реке идут с бельем, Митя сам корзину несет. Ну-ко, кто из нонешних мужиков женке своей пособит? И вина не пьет…
— А все равно недотепа, мозги набекрень, — твердила свое Маня, и из этого Алька заключила, что старуха не сумела пробить лаз к Мите и Лидке — это уж наверняка, раз она с таким усердием поливает их грязью.
* * *
Алька уже выбегала сегодня на улицу и, как говорится, успела и ноги в утрешней росе прополоскать, и солнышка утрешнего ухватить; а вот как она истосковалась по своей деревне — козой запрыгала от радости, когда спустилась с крыльца.
Ей всюду хотелось побывать сразу: и на горках, за дорогой, у черемухового куста, возле которого она, бывало, с отцом поджидала возвращавшуюся с пекарни усталую мать; и на лугу, под горой, где все утро заливается сенокосилка; и у реки…
Но верх над всем взяла деревня.
Деревни, по сути дела, она еще и не видела. Приехала ночью, в закрытом райкомовском «газике» (чтобы пыли меньше было) — много ли наглядишь? А утром — глаза не успела продрать — Маня-большая. Никто не звал, не извещал — сама приперлась. Просто нюхом своим собачьим учуяла, где задарма выпить можно.
Первый человек, которого встретила Алька на улице, была Аграфена Длинные Зубы. Соседка. Через дом от тетки живет. В детстве, случалось, и вицей ее драла, злая, ухватистая старуха. А тут — просто потеха! — не признала. Потыкала, пожевала ее своими оловянными глазищами, а голосу так и не подала. Штаны сбили с толку?
Штаны у нее — шик. Красные, шелковые — прямо огонь на ногах переливается. Да и все остальное, кстати сказать, — первый сорт. Белая кофточка с глубоким вырезом на груди, туфли модные на широком каблуке, сумочка черная, ремешок через плечо — чем не артистка?
Завидев дом Петра Ивановича — как белопалубный пароход выплыл на повороте дороги, — Алька подтянулась.
Хоть и никогда она не заискивала и не лебезила перед этой старой лисой, а все-таки и она в Летовке родилась: знала, кто Петр Иванович.
Но, господи, разве обойдешь, объедешь в страдную пору ихнюю Лампу? Вынырнула из полевых ворот с большущим кузовом травы — в небо упирается, как сказала бы мать.
Босиком, в бабьем платье до пят, вся употела, ужарела, ну как тут не признать свою учительницу!
Да, вот так: Гагарин шар земной вокруг облетел и помереть успел, американцы на Луну слетали, она, Алька, бабой стала, а ихняя Лампа без перемен: как шлепала с кузовом травы десять-пятнадцать лет назад, так шлепает и сейчас. Правда, укорять Евлампию Никифоровну за то, что она всю жизнь возится с коровой, может, и не стоит — тяжело, голодно жили после войны. Но ведь сейчас не старые времена. Сейчас колхозники, и те не очень-то за буренку держатся, а ведь она учительница — ей ли всю жизнь из навоза не вылезать?
Алька вспомнила про черные очки в белой пластмассовой оправе — Томка перед отъездом навязала — быстро вынула их из сумочки, надела на глаза, напустила на себя строгость и двинулась к Евлампии Никифоровне — та как раз пристроилась к изгороди на передышку, одной рукой кузов с травой поддерживая, а другой по-бабьи, головным платком вытирая свое запотелое лицо.
— Гражданка, вы что же это? Ай, ай, ай! Нехорошо!
— Да чего нехорошо-то? Не знаю, как вас звать, величать…
— Траву нехорошо с колхозного луга таскать.
— Да я вовсе и не с луга. Я закраишек у полей маленько покочкала, — начала жалостливо канючить Евлампия Никифоровна. Ну точь-в-точь как деревенская баба, которую поймал с травой председатель колхоза.
Алька кашлянула для важности, нажала на басы:
— Какой пример колхозникам подаете, товарищ Косухина?
— Нехороший, нехороший пример. Это вы правильно сказали. Учту…
— То-то же! А то ведь можно и оштрафовать. Понятно вам?
Тут уж Евлампия Никифоровна начала просто расстилаться перед грозным начальством:
— Понятно, как не понятно. Ну вы-то учтите, уважаемая, — болею я. А травка-то у нас далеконько, а коровушка-то у меня молодая, без травки и не подоить…
— Ладно, товарищ Косухина. Только чтобы это последний раз.
— Последний, как не последний. Все будет сделано, как говорите. Сама не буду ходить и с другими работу проведу…
Больше Алька выдержать не могла — так и схватилась за живот, а потом сняла очки и как ни в чем не бывало сказала:
— Здравствуйте, Евлампия Никифоровна.
Евлампия Никифоровна с минуту, наверно, перебирала своими толстыми, потрескавшимися от жары губами. Наконец разродилась.
— Все безобразничаешь, Амосова. — Она ни разу в жизни не назвала ее по имени.
— Да это я в шутку, Евлампия Никифоровна. Смех, сказал Хо Ши Мин, тот же витамин.
Евлампия Никифоровна потянула воздух носом.
— А напилась тоже в шутку?
— Да что вы, Евлампия Никифоровна… Вот, ей-богу, нельзя уж и привальное справить да маму с папой помянуть.
— Родителей не так, Амосова, поминают. Родители у тебя труженики были. Пример для всех…
— А я что — не труженица? Тунеядка какая? Не сама хлеб зарабатываю?
Евлампия Никифоровна строгим учительским оком оглядела Альку, задержалась взглядом на ее красных, жарких, как пламя, штанах.
— Моральности не вижу, Амосова. Моральный кодекс строителя… Ну да ты еще в школе не больно честь девическую берегла…
Алька крепко, так, что слезы из глаз брызнули, закусила нижнюю губу, затем живо кивнула на двух работяг из смехколонны — так прозвали у них за пьянство мехколонну, которая еще в ее бытность в деревне начала ставить столбы для электросети, да так до сих пор и ставит.
— Это что, Евлампия Никифоровна, электричество у нас будет?
— Электричество, Амосова, — назидательно сказала Евлампия Никифоровна. — Колхозная деревня за последние годы добилась больших успехов…
— Значит, и у нас скоро будет лампочка Ильича?
— Будет, Амосова. Стираются грани и противоположности между городом и деревней…
Алька простодушно, совсем как ученица, потупила глаза — чего-чего, а сироту она разыграть умела.
— Евлампия Никифоровна, а когда лампочки Ильича у нас зажгутся, что же с лампами керосиновыми будет? В утиль их сдадут але как?
Евлампия Никифоровна так и осталась стоять с разинутым ртом, не больше, не меньше как Аграфена Длинные Зубы, а она, Алька, еще и задом крутанула: на, получай сполна, святоша!
Переживать, травить себя из-за того, что кое-какую припарку Лампе сделала? Нет, Алька и не подумала. Во-первых, Лампа заслуживает. Все девчонки и ребята стоном стонут из-за нее, когда в техникум или училище поступают. Все хорошо сдают — математику, физику, географию, а до русского письменного дошли — и сели. А во-вторых, когда переживать?
Новые дома (штук пять насчитала за хоромами Петра Ивановича), бабы, ребятишки, собаки — все так и навалилось на Альку, едва она отчалила от Лампы.
Пека Каменный, выскочивший из-за угла на колесном тракторе, можно сказать, сразил ее наповал. Давно ли, в прошлом году, наверно, еще за каждой машиной гонялся — подвезите! Дайте проехаться! — а теперь вот и сам за рулем. Рот мальчишечий до ушей — через стекло видны белые редкие зубы, круглое лицо закопчено, как у трубочиста, — иначе какой же ты механизатор! — и веточка красной смородины над радиатором. Для форсу — знай наших!
Увидев ее, Пека высунул из кабины свою счастливую белозубую мордаху, крикнул:
— Чего такие штаны надела? Сожгешь еще деревню-то! — И весело, по-детски захохотал: самому понравилась шутка.
Штаны, между прочим, залепили и Паху Лысохина, который громко, как все глухие, закричал со стены — дом зятю, рабочему из-за реки, строит:
— Флагом задницу обернула — мода теперь такая, а?
С Пахой Лысохиным Алька с удовольствием бы поточила зубы. Веселый старик. Третью жену недавно схоронил, а, по рассказам тетки, уж к Дуне Девятой подбирается. На сорок пять лет моложе себя.
Но до старика ли, до трена ли было Альке сейчас, когда впереди, напротив школы, замаячил новый клуб под белой шиферной крышей! Про клуб этот она уже знала, тетка и в письмах писала ей, и сегодня утром, за чаем, сказывала, а вот что значит собственными глазами увидеть: дух от радости перехватило, сердце запрыгало в груди.
— Сюда, сюда, красуля!
Засмотревшись на большущее брусчатое здание, у которого не было еще ни дверей, ни рам, Алька и не заметила строителей. А они поленницей лежали на дощатом настиле перед окнами — черные, белокурые, рыжие, кто в трусах, кто в плавках, и синий дымок от сигарет плавал над их разномастными головами.
— Загораем, мальчики? — она, как в кино, вскинула руку (привет, дескать), а потом лихо прошила своими красными штанами выгоревший пустырь, отделявший дорогу от стройки.
Строители вскочили на ноги, задробили, заприплясывали, в воздух полетели штаны, рубахи, кеды, и Алька сразу поняла, что это за публика. Студенты. Главная рабочая сила в ихнем колхозе летом.
— Ну, показывайте ваш объект, — сказала Алька. Она еще и не такие словечки знала: не зря два года в городе прожила.
К ней чертом подскочил чернявый студент со жгучими усиками, как сказала бы Томка, Вася-беленький, каких та особенно любила. Он успел уже когда-то натянуть на себя защитную штурмовку с закатанными по локоть рукавами и такие же защитные джинсы со множеством светлых металлических заклепок.
— Прошу, — сказал он, шутливо выгибаясь в поклоне, и подал ей согнутую в локте руку.
Алька приняла руку, по сходням поднялась в помещение.
Клуб был что надо. Фойе, зал для танцев, зал для культурно-массовых мероприятий (да, так и сказал Вася-беленький, он был у студентов за старшего), две большие комнаты для библиотеки. Хорошо! Непонятно только, кто будет танцевать и культурно проводить время в этих задал: в деревне зимой студентов и отпускников нету, а свою коренную молодежь по пальцам пересчитать можно.
— Эх, жалко, — вырвалось у Альки, — музыки нету. Не потанцевать в новом клубе.
— Кто сказал, что музыки нету? — воскликнул Вася-беленький.
И тут произошло чудо: рокаха! Самая настоящая рокаха загремела в заднем углу, где были сложены всякие инструменты.
Альку бросило в жар — с детства самая любимая работка — молотить ногами. Ну и дала жизни, обновила половицы в новом клубе. Сперва с Васей-беленьким, потом с другим, с третьим, до десятка счет довела. Студенты выли от восторга, рвали ее друг у друга, но Алька не забывалась: в деревне — не в городе. Скачи да и по сторонам поглядывай, а то попадешь старухам на зубы — жизни не рада будешь.
— Спешу, спешу, мальчики! В другой раз.
Затем прежний, по-киношному, взмах рукой, широкая улыбка для всех сразу — и пошла вышивать красные узоры по выжженному солнцем пустырю.
В деревне в страдную пору, ежели и есть где жизнь днем, так это на почте. Почту, в отличие от колхозной конторы и сельсовета, ради работы не закрывают, а потому все отпускники первым делом тащатся на почту.
Алька, однако, не добралась в этот день до почты. Ибо только она вышла на земляничный угор к старой церкви, как чаячьими криками взорвался воздух:
— Аля! Аля!
Кричали из-под угора, с луга, кипевшего разноцветными платками и платьями. И не только кричали, а и махали граблями: к нам, к нам давай!
Отзывы о сказке / рассказе: