Пелагея, однако, ходу воспоминаниям не дала — не за тем дожидалась этого борова, чтобы вспоминать с ним, какие у нее волосы были. И она снова повернула разговор к делу. Легко с пьяным-то начальством говорить: сердце наскрозь видно.
— Ладно, подумаем, — проворчал сквозь зубы председатель (головой-то, наверно, все еще был на вечерянке).
А потом — как в прошлый раз: «Отдай за моего парня Альку. Без справки возьмем». Да так пристал, что она не рада была, что и разговор завела. Она ему так и эдак: ноне не старое время, Васенька, не нам молодое дело решать. Да и Алька какая еще невеста — за партой сидит…
— Хо, она, может, еще три года будет сидеть.
(Альке неважно давалось ученье: в двух классах по два года болталась.)
Потом в психи ударился, в бутылку полез:
— А-а, тебе мой парень не гленется?
— Гленется, гленется, Василий Игнатьевич.
Тут уж Васей да Васенькой, когда человек в кураж вошел, называть не к чему. А сама подумала: с чего же твой губан будет гленуться? Ведь ты и сам не ягодка. Тоже губами — Помню, не забыла, как до моей косы на вечерянках добирался.
На ее счастье, в это время на крыльце показался Петр Иванович (хозяин — за всеми надо углядеть), и она, подхватив председателя, повела его в комнаты.
Так под ручку с советской властью и заявилась — пускай все видят. Рано ее еще на задворки задвигать.
И Петр Иванович тоже пускай посмотрит да подумает — умный человек!
А в комнатах в это время все сгрудились у раскрытых окошек — молодежь шла мимо.
— Пелагея, Пелагая! Алька-то у тебя…
— Апельсин! — звонко щелкнул пальцами Афонька-ветеринар.
— Вот как, вот как она вцепилась в офицера! Разбирается, ха-ха! Небось не в солдата…
— Мне, как директору, такие разговоры об ученице…
— Да брось ты, Григорий Васильевич, насчет этой моральности…
— Гулять с ученицей неморально, — громко отчеканил Афонька, — но которая ежели выше средней упитанности…
Тут, конечно, все заржали — весело, когда по чужим прокатываются, — а Пелагея не знала, куда и глаза девать.
Сука девка! Смалу к ней мужики льнут, а что будет, когда в года войдет?
Петр Иванович, спасибо, сбил мужиков с жеребятины, Петр Иванович налил стопки, возгласил:
— Давайте, дорогие гости, за наших детей.
— Пра-виль-но-о! Для них живем.
— От-ста-вить!
Афонька-ветеринар. Чего еще цыган черный надумал?
Вот завсегда так: люди только настроятся на хороший лад, а он глазищи черные выворотит — обязательно поперек.
— Отставить! — опять заорал Афонька и встал. — За нашу советскую молодежь!
— Пра-виль-но!
— За молодежь, Афанасий Платонович.
— От-ста-вить! Разговорчики!
Да, вот так. Встанет дьявол поджарый и качнет сквозь зубы команды подавать, как будто он не с людьми хорошими разговаривает, а у себя на ветеринарном участке лошадей объезжает.
— За всемирный форум молодежи! За молодость нашей планеты!
Вот и сказал! Начали было за детей, а теперь незнамо и за что.
— Пить — всем! — опять скомандовал Афонька. Черной головней мотнул, как ворон крылом. Глазами не посмотрел — прошагал по столу и вдруг уставился на Павла — Павел один не поднял рюмку.
— Афанасий Платонович, — заступилась за мужа Пелагея, — ему довольно, у него сердце больное.
— Я на-ста-иваю!
Подбежал Петр Иванович: не тяни, мол, соглашайся.
А тот ирод как с трибуны:
— Я прыцыпально!
— Да выпей ты маленько-то, — толкнула под локоть мужа Пелагея и тихо, на ухо добавила: — Ведь он не отстанет, смола. Разве не знаешь? Да выпей, кому говорят! — уже рассердилась она (Афонька стоит, Петр Иванович в наклон). — Сколько тебя еще упрашивать? Люди ждут.
Павел трясущейся рукой взялся за рюмку.
— Ура! — гаркнул Афонька.
— Ур-рра-а! — заревели все.
Потом был еще «посошок» — какой же хозяин отпустит гостей без посошка в дорогу, — потом была чарка «мира и дружбы» — под порогом хозяин обносил желающих, — и только после этого выбрались на волю.
На крыльце кого-то потянуло было на песню, но Афонька-ветеринар (вот где пригодилась его команда) живо привел буяна в чувство:
— Звук! Пей-гуляй — не рабочее время. А тихо, тихо у меня!
Следующий заход был к председателю лесхимартели, человеку для Пелагеи, прямо сказать, бесполезному. По крайности за все эти годы, что она пекарем, ей ни разу не доводилось иметь с ним дела, хотя, с другой стороны, кто знает, как повернет жизнь. Сегодня он тебе ни к чему, а завтра, может, он-то и встанет на твоей дороге.
В общем, не мешало бы и к председателю лесхимартели сходить. Но что поделаешь — Павел совсем раскис к этому времени, и она, взяв его под руку, повела домой.
— Летнюю-то кухню видел у Петра Ивановича? Сама говорит: рай. Все лето жары в доме не будет.
Павел ничего не ответил.
Пелагея рассказала мужу о своем разговоре с председателем сельсовета насчет сена и справки. При этом она не очень-то огорчалась, что председатель опять крутил насчет справки. Альке учиться еще год — в восьмой класс осенью пойдет, — и за это время можно найти ходы. Есть у нее кое-какая зацепка и в районе. Хоть тот же Иван Федорович из райисполкома. После войны сколько раз она выручала его хлебом — неужто ее добро не вспомнит?
Пелагею сейчас занимало другое — та загадка, которую задал ей Петр Иванович. Три года их в забытьи держал, а сегодня позвал — с чего бы это?
Сама она ему не нужна, рассуждала Пелагея, это ясно.
Кончилось ее времечко — кто же нынче станет пекариху обхаживать? Давно люди набили хлебом брюхо. Может, на Альку виды имеет?
Слыхала она, что Сергей Петрович на ее дочь глаза пялит, и намекни ей Петр Иванович: так и так, мол, Пелагея, рановато мы с тобой компанию оборвали, кто знает, еще как жизнь-то распорядится, — да разве бы она не поняла?
Не намекнул.
Она думала: при прощанье шепнет. И при прощанье не шепнул. «Благодарю за уваженье. Благодарю». И все.
Иди, ломай себе голову.
Непонятным, подозрительным теперь казалось Пелагее и то, что позвали их к Петру Ивановичу второпях, когда все гости уже были в сборе. Неужто это не от самого Петра Ивановича шло, а от кого-нибудь другого?
От Васьки-губана? (Так по-уличному, сама с собою, называла она председателя сельсовета.)
Может, может так быть, решила Пелагея. Парень у губана жених. Постоянно возле их дома мотается. Да нет, Васенька, больно жирно. По зубам кусок выбирай. Топором-то нынче жизнь не завоюешь, а что еще твой сынок умеет? Смех! В город ездил, два года учился, а приехал все с тем же топором. На плотника выучился.
Павлу вечерняя свежесть не помогла. Он, как куль, висел у нее на руке.
Она сняла с него шляпу, сняла галстук.
— Потерпи маленько. Скоро уж. У меня у самой ноги огнем горят.
Да, чистое наказанье эти туфли на высоком каблуке.
Кто их только и выдумал! В третьем годе они справили всю эту справу — и шляпу, и галстук, и туфли с высокими каблуками. Думали: с культурными да образованными людьми компанию водят, надо и самим тянуться. А и зря: за три года первый раз в гости вышли.
У Аграфениной избы остановились — Павел совсем огрузнел, и тут, как назло, — Анисья. Выперла на них прямо из-за угла, да не одна — с беспутными Манями.
Павел только увидел дорогую сестрицу, закачался, как подрубленное дерево. А она, Пелагея, тоже поначалу ни туда ни сюда, будто ум отшибло.
И еще одну глупость сделала — клюнула на удочку Мани-большой.
Та — шаромыжина известная:
— Что, Прокопьевна, вольным воздухом подышать вышли?
— Вышли, вышли, Марья Архиповна! Сам лежал, лежал на кровати: «Выведи-ко, жена, на чистый роздух…»
А как же иначе? Не у себя дома-на улице: хошь не хошь, а отвечай, коли спрашивают.
Об одном не подумала она в ту минуту — что бревно стоячее тоже иной раз говорит. А Матреха — мало того что бревно, еще и глуха — просто бухнула, а не заговорила:
— Почто врешь? Вы у Петра Ивановича были…
Вот тут и пошло, завертелось. Анисья — шары налила — давай высказываться на всю улицу: «Вы признавать меня не хочете… вы сестры родной постыдились… ты дом родительский разорила…» — это уж прямо по ее, Пелагеиной, части. Каждый раз, когда напьется, про дом вспоминает.
Ну, понятное дело, Пелагея в долгу не осталась. А как же? Тебя по загривку, а ты в ножки кланяться? Нет, получай сполна. И еще с довесом…
А тут Павлу сделалось худо, его начало рвать. А из окошка выглянула Аграфена Длинные Зубы: дождалась праздничка, есть теперь о что клыки поточить; Толя-воробышек прилетел… В общем, не надо в кино ходить. На всю улицу срамоту развели.
И только одно успокаивало Пелагею — не было поблизости хороших людей. Не было. А раз не было — пыль эта, поднятая у Аграфениной избы, до первого дождя.
— Ты как золотой волной накрывшись… Искры от тебя летят…
Так плел ей, рассказывал Олеша-рабочком про свою первую встречу с ней, про то, как увидел ее у раскрытого окошка за расчесыванием волос. А сама она из той встречи только и запомнила, что резкую боль в голове (лапу в волосы запустил, дьявол) да нахальные, с жарким раскосом глаза. И уж, конечно, никак не думала, не гадала, что ихние дороги когда-нибудь пересекутся. Какой может быть пересек у простой колхозницы с начальником заречья? Шел мимо да увидел молодую бабу в окошке — вот и потешил себя, подергал за волосья.
А дороги пересеклись. Недели через полторы-две, под вечер, Пелагея полоскала белье у реки, и вдруг опять этот самый Олеша. Неизвестно даже, откуда и взялся. Как из-под земли вырос. Стоит, смотрит на нее сбоку да скалит зубы.
— Чего платок-то не снимаешь? Не холодно.
— А ты что — опять к волосам моим подбираешься? Проваливай, проваливай, покамест коромыслом не отводила! Не посмотрю, что начальник.
— Ладно тебе. Убыдет, ежели покажешь.
— А вот и убыдет. Ты небось в кино ходишь, билет покупаешь, а тут бесплатно хочешь?
— А сколько твой билет?
— Иди, иди с богом. Некогда мне с тобой лясы точить.
И в третий раз они встретились. И опять у реки, опять за полосканьем белья. И тут уж она догадалась: подкарауливал ее Олеша.
— Ну, говори, сколько твой билет стоит? — опять завел свою песню.
— Дорого! Денег у тебя не хватит.
— Хватит!
— Не хватит.
— Нет, хватит, говорю!
— А вот устрой пекарихой за рекой — без денег покажу.
Как уж ей тогда пришло это на ум, она не могла бы объяснить. И еще меньше могла бы подумать, что Олеша эти слова примет всерьез.
А он принял.
— Ладно, устрою. Показывай.
— Нет, ты сперва денежки на бочку, а потом, руки к товару протягивай. — И тут Пелагея, к своему немалому удивлению, как бы рассмеялась и эдак шаловливо прискинула платок — дьявол, наверно, толкнул ее в бок.
И Олеша совсем ошалел:
— Ежели дашь мне выспаться на твоих волосах, вот те бог — через неделю сделаю пекарихой. Я не шучу.
— А и я не шучу, — ответила Пелагея.
Через неделю она стала пекарихой — сдержал свое слово Олеша. Со скотного двора ее вырвал, все стены вокруг разрушил — вот как закружило человека.
Ну и она сдержала слово — в первый же день на ночь осталась на пекарне. А под утро, выпроваживая Олешу, сказала:
— Ну, теперь забудь про мои волосы. Квиты. И не вздумай меня снимать. Я кусачая…
Сколько лет прошло с тех пор, сколько воды утекло в реке! И где теперь Олеша? Жив ли? Помнит ли еще зареченскую пекариху с золотыми волосами?
А она его забыла. Забыла сразу же, как только закрыла за ним дверь. Нечего помнить. Не для услады, не для утехи переспала с чужим мужиком. И ежели сейчас этот топляк, чуть ли не два десятка лет пролежавший на дне ее памяти, вдруг и вынырнул на поверхность, то только потому, что, распуская на ночь свой хвостик на затылке — вот что осталось от прежнего золота, — она вспомнила про свой давешний разговор с Васькой-губаном.
Павел уже спал, похрапывая. Пелагея, как всегда, поставила кружку с кипяченой водой на табуретку, положила таблетки в стеклянном патроне и наконец-то легла сама. На перину, разостланную возле кровати, — чтобы всегда быть под рукой у больного мужа.
Она привыкла к храпу Павла (он и до болезни храпел), но нынешний храп ей показался каким-то нехорошим, будто душили его, и она, уже борясь со сном, приподняла свою отяжелевшую голову. Чтобы последний раз взглянуть на мужа. Приподняла и — с чего? почему? — опять ее, второй или третий раз сегодня, откинуло к прошлому.
Отзывы о сказке / рассказе: