В монастыре, расположенном высоко в тосканских Апеннинах, сидел у окна своего уютного покоя престарелый господин духовного сословия, гостивший в обители. За окном летнее солнце заливало жаром стены, узкий, похожий на крепостной, двор, каменные лестницы и крутую мощенную камнем дорогу — жаркий и утомительный путь из зеленой долины к монастырю. Дальше простирались плодородные долины, сады, щедро заросшие оливами, фруктовыми деревьями и виноградной лозой, светлые маленькие селения с белыми стенами и изящными башнями, а за ними высокие, голые, красноватые горы, на которых то там, то тут располагались окруженные стеной усадьбы и маленькие белые виллы.
На широком подоконнике перед стариком лежала книжечка. Переплет ее был сделан из старого пергамента, на котором все еще пылала, выведенная киноварью, буквица. Он только что читал ее, а теперь, играя, поглаживал белой рукой книжицу, задумчиво улыбался и слегка покачивал головой. Томик этот не из монастырской библиотеки, да и был бы там совсем некстати; ведь содержались в нем не молитвы, не благочестивые размышления и не жития святых отцов, а новеллы. Этот сборник новеллино на итальянском языке появился совсем недавно, и на его изящно отпечатанных страницах можно было прочесть много всякой всячины, нежные истории о рыцарстве и дружбе вперемежку с проделками прожженных шельмецов и сочными описаниями прелюбодеяний.
Несмотря на кроткую внешность и довольно высокий церковный сан, у дона Пьеро не было причин смущаться этих светских соленых историй и побасенок. Он немало повидал на свете и немало испытал наслаждений, к тому же он и сам был сочинителем множества новелл, в которых щекотливость приключений состязалась с деликатностью их описания. Сколь изобретательно ухаживал он в молодые годы за прекрасными дамами, сколь ловко карабкался, чтобы проникнуть в запретные окна, столь же умело и складно научился он позднее рассказывать о своих и чужих приключениях. Хотя он не напечатал ни одной книги, написанные им истории знала вся Италия. Он любил более утонченный способ распространения сочинений: он заказывал искусному писцу рукопись своих историй, каждой отдельно, и посылал такой лист или тетрадку то одному, то другому из своих друзей в подарок, всегда сопровождая лестным или шутливым посвящением. Эти драгоценные пергаментные списки поначалу ходили по рукам в аббатствах и при дворах, их пересказывали и переписывали снова и снова, и так они оказывались в тихих отдаленных замках, в каретах путешественников и на кораблях, в монастырях и домах священников, в мастерских художников и в хижинах ремесленников.
Правда, вот уже несколько лет минуло с тех пор, как последняя изящная новелла отправилась в свет из-под его пера, а в нескольких городах книгоиздатели ждали его смерти, словно голодные волки, чтобы тут же напечатать собрание новелл. Дон Пьеро сделался стар, и сочинительство ему наскучило. К тому же с годами его душа все больше отвращалась от галантных и суетных материй, склоняясь если и не к аскезе, то все же к более углубленному и неспешному созерцанию Вселенной и ее частностей. Счастливая и насыщенная жизнь до сих пор наполняла его рассудок действительностью, удерживая от глубокомыслия; ныне же настал час, когда взор его обратился от пестрого мирка бренности к широким просторам вечности и наполнился тихим изумлением при виде причудливого и неразрывного сплетения конечного и бесконечного. Светлы и искренни, подобно его прежним мыслям, были и эти рассуждения, он не сетуя ощутил приход успокоения и начало осени, когда спелый плод насыщается стремлением и устало клонится к матери-земле.
И вот он, отложив книгу, созерцал, размышляя и наслаждаясь, светлый летний пейзаж. Он видел, как копаются на полях крестьяне, как, запряженные в недогруженные телеги, топчутся у садовых ворот лошади, как неопрятный нищий бредет по длинной белесой дороге. Улыбнувшись, он решил подарить что-нибудь этому нищему, когда тот доберется до монастыря, и, привстав, с наигранным сочувствием пробежал взглядом дорогу, делавшую большой крюк вокруг мельницы и речной излучины и поднимавшуюся к воротам, крутую раскаленную каменистую дорогу, по которой блуждала одинокая курица, сонно и бестолково, а на раскаленных стенах монастыря играли ящерицы. Они стремительно носились, тяжело дыша замирали, медленно и пытливо поворачивали переливающиеся шеи и темные немигающие глаза, с удовольствием вдыхали трепещущий от жары воздух и вдруг снова срывались с места, увлекаемые неведомым порывом, молниеносно исчезали в узких каменных щелях, оставляя снаружи свисающие длинные хвосты. От этого зрелища доном Пьеро овладела жажда. Он оставил покой и перешел через прохладные дортуары на сонную внутреннюю галерею. Услужливо поднял ему монах-садовник тяжелое ведро из прохладных глубин подземной цистерны, в которых незримые капли ударяли по звучной водной глади. Он налил себе воды, сорвал с ухоженного лимонного деревца зрелый желтый плод и выжал его сок в бокал. После этого он стал пить маленькими глотками.
Вернувшись в комнату, к окну, он устремил услажденный взор на долины, сады и гряды гор. Если его взгляд обнаруживал усадьбу, уютно примостившуюся на склоне, он рисовал в своем воображении залитые солнцем ворота, через которые туда и сюда двигались поденщики с наполненными корзинами, взмыленные упряжные лошади и широкомордые волы, шумная детвора, суетливые куры, спесивые гуси, румяные служанки. Если он примечал на горной гряде пару стройных кипарисов, словно языки пламени вздымавшихся к небесам, то представлял себе, как путником останавливается под ними на привал, в шляпе с пером, с забавной книгой в сумке и с песней на устах. Там, где край леса отбрасывал свою зубчатую сень на светлый луг, его взгляд замирал: ему виделись молодые люди, расположившиеся среди анемон и проводящие время в беседах и легком кокетстве, у опушки их уже ждут большие плоские корзины с холодными закусками и фруктами, а в прохладную лесную землю наполовину врыты узкогорлые кувшины с вином, в которые дома еще были опущены кусочки льда.
Он привык наслаждаться созерцанием видимого мира, так что в отсутствие прочих развлечений ему довольно было видеть из окна дома или кареты любой клочок земли или другой осколок мира, чтобы не скучать, при этом разнообразные людские занятия и хлопоты вызывали у него, смотревшего на все это свысока, улыбку. Он признавал за каждым его заслуги, имея достаточно оснований полагать, что в глазах Бога церковный владыка значит немногим более какого-нибудь бедняги поденщика или крестьянского сына. И пока он, лишь недавно ускользнувший из города, любовался зелеными просторами, его неугомонный летучий дух перенесся на веселые поля юности, словно это она раскинулась перед ним, чтобы он мог с удовольствием рассмотреть ее, оглядываясь назад из своего почтенного возраста. Точно отголосок испытанной когда-то радости, припоминал он тот или иной день услады, припоминал радость охоты, когда он еще не носил сутану, горячие стремительные скачки по залитым солнцем дорогам, ночи, наполненные песнями, разговорами и звоном бокалов, гордую донну Марию, мельничиху Мариетту и осенние вечера, которыми навещал белокурую Джульетту в Прато.
Он присел, не теряя из вида красновато-коричневое ожерелье высоких гор, словно там вдали можно было еще и вправду увидеть блеск и ощутить дыхание того времени, словно продолжало там пылать давно зашедшее солнце. Его память вернулась к дням, когда он не был уже мальчиком, но еще не стал юношей. К тому, что он потерял безвозвратно; единственному, что уже никогда не повторялось и что воспоминанию тоже не удавалось целиком вызвать к жизни — тому весеннему, полному томления, ощущению взросления. Как жаждал он тогда знаний, истинных знаний о мире и мужской жизни, о сути женщины и любви! И как богат и неосознанно счастлив был он в том болезненно жадном томлении! То, что он видел и чем наслаждался потом, было прекрасно, было сладостно, однако прекраснее, сладостнее и блаженнее было то фантастическое мечтание, предвосхищение, ожидание.
Тоска по утраченному времени охватила старика. О если б он мог еще раз прожить только один час из тех, когда он пробовал на ощупь покрывало жизни и любви, еще не ведая, что он найдет за ним, не зная, жаждать ли этого или бояться! Еще раз краснея подслушать разговоры старших товарищей и испытать дрожь до самого сердца от обращенных к нему слов женщины, о любовной жизни которой перешептывались или же только догадывались!
Не таким был мужчиной дон Пьеро, чтобы погрузиться в печаль от воспоминаний и принести свое душевное спокойствие в жертву погоне за видениями. Неожиданно скорчив гримасу, он начал тихонько насвистывать мелодию старинной веселой канцоны. Потом снова взялся за новеллино и предался удовольствию блуждать в цветистых садах сочинительства, где блистали роскошные одеяния, бассейны фонтанов полнились гомоном купающихся девушек, а в кустах слышался вкрадчивый шепот влюбленных. Время от времени он удовлетворенно кивал, приметив игру слов, удачный поворот интриги, меткое крепкое словцо, походя брошенное двусмысленное замечание, умело и дразняще высвеченное притворной скрытностью; порой он делал недовольный жест — вот это я бы сделал иначе. Некоторые предложения он негромко проговаривал вслух, пробуя их мелодию. Веселие отразилось на его проницательном лице и зажгло озорные огоньки в его глазах.
Как это бывает, когда мы чем-то заняты, а часть нашей души невольно блуждает в отдаленных пределах, то ли фантазиях, то ли воспоминаниях, так и часть мыслей дона Пьеро задержалась без его ведома в той давней ранней поре его юности и беспокойно кружила среди покоящихся в прошлом тайн, словно ночная бабочка у освещенного и закрытого окна.
А когда час спустя занимательная книга снова была отложена в сторону и оказалась на стуле, его блуждающие мысли все еще не вернулись из прошлого, и, чтобы призвать их к себе, дон Пьеро отправился вслед за ними и забрел так далеко, что ему захотелось еще побыть там. Забавляясь, он схватил оказавшийся под рукой листок бумаги, взял с конторки перо и стал выводить на бумаге изящные линии. Тонкая женская фигура сложилась на поверхности листа; с тихой радостью работала белая нежная рука священника над складками и оторочкой ее одеяния, только лицо оставалось невыразительной маской, здесь ему явно не хватало умения. Пока он сокрушенно качал головой, обнаруживая, что застывшие линии губ и глаз, вместо того чтобы оживать, становились только грубее и неподвижнее, солнце все больше клонилось к закату, и когда он наконец поднял глаза, то увидел, что горы окрасились красным цветом. Дон Пьеро высунулся из окна, глядя, как возвращаются в золотистом облаке пыли скот и телеги, крестьяне и крестьянки, слушая, как доносится из ближних деревень колокольный звон, а когда он отзвучал, еще можно было различить низкое гудение колоколов где-то далеко, быть может во Флоренции. Долина была наполнена вечерним ароматом роз, а с наступлением сумерек горные вершины вдруг стали бархатно-голубыми, а небо — опаловым. Дон Пьеро кивнул темнеющим горам, решил, что пора бы поужинать, и направился неспешной походкой в трапезную настоятеля.
Приближаясь, он услышал непривычные звуки веселья, что указывало на присутствие гостей, и, когда вошел в трапезную, двое приезжих поднялись с кресел. Настоятель тоже встречал его стоя.
— Ты задержался, Пьеро, — произнес он. — Вот, господа, тот, кого мы ждали. Окажи любезность, Пьеро, — это дон Луиджи Джустиниани из Венеции и его родственник, молодой дон Джамбаттиста. Господа прибыли из Рима и Флоренции и вряд ли заглянули бы в мое горное гнездо, если б не присутствие такой знаменитости, как ты, о чем им поведали во Флоренции.
— Так ли? — засмеялся Пьеро. — Быть может, все иначе, и господа просто не ослушались голоса крови, который не дал им пройти мимо ворот монастыря.
— О чем это ты? — удивленно спросил настоятель, а Луиджи засмеялся.
— Дон Пьеро, похоже, провидец, — обрадованно заметил он, — и потому решил поразить нас, напомнив давнее семейное предание.
И он вкратце поведал настоятелю примечательную историю своего предка. Случилось так, что тот, еще будучи совсем юным послушником, оказался последним мужчиной в роду, потому что все мужчины, носившие имя Джустиниани, погибли в Византии. Чтобы род не пресекся, папа освободил его от обета и женил на дочери дожа. У него родились три сына, но, когда они выросли и взяли в супруги женщин из самых почтенных домов, он вернулся в монастырь, где предался самой строгой аскезе.
Пьеро занял почетное место и отвечал на учтивости, слетавшие с уст сладкоречивых венецианцев, в самых изысканных выражениях. Он немного устал, однако не показывал вида, и по мере того как птица сменяла рыбные блюда, а выдержанное густое кьянти — терпкое болонское вино, становился все оживленнее.
Когда со стола унесли блюда и рядом с бокалами остались лишь кувшин вина и ваза с фруктами, в комнате было уже почти темно. Сквозь узкие сводчатые окна, врезанные в массивную каменную кладку, синело ночное небо, и цвет его долго еще сохранялся прежним, даже после того, как были зажжены свечи. Из лежавшей под окнами долины время от времени доносились звуки летней ночи — то далекий собачий лай, то смех, пение и игра на лютне где-то у мельницы, то шуршание шагов любовной пары. Волнами набегал теплый, напоенный ароматами полей ветер, мелкие ночные мотыльки с серовато-серебристыми крыльями беспокойно кружили вокруг пламени свечей, с которых тяжелыми бородами свисал капающий воск.
За столом было шумно и весело. Разговор, начавшийся с политических новостей и последних ватиканских анекдотов, перешел затем к делам литературным, а закончился любовными, при этом молодые гости не скупились на истории, настоятель молча кивал, а дон Пьеро делал замечания и обобщения, в которых основательность содержания не уступала утонченности формы. Однако его более увлекала приятность разнообразия, нежели строгость последовательного рассуждения, и едва он осмелился утверждать, что бывалый мужчина и в самой глубокой тьме сможет по верным признакам отличить блондинку от брюнетки, как тут же оказался в противоречии с самим собой, когда вслед за этим выдвинул положение, что у женщин, да и вообще в делах любви, тройка — число четное, а белое — черное.
Венецианцы сгорали от желания выудить из него какую-нибудь историйку и употребляли все свое искусство, чтобы незаметно подтолкнуть его к рассказам. Однако старик был невозмутим и довольствовался тем, что вплетал в разговор то изречение, то наблюдение, благодаря чему с легкостью выуживал из собеседников историю за историей, каждую из которых он охотно присоединял к богатствам своей неисчерпаемой памяти. Порой он слышал давно знакомые ему сюжеты в новом облачении, но не разоблачал плагиатора; он был достаточно опытен, чтобы знать, что старые добрые истории бывают еще прекраснее и забавнее, когда новичок рассказывает их, представляя, что они случились с ним самим.
Однако под конец юный Джамбаттиста потерял терпение. Отхлебнув темно-красного вина, он с размаху поставил бокал на стол и обратился к старику.
— Досточтимый государь! — воскликнул он. — Вы знаете так же хорошо, как и я, что все мы умираем от страстного желания услышать из ваших уст какой-нибудь рассказ. Вы вынудили нас поведать с дюжину историй, мы же надеялись, что вы ответите еще более увлекательной, хотя бы для того, чтобы посрамить нас. Будьте же так любезны и подарите нам какую-нибудь старую или новую новеллу!
Пьеро задумчиво отправил в рот смоченную в вине фигу и отвечал, посасывая плод:
— Вы забываете, драгоценный друг, что я более не легкомысленный новеллист, а старик, которому уже нечего сочинять, кроме стихотворной надписи на своем могильном камне.
— Позвольте, — возразил Джамбаттиста, — вы только что произнесли о любви слова, которыми мог бы гордиться любой юноша.
Луиджи тоже принялся просить. Дон Пьеро лукаво улыбался. Он решил уступить, но рассказать такую историю, которая разочаровала бы молодых людей. Он спокойно отодвинул трехрогий подсвечник подальше от себя, немного подумал, подождал, пока все смолкнут и наполнят бокалы, и принялся говорить.
Свечи отбрасывали трепетные тени на широкий стол, на котором в беспорядке лежало несколько коричневых и зеленых фиг, а также желтых лимонов. Через высокие сводчатые окна все более ощутимо проникало холодное дыхание ночи, уже совершенно зачернившей небо и рассыпавшей на нем созвездия. Три слушателя откинулись в глубоких креслах и опустили взгляд к бурому каменному полу, на котором легко волновалась тень свисавшей со стола скатерти. На мельнице и дальше в долине все смолкло, тишина была такая, что было слышно, как где-то вдалеке по каменистой дороге идет шагом усталая лошадь — так медленно, что не понять было, приближается она или удаляется.
А Пьеро рассказывал:
— В этот вечер мы не раз говорили о поцелуях и спорили о том, какого рода поцелуи наиболее восхитительны. Пусть на это ответит моло-
дость; мы, старики, давно уже расстались с попытками и пробами, а обратиться за помощью можем разве что к своим поблекшим воспоминаниям. И вот я расскажу вам, если не подведет меня слабая память, историю двух поцелуев, каждый из которых разом показался мне самым сладким и самым горьким в моей жизни.
Когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, у моего отца было еще на болонской стороне Апеннин имение, где я провел большую часть своих мальчишеских лет, и прежде всего пору отрочества, которая представляется мне сегодня — уж не знаю, поймете ли вы меня в этом, — прекраснейшей во всей жизни. Я бы давно вновь побывал в этом доме или приобрел себе этот приют спокойствия, если бы из-за неудачного раздела наследства оно не оказалось во владении одного из моих кузенов, с которым у меня почти с ранних детских лет отношения были неважными и который, между прочим, играет в моей истории главную роль.
Было прекрасное, не слишком жаркое лето, и мы жили с отцом и с тем самым кузеном, которого он пригласил в гости, в этом небольшом имении. Мать моя к тому времени уже умерла. Отец был еще хоть куда, блестящий дворянин, служивший нам, юнцам, достойным примером в езде верхом и в охоте, в фехтовании и играх, in artibus vivendi et amandi [в житейских и любовных искусствах (лат.)]. Он двигался все еще легко и почти как молодой, был красив и статен, а вскоре после того времени женился во второй раз.
Кузену, которого звали Альвизе, было тогда двадцать три года, и, не могу не признать, он был красивым молодым человеком. Строен и хорошо сложен, длинные изящные локоны обрамляли нежное румяное лицо, движения элегантны и грациозны; недурной собеседник и певец, он совсем неплохо танцевал и уже тогда приобрел славу самого большого любимца женщин в округе. А что мы друг друга терпеть не могли — на то была своя причина. Он относился ко мне то высокомерно, а то с каким-то невыносимо ироничным покровительством, и, поскольку ум мой был развит не по годам, эта презрительная манера обхождения постоянно оскорбляла меня самым жестоким образом. К тому же я как хороший наблюдатель раскрыл несколько его интриг и тайных замыслов, что, разумеется, было крайне неприятно уже ему. Несколько раз он пытался склонить меня на свою сторону притворным расположением, однако я на это не поддался. Был бы я чуть старше и умнее, я бы заманил его в сети удвоенной учтивости и при удобном случае поставил ему подножку — ведь удачливых и избалованных людей так легко обмануть! Однако же я, хотя и дорос до того, чтобы ненавидеть его, был еще слишком ребенком, чтобы владеть иным оружием, кроме презрительной холодности и нежелания уступать, и вместо того, чтобы разить его, возвращая ему его же стрелы, только напоенные утонченным ядом, я сам в бессильном возмущении загонял эти стрелы глубже в свою же плоть. Мой отец, от которого наша взаимная неприязнь, разумеется, не скрылась, только смеялся и поддразнивал нас. Ему был по нраву красивый и элегантный молодой человек, и моя враждебность не мешала ему часто приглашать Альвизе.
Вот и в то лето мы были вместе. Дом наш был расположен замечательно, на холме, и из него открывался вид на виноградники, а дальше — на широкую долину. Построил его, насколько мне известно, один из изгнанных во время правления Альбицци флорентийцев. Дом окружал прелестный сад; мой отец повелел возвести вокруг него новую стену, а герб его был высечен из камня на портале, тогда как над дверью дома все еще оставался герб первого хозяина, вырезанный из мягкого камня и потому уже плохо различимый. Далее в сторону гор находились замечательные охотничьи угодья, где я целыми днями блуждал пешком или верхом, один или вместе с отцом, наставлявшим меня тогда в соколиной охоте.
Как я уже говорил, был я тогда еще почти мальчиком. И все-таки уже вышел из этого возраста, вступив в ту короткую, удивительную пору, когда молодые люди, потеряв детскую беззаботность и еще не возмужав, блуждают, словно между двумя запертыми садами, по раскаленной улице, терзаемые беспричинным томлением и беспричинной печалью. Разумеется, я писал множество терцин и тому подобного, однако не был еще влюблен ни в кого, кроме поэтических видений, хотя мне казалось, что я вот-вот умру от желания настоящей любви. И я носился в постоянной горячке, предпочитал одиночество и ощущал себя несказанно несчастным. Страдания мои были тем горше, что мне приходилось их тщательно скрывать. Ведь я точно знал, что ни отец, ни не-
навистный Альвизе не отказали бы себе в удовольствии поиздеваться надо мной. И свои прекрасные стихотворения я хранил тщательнее, чем скряга оберегает свои дукаты, а когда ларец показался мне недостаточно надежным укрытием, я отнес бумаги в лес и закопал их там, но каждый день ходил проверять, не пропали ли они.
Во время одного из этих кладокопательских походов я случайно приметил кузена на опушке леса. Я тут же изменил направление, поскольку он меня еще не увидел, но не терял его из вида; дело в том, что я то ли из любопытства, то ли из вражды привык постоянно за ним наблюдать. Через некоторое время я увидел нашу служанку, она вышла из зарослей и приблизилась к поджидавшему ее Альвизе. Он обнял ее за талию, привлек к себе и исчез вместе с ней в лесу.
Меня охватило какое-то лихорадочное волнение, а вместе с тем и жгучая зависть к старшему родственнику, срывавшему на моих глазах плоды, до которых сам я не дорос. За ужином я пристально смотрел на него, полагая, что по его глазам или губам должно быть видно, что он целовался и наслаждался любовью. Однако он выглядел как обычно и был так же весел и разговорчив. С этого момента я не мог видеть ни той служанки, ни Альвизе, не ощущая трепет желания, приятного и болезненного.
В эту пору — лето близилось к концу — мой кузен как-то сообщил, что у нас появился сосед. Богатый господин из Болоньи и его молодая красавица жена — Альвизе уже довольно давно был с ними знаком — приехали в свое имение, не более чем в получасе езды от нашего и расположенное ниже по склону горы.
Господин этот был знаком и с моим отцом, — кажется, он был даже отдаленным родственником моей покойной матери, родом из дома Пеполи, однако я в этом не уверен. Его дом в Болонье находился поблизости от Колледже ди Спанья. Имение же принадлежало его жене. И он, и она, и трое их детей, которые тогда еще даже не родились, сейчас уже покинули этот свет, да и вообще из всех тех, кроме меня, остался лишь мой кузен Альвизе, да и мы оба теперь старики, отчего, правда, лучше друг к другу относиться не стали.
Уже на следующий день во время прогулки верхом мы повстречались с тем болонцем. Мы поздоровались с ним, и отец пригласил его вместе с женой посетить нас в ближайшее время. Господин этот показался мне не старше моего отца, но не могло быть и речи о том, чтобы сравнивать их, потому что отец мой был высок и самого благородного сложения, а тот мал и неказист. Он отнесся к отцу со всей учтивостью, обратил несколько слов ко мне и согласился побывать у нас на следующий день, на что отец тотчас же пообещал угощение. Сосед поблагодарил, и мы любезно расстались, чрезвычайно довольные друг другом.
На следующий день мой отец приказал приготовить хороший обед, а чтобы угодить гостье — украсить стол венком. Мы с большой радостью и нетерпением ожидали прихода гостей, а когда они появились, отец пошел их встречать к самым воротам и сам помог даме спешиться. Затем мы все в превосходном настроении уселись за стол, и я восхищался во время обеда Альвизе еще больше чем отцом. Он умудрился наговорить гостям, особенно даме, столько всего забавного, лестного и приятного, что все были довольны, а разговоры и смех не смолкали все время. Видя это, я тоже решил овладеть этим ценным искусством.
Однако более всего меня занимала сама молодая дама. Она была исключительно хороша, высока ростом и стройна, изящно одета, а движения ее полны естественности и очарования. Я точно помню, что на ее левой — обращенной ко мне — руке было три золотых кольца с большими камнями, а на шее — тройная золотая цепочка с пластинами флорентийской работы. Когда обед близился к завершению и я вдоволь на нее насмотрелся, я уже до смерти был в нее влюблен и впервые ощутил наяву эту сладостную и пагубную страсть, о которой я столько мечтал и сочинил столько стихов.
После того как стол был убран, мы какое-то время отдыхали. Затем отправились в сад, уселись в тени и предались разного рода беседам, и я продекламировал латинскую оду, за что удостоился некоторой похвалы. Вечером мы перекусили на террасе, а когда начало смеркаться, гости стали собираться в обратный путь. Я тут же вызвался проводить их, но Альвизе, как оказалось, уже велел приготовить свою лошадь. Мы распрощались, их лошади тронулись шагом, а я остался с носом.
Тем вечером и последующей ночью я впервые получил возможность узнать кое-что о сущности любви. Сколь счастлив был я весь день, созерцая даму, столь же и безутешен стал я с той минуты, как она покинула наш дом. С болью и завистью услышал я час спустя, как вернулся кузен, замкнул ворота и поднялся к себе в спальню. И я всю ночь не мог заснуть, вздыхая и ворочаясь в постели. Я пытался в точности восстановить в памяти облик дамы, ее глаза, ее волосы и губы, ее руки и пальцы, а также вспомнить каждое произнесенное ею слово. Я более ста раз прошептал ее имя — Изабелла — нежно и печально, и удивительно, что на следующий день никто не заметил моего растерзанного состояния. Весь день я только тем и был занят, что выдумывал хитрости и уловки, чтобы вновь увидеть Изабеллу и по возможности добиться от нее какой-либо любезности. Разумеется, потуги мои были тщетны, опыта у меня не было, и в делах любви каждый, даже самый удачливый, неизбежно начинает с поражения.
Днем позже я отважился отправиться пешком к их имению, что очень легко было сделать тайком, потому что вилла их находилась у леса. Я тщательно спрятался у опушки и несколько часов наблюдал, не увидев ничего, кроме жирного ленивого павлина, поющей служанки и летавших вокруг белых голубей. И вот я каждый Божий день стал бегать туда; два или три раза мне посчастливилось подсмотреть, как донна Изабелла прогуливается по саду или стоит у окна.
Мало-помалу я осмелел и несколько раз пробирался в сад, ворота которого почти всегда были открыты и заросли высоким кустарником. В нем-то я и прятался так, чтобы видеть сразу несколько дорожек, к тому же я был при этом совсем рядом с маленькой беседкой, в которой Изабелла любила бывать по утрам. Я проводил там полдня, не чувствуя голода или усталости, и дрожь блаженства и страха охватывала меня всякий раз, едва мне удавалось увидеть красавицу.
Однажды я повстречал болонца в лесу. Это означало, что его не будет дома, и я с удвоенной радостью бросился в свое укрытие. По той же причине я прокрался на этот раз в самую глубину сада, спрятавшись прямо у беседки в темно-зеленых лавровых кустах. Услышав внутри шум, я понял, что Изабелла была там. Однажды мне показалось, что я слышу ее голос, но так тихо, что я не был в том уверен. Терпеливо сидел я в своей засаде, пока не увидел ее, при этом я постоянно боялся, как бы ее супруг не вернулся домой и не обнаружил меня. Обращенная ко мне сторона беседки была, к моему великому сожалению, закрыта занавеской из голубого шелка, так что заглянуть внутрь мне не удавалось. Зато меня немного успокаивало то, что меня нельзя было увидеть из дома.
Прошло более часа, и тут мне стало казаться, что голубой занавес отодвигается, будто кто-то сквозь щелку незаметно осматривает сад. Я тщательно спрятался и ожидал в сильнейшем возбуждении, что же будет, потому что от меня до беседки было не более трех шагов. Пот лил по моему лицу, а сердце билось так сильно, что я боялся, как бы его стук не был услышан.
Случившееся затем поразило мое неискушенное сердце горше стрелы. Занавес рывком распахнулся, и из беседки стремительно, но совсем тихо выпрыгнул мужчина. Едва я оправился от неописуемого изумления, как был изумлен вновь, потому что в следующий момент узнал в смельчаке своего врага и родственника. Меня словно озарило, и я мгновенно все понял. Я дрожал от ярости и ревности и чуть было не выскочил из укрытия и не набросился на него.
Альвизе поднялся, улыбнулся и осторожно огляделся вокруг. Тут же Изабелла, вышедшая из беседки через дверь, улыбаясь подошла к нему и тихо и нежно шепнула: «Иди же, Альвизе, иди! До встречи!»
Она наклонилась к нему, он обнял ее и поцеловал. Это был всего один поцелуй, но такой долгий, жадный и жаркий, что сердце мое в эту минуту успело сделать, наверное, тысячу ударов. Мне еще никогда не доводилось наблюдать страсть, которую я до того знал лишь по стихам и рассказам, в такой близи, а вид моей госпожи, чьи алые губы алчно и ненасытно впились в губы моего кузена, едва не свел меня с ума.
Этот поцелуй, судари мои, был для меня разом и сладостнее и горше любого другого, которого мне когда-либо самому довелось добиться или подарить — за исключением, быть может, одного-единственного, о котором вы тотчас же и услышите.
В тот же самый день, когда душа моя металась как подбитая птица, мы получили приглашение посетить соседа. Я не хотел идти, но отец заставил меня. И я провел еще одну ночь без сна и в мучениях. Наутро мы сели на коней и не торопясь доехали до имения, через ворота мы попали в сад, в котором я так часто бывал тайком. Тогда как на душе у меня было невыносимо боязно и тоскливо, Альвизе смотрел на садовую беседку и лавровые кусты с ухмылкой, приводившей меня в ярость.
Хотя и в этот раз за столом мои глаза не отрывались от донны Изабеллы, однако каждый взгляд доставлял мне адскую муку, потому что напротив нее за столом сидел ненавистный Альвизе и я не мог видеть красавицу, не представляя себе со всей ясностью того, что случилось вчера. И все же мой взгляд был прикован к ее очаровательным губам. На столе было множество великолепных блюд и напитков, беседа текла весело и оживленно, однако мне кусок в горло не лез, и я не отваживался вставить и словечка в общий разговор. Обед прошел для меня, тогда как все были так веселы, словно Страстная неделя.
Во время ужина слуга сообщил, что во дворе находится посыльный, желающий переговорить с хозяином. Тот извинился и вышел, пообещав вскоре вернуться. Мой кузен и в этот раз направлял течение беседы. Однако отец, как мне кажется, раскусил его и Изабеллу и забавлялся тем, что поддразнивал их намеками и странными вопросами. Как ни в чем не бывало, он спросил Изабеллу: «Скажите, донна, кого из нас троих вы больше всего хотели бы поцеловать?»
На это красавица громко расхохоталась и воскликнула с жаром: «Больше всего вот этого прелестного мальчика!» И она тут же встала с кресла, привлекла меня к себе и поцеловала — но поцелуй этот был не долгим и жгучим, как тот вчерашний, а беглым и прохладным.
И я думаю, что это и был поцелуй, доставивший мне более наслаждения и боли, чем все другие, подаренные мне любимыми женщинами.
Пьеро осушил свой кубок, встал и ответил на благодарный поклон венецианцев; затем он взял один из подсвечников, пожелал настоятелю спокойной ночи и вышел. Было уже довольно поздно, и оба гостя также отправились спать.
— Понравился он тебе? — спросил Луиджи, когда они уже лежали в темноте.
— Жалко, он стареет, — ответил Джамбаттиста и зевнул. — Я правда разочарован. Вместо хорошей новеллы вытащил на Божий свет какие-то детские истории!
— Да, со стариками всегда так, — согласился Луиджи, потягиваясь под простыней. — А все же говорит он блестяще, и потом удивительно, какая у него память.
В это же время старик Пьеро укладывался спать. Он устал. К тому же теперь он раскаивался, что не позабавил слушателей чем-нибудь другим, что не составило бы ему труда.
И все же одна вещь порадовала и сердечно повеселила его — что его дар импровизатора не утратил своей силы. Потому что вся эта история с виллой, кузеном, служанкой, донной Изабеллой, лавровыми кустами и двумя поцелуями была не более как выдумкой, сочиненной в минуту для минутного же удовольствия.
Отзывы о сказке / рассказе: