IV
На другой день Иветта с утра отправилась одна посидеть там, где Сервиньи читал ей о муравьях..
«Не уйду, пока не приму окончательного решения», — твердила она про себя.
Перед ней, у ног ее, струилась вода, бурливая вода проточного рукава реки, полного пучин и водоворотов, которые мчались мимо в беззвучном беге, образуя глубокие воронки.
Она уже со всех сторон обсудила положение и все возможные выходы из него.
Как ей быть, если мать не выполнит до конца поставленных условий, не порвет со своей жизнью, обществом и всем прочим и не укроется вместе с нею в каких-нибудь далеких краях? Тогда она, Иветта, должна уехать… бежать одна. Но куда? Чем она будет жить?
Трудом? Каким? К кому она обратится за работой? Кстати, унылая, убогая жизнь работниц, девушек из народа, казалась ей немного унизительной, недостойной ее. Она подумала было сделаться гувернанткой, как юные героини романов, а потом пленить сердце хозяйского сына и стать его женой. Но для этого надо быть знатного рода, чтобы гордо ответить взбешенному отцу, когда он будет укорять ее в обольщении сына:
— Меня зовут Иветта Обарди.
Но гордиться своим именем она не могла. Да и способ этот был избитый и пошлый.
И монастырь не лучше. К тому же она не чувствовала ни малейшего призвания к монашеской жизни, так как благочестие находило на нее случайно и порывами. Нельзя надеяться, чтобы кто-нибудь женился на ней, на той, кем она была. Никакой помощи не могла она принять от мужчины и не видела ни выхода, ни верного средства спасения.
И потом она хотела совершить что-то смелое, поистине большое, поистине значительное, достойное подражания; и она избрала смерть.
Она решилась на это внезапно и спокойно, как на путешествие, не вдумавшись, не представляя себе смерти, не понимая, что это сон без пробуждения, уход без возврата, прощание навеки с землей и жизнью.
Со всем легкомыслием юного и восторженного существа она тотчас ухватилась за эту крайнюю меру. И стала обдумывать, как осуществить ее. Но все способы казались ей мучительными и неверными, к тому же вынуждали к насильственному действию, которое претило ей.
Она сразу же отвергла кинжал и пистолет, которые требуют опытной и твердой руки, а иначе могут только ранить, искалечить или изуродовать; отвергла вульгарную веревку, способ самоубийства для бедняков, смешной и некрасивый, а также и воду, потому что умела плавать. Оставался только яд, но какой? Почти все они причиняют страдания и вызывают рвоту. А ей не хотелось страдать, не хотелось, чтобы ее рвало. Тут она подумала о хлороформе, потому что прочла в хронике происшествий, как одна молодая женщина покончила с собой таким способом.
И тотчас же ей стало как-то радостно от принятого решения, она втайне возгордилась и залюбовалась собой. Теперь все увидят, какова она, узнают ей дену.
Она вернулась в Буживадь и отправилась в аптеку, где спросила немного хлороформа от зубной боли. Аптекарь знал ее и отпустил ей маленький пузырек наркотика.
Тогда она прошла пешком в Круасси и там получила вторую склянку яда. Третью она добыла в Шату, четвертую в Рюэйе и к завтраку возвратилась с опозданием. После такой долгой ходьбы она сильно проголодалась и ела с наслаждением человека, нагулявшего себе аппетит.
Мать радовалась, глядя, как охотно она ест, и, окончательно успокоившись, сказала, когда они встали из-за стола:
— Знаешь, я пригласила провести с нами воскресный день всех друзей — князя, шевалье и господина де Бельвиня.
Иветта слегка побледнела, но не возразила ни слова. Сейчас же после завтрака она отправилась на станцию и взяла билет в Париж.
Весь день она ходила из аптеки в аптеку и покупала по нескольку капель хлороформа.
Когда она вернулась вечером, все карманы ее были полны пузырьков.
На другой день она повторила эту процедуру и, случайно заглянуть в аптекарский магазин, сразу получила четверть литра.
В субботу она не выходила из дому; день был пасмурный и прохладный; все время она провела на террасе, лежа в плетеном шезлонге.
Она почти ни о чем не думала, окончательно решившись и успокоившись.
На следующий день она захотела прихорошиться и надела голубое платье, которое было ей к лицу.
Глядя в зеркало, она вдруг подумала:
«Завтра я буду мертва. — И непривычная дрожь пробежала у нее по спине. — Мертва! Не буду говорить, не буду думать, никто больше не увидит меня. И сама я ничего этого больше не увижу!»
Она внимательно разглядывала свое лицо, как будто никогда не видела его прежде, особенно всматривалась в глаза, обнаруживала множество новых штрихов, улавливала в своих чертах их истинное, ей самой неизвестное выражение и удивлялась себе, как незнакомке или новой подруге.
Она твердила мысленно:
«Это я, я сама в зеркале. Как странно смотреть на себя. А ведь без зеркала мы не имели бы понятия о себе. Все вокруг знали бы, какие мы, а сами мы — нет».
Она подняла свои тяжелые косы, перебросила их на грудь и при этом наблюдала каждый свой жест, каждый поворот, каждое движение.
«Какая я хорошенькая! — думала она. — А завтра я буду лежать мертвая, вот тут на кровати».
Она оглянулась на кровать и мысленно увидела себя простертой, белой, как простыня.
«Мертвая! Через неделю это мое лицо, эти глаза, щеки будут почерневшей гнилью в ящике под землей».
Нестерпимая тоска сжала ей сердце.
Яркое солнце заливало весь ландшафт, и теплый утренний воздух струился в окно.
Она села, вдумываясь в это слово: «мертва». Это значит, что мир как будто исчезнет для нее; но нет, в мире ничего не изменится, даже ее комната. Да, ее комната останется такой же, с той же кроватью, теми же стульями, тем же туалетным столом, а она, она сама скроется навсегда, и никто не опечалится этим, разве что ее мать.
Кто-нибудь скажет: «Хорошенькая была девушка, эта Иветта!» — только и всего. Она взглянула на свою руку, лежавшую на локотнике кресла, и снова подумала о той гниющей, о той черной, смрадной каше, в которую превратится ее тело. Снова дрожь ужаса пробежала у нее по спине, а в голове не укладывалась мысль, как это она исчезнет, но мир не перестанет существовать. Ведь она чувствует себя нераздельной частью всего — природы, воздуха, солнца, жизни.
Из сада донесся взрыв смеха, гомон голосов, выкрики, звуки шумного веселья, какое царит в начале загородных прогулок; Иветта различила баритон г-на де Бельвиня, который пел:
Я под окном твоим,
И жду, тоской томим…
Она машинально поднялась и выглянула в окно. Раздались рукоплескания. Все пятеро были в сборе и с ними еще двое господ, ей незнакомых.
Вдруг она отпрянула от окна, — ее больно кольнула мысль, что все эти мужчины приехали повеселиться к ее матери, куртизанке.
Прозвонил колокольчик к завтраку.
«Я покажу вам, как умирают», — решила она. И сошла вниз твердой, решительной поступью; так, должно быть христианские мученицы вступали на арену цирка навстречу львам.
Она пожала гостям руки, улыбаясь любезно, но несколько высокомерно. Сервиньи спросил ее:
— Сегодня вы менее сварливо настроены, мамзель?
Она ответила суровым и загадочным тоном:
— Сегодня мне хочется озорничать. Я настроена на парижский лад. Берегитесь! — И обратилась к г-ну де Бельвиню: — Вы будете моим кавалером, миленький Мальвуази. Я всех вас везу после завтрака на гулянье в Марли.
В этот день в Марли как раз было гулянье. Иветте представили двух новых гостей — графа де Тамина и маркиза де Брикето.
За столом она почти не разговаривала, собираясь с силами, чтобы быть веселой целый день, чтобы никто ничего не заметил. А потом бы все дивились еще больше и говорили: «Кто бы мог подумать? У нее был такой веселый, невольный вид? Кто разгадает эти натуры?!»
Она старалась не думать о вечере, о назначенном ею часе, когда все будут в сборе на веранде.
Чтобы подхлестнуть себя, она выпила непривычно много вина, а в придачу две рюмки коньяка, и, когда вставали из-за стола, щеки у нее раскраснелись, голова кружилась, кровь быстрее бежала по жилам, туманила мозг, и на все она теперь смотрела бесстрашно, все ей было нипочем.
— Вперед! — скомандовала она.
Она взяла под руку г-на де Бельвиня и объявила, в каком порядке выступать остальным:
— Итак, вы — мой батальон! Сервиньи, вас я назначаю сержантом, вы пойдете вне строя, справа. В авангарде поставьте иностранный легион, двух чужеземцев — князя и шевалье, а позади двух новобранцев, сегодня ставших под ружье. Вперед!
Они тронулись. Сервиньи подражал горнисту, а новички изображали барабанщиков. Г-н де Бельвинь был несколько сконфужен и твердил шепотом:
— Мадмуазель Иветта, ну будьте же благоразумны, не компрометируйте себя.
Она отвечала:
— Скажите, что я компрометирую вас, Рэзине. Мне самой на все наплевать. Завтра это уже будет неважно. Пеняйте на себя, — незачем показываться с такими особами, как я.
Они шли по Буживалю, вызывая изумление гуляющих. Все оборачивались. Местные жители выглядывали из дверей; пассажиры узкоколейки, соединяющей Рюэй с Марли, свистели им вслед; мужчины, стоя в открытых вагонах, кричали:
— В воду их!.. В воду!..
Иветта шагала по-военному и тащила Бельвиня, как пленника. Она не смеялась, лицо ее было бледно, строго и казалось какой-то мрачной маской. Сервиньи, прерывая игру на рожке, выкрикивал команду. Князь и шевалье веселились от души, находили все это крайне забавным и остроумным. Оба молодых человека без устали били в барабан.
Их прибытие на гулянье вызвало сенсацию. Девицы рукоплескали, молодые люди ржали; толстяк, который шествовал под руку с супругой, заметил не без зависти:
— Вот уж кому не скучно.
Иветта увидела карусель и заставила Бельвиня сесть на деревянную лошадку, рядом с ней, меж тем как остальные оседлали коней позади них. После первого круга она не пожелала слезть и принудила свиту пять раз подряд прокатиться верхом на игрушечных лошадках, к великому удовольствию публики, отпускавшей шуточки. Г-н де Бельвинь был бледен, сходя с карусели, — его тошнило.
После этого она принялась слоняться по балаганам. Заставила своих спутников, всех по очереди, взвеситься посреди толпы зевак. Требовала, чтобы они покупали и таскали с собой нелепые игрушки. Князь и шевалье находили уже, что шутка зашла далеко. Только Сервиньи и оба барабанщика не теряли присутствия духа.
Наконец они вышли за пределы гулянья. Она окинула своих провожатых каким-то странным, коварным и злобным взглядом и, повинуясь дикой причуде, выстроила их в ряд на правом, высоком, берегу реки.
— Пусть тот, кто любит меня больше всех, бросится в воду, — сказала она.
Никто не прыгнул. Позади собирался народ. Женщины в белых фартуках смотрели во все глаза. Двое солдат в красных шароварах с глупым видом скалили зубы.
Она повторила:
— Итак, никто из вас не способен прыгнуть в реку мне в угоду?
Сервиньи пробормотал:
— Так и быть, черт возьми.
И, как стоял, кинулся в воду.
Брызги от его падения долетели до Иветты. Возгласы удивления и смешки послышались в толпе.
Девушка подняла с земли щепку, швырнула ее в реку и крикнула:
— Апорт!
Молодой человек поплыл, как собака зубами схватил и понес качавшуюся на волнах дощечку, потом выбрался на берег и, преклонив холено, подал ее.
Иветта взяла щепку.
— Молодчина, — заметила она.
И ласково погладила его по голове.
Толстая дама с возмущением воскликнула:
— Это просто неслыханно!
Другая добавила:
— Что это за развлечение!
Какой-то мужчина заявил:
— Ну, уж я бы не стал купаться ради девки!
Иветта снова повисла на руке Бельвиня и бросила ему прямо в лицо:
— А вы, мой друг, — простофиля. Вы и не знаете, что упустили.
Они пошли обратно. Иветта с раздражением смотрела на встречных.
— Какой у них у всех глупый вид! — говорила она.
Потом перевела взгляд на спутника:
— Кстати, у вас тоже.
Г-н де Бельвинь поклонился. Обернувшись, она заметила, что князь и шевалье скрылись. Мрачный и мокрый Сервиньи уже не изображал горниста и уныло плелся рядом с усталыми молодыми людьми, а они уже не изображали барабанщиков.
Она резко захохотала:
— По-видимому, с вас хватит. Однако вы, кажется, так понимаете развлечения? И приехали сюда для этого. Вот я и развлекла вас за ваши деньги.
Дальше она пошла молча. Вдруг Бельвинь заметил, что она плачет. Он спросил в испуге:
— Что с вами?
Она прошептала:
— Оставьте меня, какое вам дело!
Но он тупо настаивал:
— Нет, мадмуазель, скажите, что с вами? Вас кто-нибудь обидел?
Она повторила с раздражением:
— Да замолчите, наконец!
И, не в силах больше бороться с безысходной тоской, затопившей ее сердце, она зарыдала так отчаянью, что не могла идти дальше,
Закрыв лицо руками, она всхлипывала, стонала, захлебывалась, задыхаюсь от своего непосильного горя.
Бельвинь стоял подле нее и в полном смятении твердил:
— Ничего не понимаю!
Тут решительно вмешался Сервиньи:
— Пойдемте домой, мамзель, не надо плакать на улице. Зачем было так безумствовать, а потом огорчаться?
И, схватив Иветту под руку, он увлек ее прочь,
Но как только они подошли к ограде дачи, она вырвалась, бегом пересекла сад, взбежала к себе в комнату и заперлась на ключ.
Появились она только к обеду, очень строгая, очень бледная. Все остальные, наоборот, были настроены весело. Сервиньи купил у местного торговца одежду рабочего — бархатные штаны, рубаху в цветочек, фуфайку, блузу — и говорил простонародным языком.
Иветта не могла дождаться конца обеда, чувствуя, что мужество ее иссякает. Тотчас после кофе она ушла к себе.
Под окном ее раздавались веселые голоса. Шевалье отпускал вольные шутки, каламбурил грубо и неуклюже, как иностранец.
Она слушала с отчаянием. Сервиньи был чуть навеселе, подражал пьяному мастеровому, называл маркизу хозяйкой. И вдруг обратился к Савалю:
— Эх, хозяин!
Послышался взрыв смеха.
Тут Иветта решилась. Она взяла листок почтовой бумаги и написала:
Буживаль, воскресенье,
девять часов вечера.
Я умираю, чтобы не быть содержанкой.
Иветта.
А в постскриптуме:
Мама, дорогая, прости и прощай.
Она запечатала конверт, адресовав письмо маркизе Обарди.
Потом она подкатила к окну кушетку, придвинула поближе столик, поставила на него бутылку с хлороформом и положила пакет ваты.
Огромный розовый куст в цвету тянулся от самой террасы до ее окна и изливал во тьму нежный и тонкий аромат, набегавший легкими волнами; несколько мгновений девушка вдыхала его. Луна в первой своей четверти, выщербленная слева, плыла по черному небу, порой заволакиваясь легкой дымкой.
Иветта думала:
«Я сейчас умру! Сейчас умру!» Сердце ее, набухшее слезами, переполненное страданием, душило ее. Ей хотелось молить кого-то о пощаде, хотелось, чтобы кто-то спас ее, любил ее.
Послышался голос Сервиньи. Он рассказывал скабрезный анекдот, его слова то и дело прерывали взрывы хохота. Маркиза смеялась даже громче других, повторяя:
— Нет, право, это неподражаемо! Неподражаемо! Ха! ха! ха!
Иветта взяла бутылку, раскупорила ее и смочила жидкостью кусок ваты. Распространился сильный, приторный, странный запах. Она поднесла вату к губам, и этот резкий, щекочущий запах разом проник ей в горло, заставил закашляться.
Тогда, закрыв рот, она принялась вдыхать его. Глубокими затяжками впивала она смертоносные испарения, сомкнув глаза и стараясь угасить в себе всякую мысль, чтобы не думать, не знать ничего. Сначала ей казалось, будто грудь ее раздается, расширяется, а душа, только что обремененная горем, становится совсем-совсем легкой, и груз, угнетавший ее, поднимается, уходит, улетучивается.
Какая-то благодатная сила, подобная могучему дурману, сладостной, лихорадкой проникала внутрь, пронизывала ее всю до кончиков пальцев.
Иветта заметила, что комок ваты высох, и удивилась, почему она еще не умерла. Все чувства ее как будто стали острее, тоньше, живее. Она явственно слышала каждое слово с террасы. Князь Кравалов рассказывал, как он убил на дуэли австрийского генерала.
А издалека, из сельских просторов, к ней долетали звуки ночи, прерывистый собачий лай, короткое кваканье лягушек, еле уловимый шорох листвы.
Она снова взяла бутылку, еще раз смочила жидкостью кусочек ваты и стала вдыхать хлороформ. Несколько мгновений она не ощущала ничего; потом отрадная, упоительная истома опять овладела ею.
Два раза подливала она хлороформа на вату, страстно теперь этого физического и нравственного блаженства, мечтательного полусна, в котором витала ее душа.
Ей казалось, что нет у нее ни костей, ни мяса, ни ног, ни рук. Все это сняла так осторожно, что она и не заметила. От хлороформа в теле было ощущение пустоты, зато ум встрепенулся, ожил, стал шире, вольнее, чем когда-нибудь прежде.
В памяти ее вставали сотни забытых случаев, мелкие подробности из времен детства, пустяки, которые ей приятно было вспомнить. Мысль ее, ставшая вдруг необыкновенно подвижной, перескакивала с предмета на предмет, пробегала сотни приключений, бродила в прошедшем и заглядывала в манящие события будущего. В этом деятельном и беспечном блуждании мысли было чувственное наслаждение; ей доставляло оно божественную радость.
Она по-прежнему слышала голоса, но слов уже не разбирала, и они приобретали для нее совсем новый смысл. Она погружалась, она уносилась в причудливо пеструю феерию.
Вот она на корабле плывет мимо прекрасной, цветущей страны. На берегу люди, и эти люди кричат очень громко. А вот она уже, неизвестно как, очутилась на суше; и Сервиньи, одетый принцем, явился за нею, чтобы вести ее на бой быков.
Улицы были полны прохожих, и все они говорили, и она без удивления слушала их разговоры, и люди, казалось ей, были знакомые, потому что сквозь грезы дурмана к ней с террасы по-прежнему долетали голоса и смех гостей ее матери.
Дальше все смешалось.
Потом она проснулась в блаженном оцепенении и с трудом вернулась к действительности.
Значит, она еще не умерла.
Но она так отдохнула, ощущала такое физическое блаженство, такой душевный покой, что не торопилась умирать. Ей хотелось бы, чтобы эта чудесная дремота длилась вечно.
Она дышала неторопливо и глядела на луну прямо перед собой, над вершинами деревьев. Что-то изменилось в ее сознании. Мысли были уже не те. Ослабив ее тело и душу, хлороформ утолил горе и усыпил волю к смерти.
Почему бы ей не жить? Почему не быть любимой? Почему не найти счастье в жизни? Все казалось ей теперь возможным, и простым, и верным. Все в жизни было приятно, хорошо, восхитительно. Но ей хотелось мечтать дальше, и она налила еще волшебной влаги на вату и стала вдыхать ее, по временам отнимая яд от ноздрей, чтобы не поглотить слишком много, чтобы не умереть.
Она смотрела на луну и видела на ней лицо, женское лицо. И снова возобновился образный бред, навеянный парами наркотика. Лицо качалось посреди неба; потом оно запело, знакомым голосом запело «Аллилуйя любви».
Это маркиза вошла в комнаты и села за фортепьяно.
Теперь у Иветты были крылья. Она летала ночью, ясной, светлой ночью, над лесами и долинами. Она летала с упоением, простирая крылья, взмахивая ими, и ветер нежил ее, как нежат объятия. Она отдавалась его воле, а он целовал ее, и она мчалась так быстро, так быстро, что не успевала ничего разглядеть внизу; и вдруг очутилась на берегу пруда с удочкой в руке — она удила.
Что-то клюнуло, она потянула лесу и выудила прекрасное жемчужное ожерелье, о котором мечтала последнее время. Ничуть не удивившись находке, она смотрела на Сервиньи, — он, неизвестно как, очутился возле нее, тоже с удочкой, и тащил из воды деревянную лошадку.
Потом она снова как будто очнулась и услышала, что ее зовут снизу.
Голос матери говорил:
— Погаси же свечу.
Потом Сервиньи выкрикнул шутовским тоном:
— Да погасите же свечу, мамзель Иветта!
И все подхватили хором:
— Мамзель Иветта, погасите свечу!
Она еще раз налила на вату хлороформа; умирать ей теперь не хотелось, и она держала его подальше от лица, чтобы самой дышать свежим воздухом, а комнату пропитать удушливым запахом наркотика, так как понимала, что к ней сейчас придут.
И, приняв бессильную позу, позу покойницы, она стала ждать.
Маркиза говорила:
— Я даже встревожена! Эта дурочка заснула и оставила свет на столе. Сейчас пошлю Клеманс погасить свечку и притворить окно на балкон, оно раскрыто настежь.
Немного погодя горничная постучала в дверь и позвала:
— Мадмуазель! Мадмуазель!
После паузы она повторила:
— Мадмуазель, маркиза просит вас потушить свечу и закрыть окно.
Клеманс подождала еще, а потом застучала сильнее и крикнула громче:
— Мадмуазель! Мадмуазель!
Иветта не отвечала, и горничная пошла доложить маркизе.
— Мадмуазель, должно быть, уснула; она заперлась на ключ, а разбудить ее я не могу.
Маркиза заволновалась:
— Нельзя же оставить ее так.
Тогда все гости, по совету Сервиньи, выстроились под окном и гаркнули хором:
— Гип-гип, ура! Мамзель Иветта!
Их рев всколыхнул мирную ночь, сквозь прозрачный воздух поднялся в поднебесье и пронесся над сонной землей; отголоски его затихли вдали, словно шум мчащегося поезда.
Иветта все не откликалась, и маркиза сказала:
— Только бы с ней не случилось чего-нибудь; мне становится страшно.
Тогда Сервиньи, срывая с куста, растущего у стены, красные розы и нераскрывшиеся бутоны, принялся швырять их в окно Иветты.
От первой розы, которая попала в нее, Иветта вздрогнула и чуть не закричала. Другие посыпались ей на платье, на волосы, перелетали через ее голову, падали на кровать, покрывали ее цветочным дождем.
Маркиза снова крикнула сдавленным голосом:
— Иветта, ну откликнись же!
А Сервиньи заявил:
— Право, тут что-то неладное, я взберусь на балкон.
Но шевалье возмутился:
— Позвольте, позвольте, я протестую, это неслыханная милость, — ведь удачней случая не дождешься, удачней минуты не улучишь, чтобы добиться свидания!
Все остальные, заподозрив уловку со стороны девушки, подхватили:
— Мы возражаем. Это подстроено нарочно. Не пустим, не пустим!
Но маркиза твердила в тревоге:
— Нет, надо пойти посмотреть, что случилось.
Князь заявил с трагическим жестом:
— Она поощряет герцога, нас предали.
— Бросим жребий, кому лезть, — предложил шевалье. И достал из кармана золотой.
Он подошел к князю и сказал:
— Орел.
Вышла решетка.
Вслед за этим князь бросил монету и обратился к Савалю:
— Ваше слово, сударь.
Саваль произнес:
— Решетка.
Вышел орел.
Князь по очереди опросил остальных. Все проиграли.
Сервиньи, оставшийся последним, заявил привычным ему наглым тоном:
— Что за черт! Он передергивает!
Князь прижал руку к груди и подал монету сопернику со словами:
— Бросайте сами, дорогой герцог.
Сервиньи взял золотой и швырнул его, крикнув:
— Решетка!
Вышел орел.
Он поклонился и указал на балюстраду балкона:
— Взбирайтесь, князь.
Но князь растерянно оглядывался по сторонам.
— Что вы ищете? — спросил шевалье.
— Мне бы… лестницу.
Раздался дружный смех. Саваль выступил вперед:
— Мы вам поможем.
Он поднял князя на своих мощных руках и посоветовал:
— Цепляйтесь за балкон.
Тот уцепился и, когда Саваль выпустил его, повис в воздухе, болтая ногами. Сервиньи схватил эти ноги, беспомощно искавшие опоры, и что было сил потянул их; руки разжались, и князь всей тяжестью рухнул на живот г-ну де Бельвиню, который пытался поддержать его.
— Чья очередь? — спросил Сервиньи.
Никто не вызвался.
— Что ж вы, Бельвинь, решайтесь!
— Благодарю вас, мой друг, я не хочу переломать себе кости.
— Ну, а вы, шевалье, для вас ведь это дело привычное.
— Уступаю вам место, дорогой герцог.
— Хм! Хм! Мне что-то тоже расхотелось.
И Сервиньи топтался под балконом, приглядываясь. Потом сделал прыжок, уцепился за балкон, подтянулся на руках, как гимнаст, и перемахнул через балюстраду. Все зрители зааплодировали. Но он сейчас же показался снова.
— Скорей! Скорей! Иветта без сознания! — крикнул он.
Маркиза громко вскрикнула и устремилась наверх по лестнице.
Девушка лежала, закрыв глаза, точно мертвая.
Мать вбежала в смятении и бросилась к ней.
— Скажите, что с ней? Что с ней?!
Сервиньи поднял с пола упавшую бутылку.
— Она надышалась хлороформа, — сказал он.
И, приложив ухо к сердцу девушки, добавил:
— Но она не умерла. Мы оживим ее. Есть у вас аммиак?
Горничная растерянно повторяла:
— Что… что такое… сударь?
— Нашатырный спирт.
— Есть, сударь.
— Несите скорее и распахните дверь, чтобы был сквозняк.
Маркиза рыдала, упав на колени:
— Иветта! Иветта! Девочка, детка моя, послушай, ответь мне! Иветта, деточка моя! О господи! Господи, что же с ней?
Мужчины в испуге суетились без толку, подносили воду, полотенце, стаканы, уксус.
Кто-то сказал:
— Надо раздеть ее!
И маркиза, совсем потерявшая голову, попыталась снять платье с дочери; но она даже не соображала, что делает. Руки у нее дрожали, пальцы заплетались, она стонала:
— Не могу… не могу я…
Вернулась горничная с аптечной склянкой. Сервиньи вынул пробку и вылил половину содержимого на платок. Потом приложил платок к носу Иветты, и она судорожно вздохнула.
— Прекрасно, она дышит, — заметил он. — Ничего страшного.
Он смочил ей виски, щеки, шею резко пахнущей жидкостью.
Потом знаком приказал горничной расшнуривать Иветту и, когда на ней остались только юбка и рубашка, поднял ее на руки и понес на кровать, весь дрожа от аромата полуобнаженного тела, от прикосновения чуть влажной кожи, от тепла едва прикрытой груди, которая поддавалась под его губами.
Положив девушку, он выпрямился, весь бледный.
— Это ничего, она очнется, — сказал он, потому что уловил ее дыхание, ровное и правильное.
Но когда он увидел, что глаза всех мужчин устремлены на Иветту, лежавшую в постели, его передернуло от ревнивой досады, и, шагнув в их сторону, он сказал:
— Господа, в комнате слишком много народу. Соблаговолите уйти; здесь с маркизой останемся я и господин Саваль.
Он говорил сухим и властным тоном. Все немедленно удалились.
Г-жа Обарди обхватила своего любовника обеими руками и, подняв к нему голову, молила:
— Спасите ее! Ах, спасите же ее!..
Меж тем Сервиньи, обернувшись, увидел на столе письмо. Проворным движением схватил он конверт. Прочтя имя адресата, он понял и решил: «Пожалуй, не стоит маркизе знать об этом». Вскрыв письмо, он мигом пробежал обе строки:
Я умираю, чтобы не быть содержанкой.
Иветта.
Мама, дорогая, прости и прощай.
«Что за черт, — произнес он про себя. — Здесь есть над чем задуматься».
И спрятал письмо в карман.
Потом он вернулся к постели, и тут ему показалось, что девушка пришла в себя, но не решается открыть глаза из чувства стыда и унижения, из страха расспросов.
Маркиза опустилась теперь на колени и плакала в ногах постели. Встрепенувшись, она произнесла:
— Доктора, скорее доктора!
Но Сервиньи, поговорив шепотом с Савалем, успокоил ее:
— Нет, все прошло. Знаете что, уйдите на минутку, на одну минутку, и я ручаюсь вам, что она расцелует вас, когда вы вернетесь.
Подняв г-жу Обарди, барон увел ее. Тогда Сервиньи сел подле кровати и, взяв руку девушки, сказал:
— Послушайте, мамзель Иветта…
Она не ответила. Ей было так хорошо, так уютно, так тепло, что хотелось никогда больше не двигаться, не говорить и жить так всегда. Чувство несказанной отрады владело ею, такой отрады, какой она не испытывала еще ни разу.
Мягкий ночной воздух вливался в окно и легкими, бархатистыми волнами так сладостно, так нежно касался порой ее лица. Это была ласка, это был поцелуй ветра, точно мерное и свежее дуновение опахала, сотканного из листвы всех дерев, из всех теней ночи, из приречных туманов, а также из всех цветов, ибо розы, усыпавшие ее комнату, ее кровать, и розы, которыми был увит балкон, сочетали свой томный аромат с бодрящим дыханием ночи. Не открывая глаз, пила она этот душистый воздух, сердце ее еще было убаюкано наркотическим дурманом, и умирать ей совсем не хотелось, а страстно, неодолимо хотелось жить, быть счастливой, безразлично какой ценой, быть любимой — да, любимой.
Сервиньи повторил:
— Послушайте, мамзель Иветта!
Она, наконец, решилась открыть глаза. Увидев, что она очнулась, он продолжал:
— Ай-ай, как не стыдно затевать такие глупости!
Она шепнула:
— Мюскад, милый, я была так несчастна.
Он по-отечески сжал ей руку.
— В самом деле, было от чего горевать! Обещайте, что не повторите этого безумства.
Она ответила только легким кивком и еле уловимой, почти незаметной улыбкой.
Он достал из кармана письмо, которое нашел на столе.
— Показать это вашей матери?
Она отрицательно покачала головой.
Он не знал, что сказать дальше, положение казалось ему безвыходным. Он прошептал:
— Детка моя, как бы ни было больно, надо мириться с неизбежным. Я понимаю ваше горе и обещаю вам…
— Какой вы добрый… — пролепетала она.
Оба замолчали. Он смотрел на нее. Во взоре ее была истома и нежность. И вдруг она протянула руки, словно хотела привлечь его. Он склонился к ней, чувствуя, что она зовет его, и губы их соединились.
Долго пробыли они так, не шевелясь, закрыв глаза. Но он понял, что может потерять над собой власть, и встал. Она улыбнулась ему теперь настоящей любовной улыбкой и обеими руками удерживала его за плечи.
— Пойду позову вашу мать, — сказал он.
Она прошептала:
— Еще минутку. Мне так хорошо.
И, помолчав, прибавила тихо, так тихо, что он едва расслышал:
— Скажите, вы будете крепко любить меня?
Он опустился на колени у постели и поцеловал протянутую руку:
— Я вас боготворю.
Но за дверью послышались шаги. Он вскочил на ноги и обычным своим, слегка насмешливым тоном произнес:
— Входите. Все в порядке.
Маркиза бросилась к дочери, судорожно сжала ее в объятиях, омочив слезами ее лицо, меж тем как Сервиньи, ликующий и страстно возбужденный, вышел на балкон подышать свежим ночным воздухом, напевая про себя:
Женская прихоть меры не знает,
Женскую душу кто разгадает!
Отзывы о сказке / рассказе: