Ги де Мопассан — Наследство: Рассказ

III

Молодожены поселились на той же площадке, что и Кашлен с сестрой, в такой же точно квартире, откуда спровадили жильцов.

Но душу Лезабля снедала тревога: тетка не захотела официально закрепить за Корой право наследования. Правда, она поклялась, «как перед господом богом», что завещание ею составлено и хранится у нотариуса, г-на Беллома. Кроме того, она пообещала, что все ее состояние достанется племяннице, но при одном условии. Какое это условие — она объяснить не пожелала, несмотря ни на какие просьбы, хотя и заверяла с благожелательной усмешкой, что выполнить его нетрудно.

Лезабль почел за благо пренебречь всеми сомнениями, какие вызывала в нем упорная скрытность старой ханжи, и, так как девица ему очень нравилась, он уступил своему влечению и поддался упрямой настойчивости Кашлена.

Теперь он был счастлив, хотя неуверенность в будущем и не переставала его мучить; и он любил жену, ни в чем не обманувшую его ожиданий. Жизнь его текла однообразно и ровно. Прошло несколько недель; он уже привык к положению женатого человека и оставался все таким же исполнительным чиновником, как и прежде.

Прошел год. Снова наступило первое января. К великому удивлению Лезабля, он не получил повышения, на которое рассчитывал. Только Маз и Питоле продвинулись по службе. И Буассель по секрету сообщил Кашлену, что собирается как-нибудь вечерком, уходя из министерства, подстеречь у главного подъезда обоих сослуживцев и на глазах у всех их отколотить. Разумеется, он этого не сделал.

Целую неделю Лезабль не спал, ошеломленный тем, что, невзирая на проявленное усердие, его обошли по службе. А ведь он трудится, как каторжный, он постоянно заменяет помощника начальника, г-на Рабо, который хворает девять месяцев в году и только и делает, что отлеживается в больнице Валь-де-Грас; что ни утро — он приходит в половине девятого; что ни вечер — уходит в половине седьмого. Чего им еще надо? Ну что ж, раз не ценят такую работу, такое усердие, он будет поступать, как прочие, только и всего. Каждому по заслугам. Но как мог г-н Торшбеф, относившийся к нему, как к родному сыну, как мог он от него отречься? Необходимо узнать, что за этим кроется. Он пойдет к начальнику и объяснится с ним.

И вот в один из понедельников, утром, до прихода сослуживцев, Лезабль постучался в двери властелина.

Резкий голос громко произнес:

— Войдите!

Лезабль вошел.

За большим столом, заваленным бумагами, сидел г-н Торшбеф — коротенький, с огромной головой, словно покоящейся на бюваре, и что-то писал.

— Добрый день, Лезабль, как поживаете? — спросил он, завидев своего любимца.

— Добрый день, господин Торшбеф. Спасибо, очень хорошо, — ответил Лезабль. — А вы?

Начальник положил перо и повернулся вместе с креслом. Его тщедушное, немощное тело, затянутое в строгого покроя черный сюртук, казалось совсем крохотным в широком кожаном кресле с высокой спинкой. Розетка ордена Почетного легиона, огромная, яркая, чересчур крупная для этого маленького человечка, сверкала, будто пылающий уголь, на впалой груди, как бы раздавленной тяжестью черепа, столь громадного, словно у его владельца, как у гриба, весь рост пошел в шляпку.

У него был острый подбородок, впалые щеки, глаза навыкате, непомерно большой лоб и зачесанные назад седые волосы.

— Садитесь, друг мой, и говорите, что привело вас ко мне, — произнес г-н Торшбеф.

Со всеми прочими чиновниками он был по-военному суров, воображая себя капитаном на борту судна, поскольку министерство представлялось ему громадным кораблем, флагманом всего французского флота.

Лезабль, слегка взволнованный и побледневший, пролепетал:

— Дорогой патрон, я хотел спросить вас, в чем я провинился?

— Да что вы, дорогой мой, с чего вы взяли?

— Должен сознаться, я был несколько удивлен, не получив в этом году повышения, как в прошлые годы. Простите за дерзость, дорогой патрон, но разрешите быть откровенным до конца. Я знаю, что вы оказывали мне чрезвычайную милость и предпочтение, о каком я не смел и мечтать. Я знаю, что на повышение можно рассчитывать не чаще, нежели раз в два — три года, но позвольте мне также заметить, что я выполняю в нашем учреждении примерно вчетверо больше работы, нежели рядовой чиновник, и затрачиваю по меньшей мере вдвое больше времени. Если взвесить затраченные мной усилия и плоды моих трудов, с одной стороны, и получаемое вознаграждение — с другой, окажется, без сомнения, что награда далеко не соответствует проявленному усердию.

Он старательно приготовил эту фразу и находил ее превосходной.

Г-н Торшбеф удивился и явно не знал, что отвечать. Наконец он произнес суховатым тоном:

— Хотя в принципе и не полагается начальнику обсуждать такие вопросы с подчиненным, из уважения к вашим несомненным заслугам я на сей раз вам отвечу. Как и в предыдущие годы, я представил вас к повышению. Но директор вычеркнул ваше имя на том основании, что ваша женитьба обеспечила вам прекрасное будущее, — не просто достаток, но богатство, какого никогда не достичь вашим скромным коллегам. Так вот, разве мы не обязаны считаться с имущественным положением каждого? Вы будете богаты, очень богаты. Лишние триста франков в год ничего для вас не могут значить, в то время как для любого другого чиновника эта незначительная прибавка составит большую сумму. Вот почему, друг мой, в этом году вы не получили повышения.

Лезабль ушел от начальника в смущении и ярости.

Вечером, за обедом, он придирался к жене. Корали была веселого и ровного нрава, но несколько своевольна и, если уж что-нибудь вобьет себе в голову, не уступит ни за что. В ней больше не таилась для него чувственная прелесть, как на первых порах, и, хотя ее свежесть и красота по-прежнему возбуждали в нем желание, он минутами испытывал то разочарование, близкое к отвращению, какое вскоре наступает в совместной жизни двух человеческих существ. Тысяча пошлых и прозаических житейских мелочей: утренняя небрежность туалета, поношенное платье из дешевой ткани, выцветший халат — из-за всей этой темной изнанки повседневности, слишком заметной в бедной семье, тускнели для него прелести брачной жизни, блекнул поэтический цветок, издали обольщающий жениха.

А тут еще тетка Шарлотта отравляла ему радости семейного очага: она вечно торчала у Лезаблей, во все совала нос, всем распоряжалась, делала замечания по всякому поводу, а молодые, смертельно боясь чем-либо ее рассердить, выносили это смиренно, но со все возрастающим, хоть и скрытым, раздражением.

Тетка бродила по квартире шаркающей старушечьей походкой, непрестанно твердя своим писклявым голоском:

— Почему не сделано то, почему не сделано это?

Оставаясь наедине с женой, Лезабль раздраженно восклицал:

— Твоя тетка стала невыносимой. Не желаю я больше терпеть! Слышишь? Не желаю.

Кора спокойно спрашивала:

— Так что же мне прикажешь делать?

Тогда он выходил из себя:

— Что за гнусная семейка!

А она все так же спокойно отвечала:

— Семейка-то гнусная, да наследство недурное, — не правда ли? Не глупи. Тебе, так же, как и мне, выгодно угождать тетушке.

И он умолкал, не зная, что на это возразить.

Тетка, одержимая мыслью о внуке, не переставая, донимала молодую чету. Загнав Лезабля куда-нибудь в угол, она нашептывала ему:

— Племянник, я желаю, чтобы вы стали отцом до того, как я умру. Я хочу видеть своего наследника. И не вздумайте меня уверять, будто Кора не создана быть матерью. Достаточно взглянуть на нее. Женятся, дорогой племянник, чтобы иметь семью, производить потомство. Наша пресвятая церковь запрещает бесплодные браки. Знаю, что вы небогаты, ребенок потребует расходов. Но, когда меня не станет, вы ни в чем не будете нуждаться. Я хочу маленького Лезабля, слышите вы? Хочу маленького Лезабля!..

Когда после полутора лет супружеской жизни Лезаблей ее желание все еще не сбылось, у Шарлотты зародились опасения, и она стала проявлять настойчивость. Она потихоньку делала наставления Коре, житейские наставления женщины, в свое время видавшей виды и умеющей при случае об этом вспомнить.

Но как-то утром тетка почувствовала недомогание и не смогла подняться. Она никогда раньше не хворала, и Кашлен, весьма взволнованный, постучался к зятю:

— Бегите скорей к доктору, а начальнику доложите, что ввиду непредвиденных обстоятельств я сегодня в министерство не приду.

Лезабль провел тревожный день, все валилось у него из рук; он не мог ни составлять бумаги, ни вникать в дела. Г-н Торшбеф, неприятно удивленный, заметил:

— Вы что-то сегодня рассеянны, господин Лезабль.

И Лезабль, томимый беспокойством, ответил:

— Я очень устал, дорогой патрон; всю ночь я провел у постели тетушки; состояние ее весьма тяжелое.

Однако начальник холодно возразил:

— Достаточно того, что при ней находится господин Кашлен. Я не могу допустить, чтобы все учреждение пришло в расстройство из-за личных дел моих подчиненных.

Лезабль выложил перед собой на стол часы, с лихорадочным нетерпением ожидая, когда стрелка подойдет к пяти. И как только во дворе министерства зазвонили часы, он поспешил уйти, впервые покидая учреждение в положенное время.

Он даже нанял фиакр, настолько мучило его беспокойство, и бегом поднялся по лестнице.

Открыла служанка; он пролепетал:

— Ну, как она?

— Доктор говорит — очень она плоха.

У него заколотилось сердце, и он едва выговорил:

— Ах, вот как!..

Неужели она так-таки умрет?

Он не решался войти в комнату больной и вызвал Кашлена, который был при ней.

Тесть немедля вышел к нему, стараясь не хлопнуть дверью. Он был в халате в ночном колпаке, как обычно по вечерам, когда уютно сиживал у камелька. Он прошептал:

— Она плоха, очень плоха. Вот уже четыре часа, как она без сознания. Ее даже причастили.

У Лазабля чуть не подкосились ноги; он присел на стул.

— Где жена?

— Подле нее.

— А врач что говорит?

— Говорит, что это удар. Она может оправиться, а может быть, не протянет и до утра.

— Я вам нужен? Если нет, я предпочел бы не входить. Мне тяжело видеть ее в этом состоянии.

— Нет, отправляйтесь к себе. Ежели что новое будет, я немедля вас позову.

И Лезабль вернулся к себе. Квартира показалась ему изменившейся — просторней, светлей. Но ему не сиделось на месте, и он вышел на балкон.

Стоял конец июля, и огромное солнце, скрываясь за башнями Трокадеро, изливало потоки пламени на великое множество крыш.

Небесный свод, пурпуровый у горизонта, менял оттенки, становясь выше бледно-золотым, потом — желтым, потом — зеленым, чуть-чуть зеленоватым, словно пронизанным светом, потом голубел, переходя в чистую и ясную лазурь, над головой.

Стрелой пролетали едва видимые ласточки, вычерчивая на фоне, алого заката беглые очертания крючковатых крыльев, и над кровлями нескончаемых зданий, над далекими полями реяла розовая дымка, огненный туман, из которого в величавой торжественности поднимались шпили колоколен, стройные очертания городских сооружений. В пылающем небе, огромная и черная, возникала Триумфальная арка на площади Звезды, а купол Дома инвалидов казался вторым солнцем, упавшим с неба на вершину здания.

Ухватившись обеими руками за железные перила, Лезабль впивал воздух, как пьют вино, и ему хотелось прыгать, кричать, кувыркаться, так захлестнула его радость, глубокая и торжествующая. Жизнь казалась прекрасной, будущее — полным радужных надежд. Что же он станет делать? И он размечтался.

Он вздрогнул, услышав шорох за спиной. Это была жена. Глаза у нее покраснели и опухли от слез. Лицо казалось усталым. Она подставила ему лоб для поцелуя и сказала:

— Обедать будем у папы, чтобы не оставлять ее. Служанка посидит с ней, пока мы поедим.

Он пошел за Корой в соседнюю квартиру.

Кашлен уже сидел за столом в ожидании дочери и зятя. На буфете стояла холодная курица, картофельный салат, вазочка с земляникой, в тарелках дымился суп.

Все сели.

— Вот невеселый денек, не хотел бы я, чтобы он повторился, — произнес Кашлен; голос его при этом ничего не выражал, а на лице было что-то похожее на чувство удовлетворения.

И он принялся уплетать за обе щеки, как человек, обладающий превосходным аппетитом, находя курятину великолепной, а картофельный салат необычайно вкусным.

Но у Лезабля теснило грудь, а душу терзало беспокойство, и он едва прикасался к еде, напряженно прислуживаясь к тому, что происходило в соседней комнате. А в ней стояла такая тишина, словно там никого не было. Кора ничего есть не могла. Она всхлипывала, вздыхала и то и дело уголком салфетки утирала слезы.

Кашлен спросил, обращаясь к зятю:

— Что сказал начальник?

Лезабль принялся обстоятельно рассказывать, а тесть требовал все новых подробностей, расспрашивая обо всех, словно он год не был в министерстве.

— Там, верно, все переполошились, узнав о ее болезни?

И он представил себе, как после ее смерти, торжествующий, явится в департамент и какие будут физиономии у сослуживцев. Но, словно отвечая на тайные укоры совести, он сказал:

— Я вовсе не желаю ей зла, нашей милой старушке! Богу известно, я хотел бы продлить ее дни, но все-таки это всех поразит. Папаша Савон и про Коммуну забудет!

Только принялись за землянику, как дверь из комнаты больной приотворилась. Все трое вскочили, не помня себя от волнения.

Вошла служанка с обычным для нее безмятежно-глуповатым видом и спокойно сообщила:

— Уже не дышит.

Кашлен швырнул салфетку на стол и ринулся, как сумасшедший, в комнату старухи; Кора, с бьющимся сердцем, последовала за ним; только Лезабль остановился в дверях, издали вглядываясь в белое пятно постели, едва различимое в вечерних сумерках. Он видел лишь неподвижную спину тестя, склонившегося над кроватью и внезапно из далекой неведомой дали, с другого конца света до него донесся голос Кашлена; так в сновидении незнакомый голос вдруг произносит загадочные слова:

— Конечно. Она не дышит.

Лезабль увидел, как жена, зарыдав, упала на колени и уткнулась лицом в одеяло. Тогда он решился войти; Кашлен приподнялся, и он разглядел на белой подушке лицо тетки Шарлотты — с опущенными веками, запавшими щеками, застывшее и бледное, как у восковой куклы.

С лихорадочным беспокойством он спросил:

— Скончалась?

Кашлен, тоже смотревший на покойницу, обернулся, и глаза их встретились.

— Да, — ответил тесть и попытался придать своему лицу скорбное выражение. Но они с одного взгляда поняли друг друга и, не задумываясь, повинуясь какому-то внутреннему побуждению, обменялись крепким рукопожатием, словно в знак взаимной благодарности за то, что они друг для друга сделали.

Затем, не теряя времени, они рьяно принялись за выполнение обязанностей, какие налагает смерть.

Лезабль вызвался сходить за врачом и как можно скорее закончить самые неотложные дела.

Он схватил шляпу и бегом спустился по лестнице, торопясь очутиться на улице, побыть в одиночестве, вздохнуть полной грудью, обо всем поразмыслить, насладиться наедине своим счастьем.

Покончив с делами, он, вместо того чтобы возвратиться домой, свернул на бульвар; его охватило желание видеть людей, вмешаться в людскую толчею, приобщиться к беспечному веселью вечерней толпы. Ему хотелось крикнуть в лицо прохожим: «У меня пятьдесят тысяч ливров ренты!»

Он шагал, заложив руки в карманы, и, останавливаясь перед витринами магазинов, разглядывал нарядные ткани, драгоценности, роскошную мебель с радостным сознанием: «Теперь я могу себе это позволить».

По пути он наткнулся на похоронное бюро, и внезапно его кольнула мысль. «А что, если она жива? Что, если они ошиблись?»

И, отравленный сомнением, он поспешно возвратился домой.

Еще с порога он спросил:

— Доктор был?

— Да, — ответил Кашлен. — Он установил факт смерти и обещал сделать заявление.

Они вернулись в комнату умершей. Кора, пристроившись в кресле, все еще плакала. Она плакала тихонько и безотчетно, почти уже не ощущая горести, с той легкостью, с какой обычно проливают слезы женщины.

Едва они остались одни в квартире, Кашлен сказал вполголоса:

— Служанка ушла, теперь мы могли бы взглянуть, не спрятано ли что в шкафах?

И мужчины вдвоем принялись за работу. Они выворачивали ящики, обшаривали карманы, развертывали каждую бумажонку. Наступила полночь, а они все еще не нашли ничего интересного. Уснувшая Кора тихонько и мертво похрапывала.

— Что ж, останемся здесь до утра? — спросил Сезар.

Поколебавшись, Лезабль сказал, что это будет, пожалуй, приличествовать обстоятельствам. Тогда тесть предложил:

— Принесем кресла.

И они отправились за двумя мягкими креслами, стоявшими в спальне у молотой четы.

Час спустя вся семейка спала, издавая разноголосый храп, рядом с оледеневшим в вечной неподвижности трупом.

Все трое проснулись с наступлением утра, когда в комнату вошла служанка, Кашлен, протирая глаза, признался:

— Я, кажется, слегка вздремнул — так, с полчасика. На что Лезабль, быстро стряхнув с себя сонливость, заявил:

— Да, я видел. Я-то ни на секунду не забылся сном, я лишь прикрыл глаза, чтобы дать им отдохнуть.

Кора вернулась в свою квартиру. Тогда Лезабль с напускным безразличием спросил тестя:

— Как вы полагаете, когда нам следует пойти к нотариусу ознакомиться с завещанием?

— Да… хоть сейчас… если хотите.

— А Кора тоже должна пойти с нами?

— Пожалуй, так будет лучше, — ведь наследница-то она.

— Тогда я скажу ей, чтобы она одевалась.

И Лезабль вышел своей обычной стремительной походкой.

Контора нотариуса Беллома еще только открылась, когда в ней появились Кашлен и чета Лезаблей, — все трое в глубоком трауре и со скорбными лицами.

Нотариус сейчас же их принял и усадил.

Заговорил Кашлен:

— Сударь, вы меня знаете: я брат мадмуазель Шарлотты Кашлен, а это моя дочь и зять. Бедняжка сестра моя вчера скончалась. Завтра мы ее хороним. Поскольку вы являетесь хранителем ее завещания, мы пришли узнать у вас, не оставила ли покойница каких-либо распоряжений относительно своего погребения и не имеете ли вы что-либо нам сообщить?

Нотариус выдвинул ящик стола, достал конверт, вскрыл его, вынул бумагу и сказал:

— Вот, сударь, копия завещания, с которой я могу немедля вас ознакомить. Подлинный документ, совершенно тождественный этому, должен храниться у меня.

И он прочел:

«Я, нижеподписавшаяся, Викторина-Шарлотта Кашлен, сим выражаю свою последнюю волю:

Все мое состояние в сумме около одного миллиона ста двадцати тысяч франков я завещаю детям, которые родятся от брака племянницы моей Селестины-Корали Кашлен, с предоставлением родителям права пользоваться доходами с вышеозначенной суммы до совершеннолетия старшего из детей.

Нижеследующими распоряжениями оговаривается доля каждого ребенка, а также доля, предоставляемая родителям до конца их дней.

В случае, если моя смерть наступит ранее, нежели моя племянница родит наследника, все мое состояние остается на хранении у моего нотариуса в течение трех лет с тем, что, ежели на протяжении этого времени родится ребенок, будет поступлено согласно моей воле, как изложено выше.

В том случае, однако, если по истечении трех лет со дня моей смерти господь бог все еще не дарует племяннице моей Корали потомства, все мое состояние должно быть, заботами моего нотариуса, отдано бедным, а также благотворительным учреждениям, перечень каковых приведен ниже».

За сим нескончаемой вереницей следовали названия различных общин, цифры, перечисляемых сумм, указания и распоряжения.

Окончив чтение, метр Беллом весьма вежливо вручил документ как громом пораженному Кашлену.

Нотариус счел даже нужным добавить несколько слов в пояснение:

— Когда покойная мадмуазель Кашлен впервые оказала мне честь, заговорив о своем намерении составить завещание в этом смысле, она не скрыла от меня своего чрезвычайного желания иметь наследника, родного ей по крови. Движимая религиозным чувством, она на все мои доводы отвечала настойчивым изъявлением своей последней воли, полагая, что всякий бесплодный брак есть знак проклятия небесного. Не в моих силах было изменить ее намерение. Поверьте, что я об этом весьма сожалею. — И, обращаясь к Корали, он добавил с улыбкой:

— Я не сомневаюсь, что пожелание покойницы будет осуществлено весьма скоро.

И все трое ушли, слишком ошеломленные, чтобы о чем-либо думать.

Они возвращались домой, молча шагая рядом, сконфуженные и взбешенные, словно сами же обокрали друг друга. У Коры всю скорбь как рукой сняло: неблагодарность тетки освобождала ее от обязанности оплакивать покойницу. Наконец, придя в себя, Лезабль бледными, судорожно сведенными от досады губами произнес, обращаясь к тестю:

— Дайте мне, пожалуйста, этот документ, я хочу в точности познакомиться с ним.

Кашлен вручил зятю бумагу, и тот погрузился в чтение. Он остановился посреди тротуара и, не обращая внимания на толкавших его со всех сторон прохожих, искушенным глазом опытного канцеляриста шарил по бумаге, пытаясь разобраться в каждом слове. Жена и тесть все так же молча дожидались в двух шагах.

Наконец он вернул тестю завещание, объявив:

— Ничего не поделаешь. Ловко же она нас обобрала!

Кашлен, обозленный крушением своих надежд, возразил:

— Это вам следовало обзавестись ребенком, черт подери! Вы ведь знали, что она давно этого желала.

Лезабль, не отвечая, пожал плечами.

Вернувшись домой, они застали множество людей, которые кормятся вокруг покойников. Лезабль ушел к себе, не желая больше ни во что вмешиваться, а Сезар злился, кричал, чтобы его оставили в покое, чтобы поскорее кончали эту волынку и что пора наконец избавить его от этого трупа.

Кора заперлась у себя в комнате, и ее не было слышно. Но спустя час Кашлен постучался в двери к зятю.

— Дорогой Леопольд, — сказал он, — я хочу поделиться с вами некоторыми соображениями; ведь как-никак нам надо столковаться. По-моему, следует все же устроить приличные похороны, чтобы не возбуждать толков в министерстве. Деньги мы уж раздобудем. Да и ничего ведь еще не потеряно. Женаты вы не так давно, неужто у вас не будет детей? Придется немножко постараться, только и всего. Теперь займемся самым неотложным: можете ли вы нынче же зайти в министерство? Тогда я немедля надпишу адреса на извещениях о похоронах.

Лезабль не без досады должен был признать, что тесть его прав, и, усевшись друг против друга по концам длинного стола, они принялись надписывать уведомления в черной рамке.

Потом сели завтракать. Кора вышла к столу, безразличная ко всему, словно все происходившее ее вовсе не касалось; ела она с аппетитом, так как накануне весь день постилась.

Только кончила завтракать, она опять ушла к себе, Лезабль отправился в министерство, а Кашлен расположился на балконе, с трубкой в зубах, верхом на стуле. Палящее летнее солнце роняло отвесные лучи на крыши домов, и стекла слуховых окон горели таким нестерпимым блеском, что глазам было больно.

Кашлен, в одном жилете, ослепленный потоками света, мигая, смотрел на зеленые холмы, маячившие там, далеко-далеко, позади огромного города, позади пыльных окраин. Ему мерещилась широкая, тихая и прохладная Сена, протекающая у подножия лесистых холмов, и он думал, до чего было бы хорошо растянуться на траве под сенью деревьев где-нибудь на самом берегу реки, безмятежно поплевывая на воду, вместо того чтоб жариться на раскаленном балконе. Его томила тоска, неотступное мучительное сознание краха, непредвиденной неудачи, тем более жестокой и горькой, чем дольше лелеяли они надежду; и, одержимый этой неотвязной мыслью, он произнес вслух, как бывает при сильном душевном потрясении:

— Старая шлюха!

В столовой, за спиной у него, шумно суетились агенты похоронного бюро и раздавался мерный стук молотка, которым заколачивали гроб. По возвращении от нотариуса Кашлен так и не пожелал больше взглянуть на сестру.

Но понемногу тепло, веселое, ясное очарование этого знойного летнего дня пронизало его тело и душу, и ему стало казаться, что не все еще потеряно. Почему бы его дочери и не родить ребенка? Не прошло ведь еще и двух лет, как она вышла замуж. И зять как будто крепкий и здоровый, хотя и невелик ростом. Будет у них ребенок, черт побери!.. Да и нельзя ведь иначе!

Лезабль крадучись вошел в министерство и проскользнул в свой кабинет. На столе он нашел записку: «Вас спрашивает начальник». Он сделал было нетерпеливое движение, возмущенный этим деспотизмом, который опять будет тяготеть над ним. Но жгучее, неукротимое желание выдвинуться по службе подхлестнуло его. Он сам — и очень даже скоро — станет начальством, и поважнее этого!

Как был, не снимая выходного сюртука, Лезабль направился к г-ну Торшбефу. Он вошел с тем сокрушенным видом, какой полагается принимать в прискорбных случаях, и даже более того, на его грустном лице было выражение подлинного глубокого уныния, какое непроизвольно появляется у каждого при крупных неудачах.

Начальник приподнял огромную голову, как всегда, склоненную над бумагами, и резко заметил:

— Я прождал вас все утро. Вы почему не пришли?

— Дорогой патрон, — ответил Лезабль, — мы имели несчастье потерять нашу тетушку, мадмуазель Кашлен; я как раз и пришел затем, чтоб просить вас присутствовать на погребении, которое состоится завтра.

Лицо г-на Торшбефа мгновенно прояснилось. И он ответил с оттенком уважения:

— Тогда, дорогой мой, другое дело. Благодарю вас. А теперь вы свободны, — ведь хлопот у вас, вероятно, достаточно.

Но Лезаблю непременно хотелось доказать свое усердие:

— Благодарю вас, дорогой патрон, но у нас уже со всем покончено, так что я рассчитываю пробыть в учреждении до конца занятий.

И он вернулся в свой кабинет.

Новость облетела все министерство. Из всех отделов приходили сослуживцы, чтобы выразить Лезаблю соболезнование. Впрочем, это походило скорее на поздравления; к тому же каждому хотелось взглянуть, как будет себя вести счастливый наследник.

Лезабль с превосходно разыгранным видом покорности судьбе и удивительным тактом принимал сочувственные слова и выдерживал любопытные взгляды.

— Он прекрасно держится, — говорили одни; а другие добавляли: — Как-никак, а в глубине души он, наверно, донельзя рад.

Маз, который был смелее других, спросил непринужденным тоном светского человека:

— Вам точно известны размеры состояния?

Лезабль ответил с видом полнейшего бескорыстия:

— В точности — нет. Но в завещании названа сумма приблизительно в миллион двести тысяч франков. Я знаю об этом, поскольку нотариус вынужден был тотчас же ознакомить нас с некоторыми пунктами, касающимися похорон.

Все сошлись на том, что Лезабль и не подумает оставаться в министерстве. Кто же станет скрипеть пером в канцелярии, имея шестьдесят тысяч ливров ренты? Ведь как-никак он теперь особа! Кем захочет — тем и будет. Кое-кто полагал, что он собирается занять депутатское кресло. Начальник с минуты на минуту ждал, что Лезабль подаст ему прошение об отставке для передачи директору.

Все министерство явилось на похороны, и все нашли их довольно жалкими. Но ходили слухи, что такова была воля покойницы. «Это оговорено в завещании».

Кашлен назавтра приступил к исполнению своих обязанностей, а Лезабль, похворав с недельку, слегка побледневший, но по-прежнему прилежный и преисполненный усердия, тоже вернулся в министерство. Казалось, ничто не изменилось в их судьбе. Все замечали только, что оба с важностью курят толстые сигары и рассуждают о ренте, о железнодорожных акциях и ценных бумагах, как люди, у которых карманы набиты банковыми билетами. Спустя некоторое время стало известно, что они сняли дачу в окрестностях Парижа, желая провести там остаток лета.

Все решили, что им передалась скупость покойной старухи.

— Это семейная черта, с кем поведешься — от того и наберешься. Что ни говори, не очень-то красиво торчать в канцелярии, получив такое огромное наследство!

Прошло некоторое время, и о них перестали говорить. Их по заслугам оценили и осудили.

IV

Следуя за гробом тетки Шарлотты, Лезабль, не переставая, думал о ее миллионе. Его снедала злоба, тем более лютая, что он вынужден был ее скрывать; из-за своей плачевной неудачи он возненавидел весь мир.

«Ведь я женат вот уже два года, почему же у нас еще нет ребенка?» — задавал он себе вопрос. И сердце его замирало от страха, что брак его останется бездетным.

И вот, подобно мальчугану, который, глядя на приз, прицепленный высоко, у самой верхушки сверкающего шеста, дает себе клятву напрячь все свое мужество и волю, всю силу и упорство и добраться до этой приманки, — Лезабль принял решение во что бы то ни стало сделаться отцом. Почему всякий другой может стать отцом, а он нет? Почему? Или он был слишком беспечен? Чего-то не предусмотрел? Из-за своего равнодушия и непростительной беззаботности чем-то пренебрег? Или просто, никогда не испытывая страстного желания оставить после себя наследника, он не проявил для этого должного старания. Отныне он приложит отчаянные усилия, чтобы достигнуть цели. Он ничего не упустит и добьется своего, раз он этого хочет.

Но, вернувшись, с похорон, он почувствовал недомогание и вынужден был лечь в постель. Разочарование было так сильно, что он с трудом мог перенести этот удар.

Врач нашел его состояние настолько тяжелым, что предписал полный покой, посоветовал беречь себя. Опасались даже воспаления мозга.

Однако спустя неделю он был уже на ногах и приступил к работе в министерстве.

Но, продолжая считать себя больным, он все еще не осмеливался приблизиться к супружескому ложу. Он колебался и трепетал, подобно полководцу перед решающим сражением, от которого зависит его судьба. Каждый вечер он откладывал это сражение, в ожидании того счастливого часа, когда, ощущая прилив здоровья, бодрости и силы, чувствуешь себя способным на все. Он поминутно щупал пульс и, находя его то слишком слабым, то чрезмерно учащенным, принимал возбуждающие средства, ел кровавые бифштексы и для укрепления организма совершал по дороге домой длинные прогулки.

Но поскольку силы его не восстанавливались так, как ему бы хотелось, Лезабль подумал, не провести ли конец лета где-нибудь в окрестностях Парижа. Вскоре он окончательно уверовал в то, что свежий воздух полей окажет могучее действие на его здоровье. В таких случаях деревенский воздух делает чудеса. Успокоив себя несомненностью грядущего успеха, он многозначительно намекал тестю:

— В деревне я почувствую себя лучше, и все пойдет как надо.

Уже одно это слово «деревня», казалось, заключало в себе какой-то сокровенный смысл.

Они сняли небольшой деревенский домик в Безоне и поселились там втроем. Каждое утро мужчины отправлялись пешком через поле к полустанку Коломб и каждый вечер пешком возвращались.

Кора была восхищена этой жизнью на берегу реки. Она любила сидеть над ее тихими водами или же собирала цветы и приносила домой огромные букеты тонких бледно-золотистых трав.

По вечерам они совершали прогулку втроем по берегу, до самой плотины Морю, где заходили в трактир «Под липами» выпить бутылку пива. На протяжении ста метров река, сдерживаемая длинным рядом свай, прорывалась между столбами, кидалась, бурлила, пенилась, падала с грохотом, от которого содрогалась земля; а в воздухе реяла мелкая водяная пыль, влажное облачко легкой дымкой вставало над водопадом, разнося вокруг запах взбаламученного ила и свежий привкус пены.

Спускалась ночь, вдалеке перед ними огромное зарево вставало над Парижем, и Кашлен каждый вечер повторял:

— Ого! Вот это город так город!

Время от времени в отдалении с грохотом пролетал по железному мосту поезд и стремительно уносился влево либо вправо — к Парижу или к морю.

Они медленно возвращались, глядя, как восходит луна, и присаживались на обочине дороги, чтобы полюбоваться колеблющимся желтым отблеском на спокойной глади реки, словно уплывавшим вместе с течением; зыбкий и переливчатый, он походил на пламенеющий муар. Жабы издавали пронзительный металлический звук. Ночные птицы перекликались в темноте. А иногда огромная немая тень скользила на поверхности реки, тревожа ее светящуюся спокойную гладь. Это речные браконьеры гнали свою лодку и, одним взмахом выбросив невод, бесшумно вытаскивали на борт громадную темную сеть, полную пескарей; сверкающий и трепещущий улов казался извлеченным со дна сокровищем — живым сокровищем из серебряных рыбок.

Кора, умиленная, растроганная, опиралась на руку мужа, намерения которого она угадывала, хотя между ними не было сказано ни слова. Для них будто снова наступила пора помолвки, пора ожидания любовных ласк. Иногда он украдкой касался губами ее нежного затылка, пленительного местечка возле самой мочки уха, где начинаются первые завитки волос. Она отвечала пожатием руки, и они все сильней желали друг друга, и все еще воздерживались, побуждаемые и обуздываемые страстью еще более могущественной — призраком миллиона.

Кашлен, умиротворенный надеждой, которая реяла вокруг, был счастлив, пил и ел вволю, и в вечерних сумерках в нем пробуждалась та смутная мечтательность, то глуповатое умиление, какое вызывают подчас в самых толстокожих людях картины природы: потоки света, струящегося в листве, лучи заходящего солнца на далеких склонах, пурпурное отражение их в реке.

— Когда видишь все это, невольно начинаешь верить в бога, — заявлял он. — За душу хватает, — и он показывал повыше живота, под ложечкой. — Я чувствую тогда, как меня всего переворачивает, и я совсем дурею. Словно меня окунули в ванну, и мне плакать хочется.

Меж тем Лезабль поправлялся; испытывая внезапно прилив энергии, какого он давно уже не знал, он ощущал потребность скакать, как молодой жеребенок, кататься по траве, кричать от радости.

Он решил, что час настал. Это была настоящая брачная ночь.

Затем наступил медовый месяц, исполненный ласк и упований.

Потом они убедились, что их попытки остались бесплодными и надежда тщетной.

Их охватило отчаяние — это был крах. Но Лезабль не терял мужества и упорствовал, прилагая сверхчеловеческие усилия для достижения цели. Его жену обуревало то же стремление, мучили те же страхи. Более крепкая, нежели он, Кора охотно шла навстречу попыткам мужа и, побуждая его к ласкам, непрестанно подогревала его слабеющий пыл.

В первых числах октября они возвратились в Париж.

Жить становилось тяжело. У них частенько срывались обидные слова, и Кашлен, чутьем угадывающий, как обстоят дела, донимал их ядовитыми и грубыми насмешками старого солдафона.

Их преследовала, грызла неотвязная мысль, разжигавшая в них озлобление друг против друга, мысль о наследстве, которое не давалось им в руки. Кора стала открыто пренебрегать мужем; она помыкала им, обращалась с ним, как с мальчишкой, глупцом, ничтожеством. А Кашлен каждый день за обедом повторял:

— Был бы я богат, я бы народил кучу детишек. Ну, а бедняку надо быть благоразумным.

И, обращаясь к дочери, он добавлял:

— Ты-то, верно, пошла в меня, да вот…

И он бросал на зятя многозначительный взгляд, презрительно пожимая плечами.

Лезабль сносил это молча, как человек высшего круга, попавший в семью неотесанных грубиянов. Сослуживцы заметили, что он похудел и осунулся. Даже начальник как-то спросил:

— Что с вами? Вы не больны? Вас словно подменили.

Лезабль ответил:

— Нет, дорогой патрон, должно быть, я просто переутомился. Последнее время, как вы могли заметить, я довольно много работал.

Он очень рассчитывал на повышение к Новому году и в надежде на это с особенным трудолюбием отдавался своим обязанностям, как и полагается примерному чиновнику.

Он получил какие-то ничтожные наградные, еще более жалкие, нежели достались его сослуживцам. Его тестю вообще ничего не дали.

Оскорбленный до глубины души, Лезабль явился к начальнику и, обращаясь к нему, впервые назвал его не «дорогой патрон», а «сударь».

— Чего ради, сударь, должен я так усердствовать, если это мне ничего не дает?

Огромная голова г-на Торшбефа дернулась, что явно выражало неудовольствие.

— Я уже говорил вам, господин Лезабль, подобного рода пререкания между нами недопустимы. Еще раз повторяю, что считаю ваше требование совершенно неуместным, в особенности учитывая ваше нынешнее благополучие и бедность ваших сослуживцев…

Лезабль не сдержался:

— Сударь, но у меня нет ничего! Тетушка завещала все свое состояние первому ребенку, который родится от нашего брака. Мы с тестем живем только на жалованье.

Торшбеф слегка опешил, но все же возразил:

— Бели у вас нет ничего сейчас, вы как-никак не сегодня-завтра разбогатеете, а это одно и то же.

И Лезабль ушел, более подавленный тем, что его обошли по службе, чем недоступностью наследства.

Несколько дней спустя, едва Кашлен успел переступить порог министерства, как явился красавец Маз. На губах у него играла улыбка. За ним с ехидным огоньком в глазах вошел Питоле; распахнув дверь, влетел Буассель, ухмыляясь и с заговорщицким видом подмигивая прочим. Только папаша Савон, не выпуская пенковой трубки изо рта и по-ребячьи поставив ноги на перекладину высокого стула, старательно водил пером по бумаге.

Все молчали, словно чего-то выжидая. Кашлен регистрировал бумаги, по привычке повторяя вслух:

— Тулон. Котелки для офицерской столовой на «Ришелье». — Лориан. Скафандры для «Дезэ». — Брест. Образчики парусного английского производства.

Вошел Лезабль. Каждое утро он теперь сам приходил за делами, которые должны были к нему поступить, так как тесть уже не давал себе труда отправлять их ему с рассыльным.

Пока он рылся в бумагах, изложенных на столе у регистратора, Маз, потирая руки, искоса на него поглядывал, а у Питоле, свертывавшего в это время папиросу, губы подергивались, словно ему стоило неимоверных усилий удержаться от смеха.

— Скажите-ка, папаша Савон, вы ведь многому научились за вашу долгую жизнь? — спросил Питоле, обращаясь к экспедитору.

Старик не отвечал, предполагая, что над ним хотят поиздеваться и опять затеют разговор о его жене. Питоле не унимался.

— Вы-то хорошо знали, как делать ребят, ведь у вас их было несколько?

Бедняга поднял голову:

— Вам же известно, господин Питоле, что я не люблю, когда над этим шутят. Я имел несчастье избрать себе недостойную подругу жизни. Получив доказательства ее неверности, я перестал считать ее своей женой.

Маз переспросил безразличным тоном, без тени улыбки:

— У вас были тому неоднократные доказательства, не правда ли?

И папаша Савон ответил серьезно:

— Да, сударь.

Снова заговорил Питоле:

— Это не помешало вам стать отцом многочисленного семейства? У вас, я слышал, трое или четверо ребят?

Старик покраснел и проговорил, запинаясь:

— Вы хотите меня оскорбить, господин Питоле, но вам это не удастся. У моей жены подлинно было трое детей. У меня есть основания предполагать, что старший мой. Двух других я не признаю своими.

Питоле подхватил:

— Верно, верно, все говорят, что старший — ваш. Этого достаточно. Как прекрасно иметь ребенка, да, это прекрасно, и какое это счастье! Да вот! Держу пари, что Лезабль был бы в восторге, если б мог, как вы, произвести на свет хотя бы одного.

Кашлен бросил писать. Он не смеялся, хотя папаша Савон был его постоянной мишенью, и обычно Сезар не скупился на непристойные шуточки по поводу его супружеских невзгод.

Лезабль собрал уже свои бумаги. Но, увидев, что все эти выходки направлены против него, он из гордости не захотел уйти. В смущении и ярости он ломал голову: кто же мог выдать его тайну? Внезапно ему пришли на память слова, сказанные им начальнику, и он сразу же понял, что, если не хочет стать посмешищем для всего министерства, он должен действовать очень решительно.

Буассель, по-прежнему ухмыляясь, прохаживался по комнате и, подражая охрипшему голосу уличного торговца, выкрикивал:

— Способ, как производить на свет детей, — десять сантимов два су! Покупайте! Способ, как производить на свет детей, открытый господином Савоном! Множество невероятнейших подробностей!

Все расхохотались, за исключением Лезабля и его тестя. Тогда Питоле, обратясь к регистратору, спросил:

— Что с вами, Кашлен? Я не узнаю вас. Где ваша обычная веселость? Вы, как видно, не находите ничего смешного в том, что у жены папаши Савона был от него ребенок? А я нахожу это очень и очень даже забавным. Не всякому это дано!..

Лезабль побледнел, но опять начал перебирать бумаги, притворяясь, что читает их и ничего не слышит.

Тогда Буассель снова затянул голосом уличного зазывалы:

— О пользе наследников для получения наследства. Десять сантимов два су. Берите, хватайте!

Маз находил такого рода остроумие слишком низменным, но, злясь на Лезабля, лишившего его надежды на богатство, которую он все же питал в глубине души, спросил в упор:

— Что с вами, Лезабль? Вы так побледнели?!

Подняв голову, Лезабль взглянул Мазу прямо в лицо. Губы у него дрожали. Несколько секунд он колебался, подыскивая ядовитый и колкий ответ, но, не придумав ничего подходящего, ответил:

— Со мной — ничего. Меня только удивляет ваше необыкновенно тонкое остроумие.

Маз, все так же стоя спиной к камину и придерживая руками полы сюртука, смеясь, ответил:

— Кто как умеет, дорогой мой. Нам тоже не все удается, как и вам…

Взрыв хохота прервал его слова. Папаша Савон, смутно догадываясь, что насмешки относятся не к нему, так и застыл на месте, разинув рот и держа перо на весу. Кашлен выжидал, готовый броситься с кулаками на первого, кто подвернется под руку.

Лезабль пробормотал:

— Не понимаю. Что мне не удается?

Красавец Маз отпустил одну полу сюртука, чтобы покрутить усы, и любезно ответил:

— Я знаю, что вам обычно удается все, за что бы вы ни взялись. Признаюсь, я ошибся, сославшись на вас. Впрочем, речь шла о детях папаши Савона, а не о ваших; да кстати их у вас и нет. Стало быть, вы их не хотите; ведь вам всегда все удается.

Лезабль грубо спросил:

— Вам-то какое дело?

В ответ на этот вызывающий тон Маз тоже повысил голос:

— Скажите, пожалуйста! Что это вас так разобрало? Советую быть повежливей, а не то вам придется иметь дело со мной!

Но Лезабль, дрожа от бешенства и потеряв всякое самообладание, проговорил:

— Господин Маз, я не хлыщ и не красавчик, как вы. Прошу вас больше никогда ко мне не обращаться. Мне нет дела ни до вас, ни до вам подобных.

И он бросил вызывающий взгляд в сторону Питоле и Буасселя.

Тогда Маз сообразил, что подлинная сила таится в спокойной иронии, а так как самолюбие его было сильно задето, ему захотелось поразить врага в самое сердце. Поэтому он продолжал покровительственным тоном, тоном благожелательного советчика, хотя глаза его сверкали от ярости:

— Милейший Лезабль, вы переходите все границы. Впрочем, ваше раздражение мне понятно. Обидно же потерять состояние, и потерять его из-за такого пустяка: ведь легче и проще ничего быть не может… Хотите, я окажу вам эту услугу безвозмездно, как добрый товарищ. Это дело пяти минут…

Не успел он договорить, как чернильница папаши Савона, запущенная Лезаблем, угодила ему прямо в грудь. Чернила потоком залили ему лицо, с непостижимой быстротой превратив его в негра. Сжав кулаки, вращая белками, он ринулся на Лезабля. Но Кашлен, заслонив собой зятя, схватил рослого Маза в охапку, хорошенько его тряхнул и, надавав тумаков, прижал к стенке. Маз напряг все свои силы, вырвался, распахнул дверь, и, бросив обоим противникам: «Вы еще услышите обо мне!» — выбежал из комнаты.

Питоле и Буассель последовали за ним. Буассель объяснил свою сдержанность опасением, что, вмешавшись в драку, он непременно кого-нибудь убил бы.

Маз, очутившись у себя в отделе, попытался смыть чернила, но это ему не удалось. Его лицо было окрашено теми самыми темно-фиолетовыми чернилами, которые не выцветают и не смываются. В отчаянии и бешенстве он скомканным полотенцем яростно тер лицо перед зеркалом. Черное пятно расплывалось еще больше; к тому же из-за прилива крови оно приобретало багровый оттенок.

Буассель и Питоле, сопровождавшие Маза, наперебой давали ему советы. Один рекомендовал вымыть лицо чистым оливковым маслом, другой — нашатырным спиртом. Послали рассыльного за советом в аптеку. Он принес какую-то желтую жидкость и пемзу. Все было тщетно.

Маз в унынии уселся на стул и объявил:

— Мне нанесено оскорбление. Я вынужден действовать. Согласны вы быть моими секундантами и потребовать от господина Лезабля, чтобы он принес извинения в надлежащей форме либо дал мне удовлетворение с оружием в руках?

Оба приятеля выразили согласие, и все сообща принялись вырабатывать план действий. Никому не хотелось признаться, что он не имеет ни малейшего представления о такого рода делах; поэтому, озабоченные точным соблюдением всех правил, они робко высказывали самые разноречивые мнения. Решили посоветоваться с капитаном одного судна, прикомандированным к министерству для надзора над поставками угля. Но оказалось, что тот знает не больше их. Поразмыслив, он все же посоветовал им отправиться к Лезаблю и предложить ему назвать двух секундантов.

На пути к кабинету сослуживца Буассель вдруг встал как вкопанный:

— Но ведь необходимы перчатки!

Питоле, с минуту поколебавшись, подтвердил:

— Да, пожалуй.

Но чтоб обзавестись перчатками, пришлось бы отлучиться из министерства, а начальник шутить не любил. Поэтому ограничились тем, что послали в галантерейный магазин рассыльного. Он принес на выбор целую коллекцию. Долго колебались, какого цвета взять: Буассель полагал, что следует остановиться на черных; Питоле находил, что при данных обстоятельствах этот цвет неуместен. Согласились на лиловых.

При виде обоих сослуживцев, которые с торжественным видом, в перчатках вошли к нему в кабинет, Лезабль поднял голову и отрывисто спросил:

— Что вам угодно?

Питоле ответил:

— Сударь, наш друг, господин Маз, уполномочил нас передать вам, чтобы вы либо извинились перед ним, либо дали ему удовлетворение с оружием в руках за оскорбление действием, которое вы ему нанесли.

Но Лезабль, выйдя, из себя, воскликнул:

— Как? Он меня оскорбил, и он же еще меня вызывает? Так передайте ему, что я его презираю и что я отвечу презрением на все, что он скажет или сделает.

Буассель приблизился и трагическим голосом произнес:

— Сударь, вы вынудите нас напечатать в газетах официальное заявление, весьма неблагоприятное для вас.

А Питоле ехидно добавил:

— Что может опорочить вашу честь и сильно повредить вашей карьере.

Лезабль, окончательно сраженный, оторопело глядел на них. Что делать? Он решил выиграть время.

— Господа, я вам дам ответ через десять минут. Соблаговолите подождать в кабинете господина Питоле.

Оставшись один, он оглянулся вокруг, словно в поисках совета, защиты.

Дуэль! У него будет дуэль!

Он трепетал, растерявшись, как человек миролюбивый, никогда не ожидавший ничего подобного, не подготовленный к такой опасности, к таким волнениям, не закаливший своего мужества в предвидении столь грозного события. Он попытался встать, но снова упал на стул, — сердце у него колотилось, ноги подкашивались. Силы его улетучились вместе с гневом. Но мысль о том, что скажут в министерстве, о толках, какие пойдут по отделам, пробудила его угасающую гордость, и, не зная, на что решиться, он направился за советом к начальнику.

Г-н Торшбеф был озадачен и ничего не мог сказать своему подчиненному. Он не видел необходимости в поединке. Кроме того, он опасался, что все это может нарушить порядок в его отделе. Он растерянно повторил:

— Ничего не могу вам посоветовать. Это вопрос чести, меня это не касается. Если желаете, я могу вам дать записочку к майору Буку. Он сведущ в этих делах, он вас научит, как поступить.

Лезабль поблагодарил и отправился к майору, который даже изъявил согласие быть секундантом; вторым секундантом он пригласил одного из своих помощников.

Буассель и Питоле дожидались их, все еще не снимая перчаток. Они раздобыли в соседнем отделе два стула, чтоб можно было устроиться вчетвером.

Секунданты торжественно обменялись поклонами и сели. Питоле первым взял слово и обрисовал положение. Выслушав его, майор заявил:

— Дело серьезное, но, на мой взгляд, поправимое. Все зависит от намерений сторон.

Старый моряк в душе потешался над ними.

В итоге длительного обсуждения были выработаны один за другим четыре проекта письма, предусматривавшие обоюдные извинения. Если г-н Маз заявит, что, по существу, не имел намерения оскорбить г-на Лезабля, последний охотно признает свою вину, выразившуюся в том, что он запустил в него чернильницей, и принесет свои извинения за опрометчивый поступок.

Затем четверо уполномоченных вернулись к своим доверителям.

Маз сидел у себя за столом, взволнованный предстоящей дуэлью, — хотя и предполагая вероятное отступление противника, — и рассматривал поочередно то одну, то другую щеку в небольшое круглое зеркальце в оловянной оправе. У каждого чиновника хранится такое зеркальце в ящике стола, чтоб вечером, перед уходом, привести в порядок прическу, расчесать бороду и поправить галстук. Прочитав представленные ему секундантами письма, Маз с видимым удовлетворением заметил:

— На мой взгляд, условия весьма почетные. Я готов подписать.

Лезабль со своей стороны, приняв без возражений предложения секундантов, заявил:

— Если ваше мнение таково, мне остается только подчиниться.

И четверо уполномоченных собрались снова. Произошел обмен письмами, все тожественно раскланялись и разошлись, считая инцидент исчерпанным.

В министерстве царило чрезвычайное возбуждение. Чиновники бегали узнавать новости, сновали из одной двери в другую, толпились в коридорах.

Когда выяснилось, что дело улажено, все были весьма разочарованы. Кто-то сострил:

— А ребенка-то Лезаблю от этого не прибудет!

Острота облетела все министерство. Какой-то чиновник сложил по этому поводу песенку.

Казалось, с происшествием совсем уже покончено, когда всплыло новое затруднение, на которое указал Буассель: как следует вести себя противникам, если они столкнутся лицом к лицу? Должны ли они поздороваться или сделать вид, что незнакомы? Было решено, что они встретятся как бы случайно в кабинете начальника и в его присутствии вежливо обменяются двумя — тремя словами.

Церемония состоялась, после чего Маз немедленно послал за фиакром и уехал домой, чтобы снова попытаться отмыть чернила.

Лезабль и Кашлен молча возвращались вдвоем, злясь друг на друга, словно все произошло по вине одного из них.

Войдя в свою квартиру, Лезабль яростно швырнул шляпу на комод и крикнул жене:

— Хватит с меня! Теперь еще дуэль!.. А все из-за тебя.

Она изумленно на него взглянула, заранее начиная злиться.

— Дуэль? Это еще почему?

— Потому что Маз меня оскорбил, а все из-за тебя.

Кора подошла поближе.

— Из-за меня? Каким образом?

В ярости он бросился в кресло, повторяя:

— Он меня оскорбил. Я не обязан тебе докладывать — почему.

Но она настаивала:

— Я хочу, чтоб ты повторил, что он сказал обо мне.

Лезабль покраснел и пролепетал:

— Он сказал… сказал… если ты бесплодна…

Она отшатнулась, словно ее ударили хлыстом, и в исступленном бешенстве, с отцовской грубостью, сразу проступившей сквозь оболочку женственности, разразилась бранью:

— Я, я бесплодна? С чего он взял, негодяй?! Бесплодна из-за тебя — да! Потому что ты не мужчина! Но выйди я за другого, слышишь ты — за другого, за кого угодно, я бы рожала. Вот… Уж молчал бы лучше! Я и так довольно поплатилась за то, что вышла за такого слюнтяя!.. Так что же ты ответил этому мерзавцу?..

Растерявшись пред этим бурным натиском, Лезабль, запинаясь, произнес:

— Я… я… дал ему пощечину.

Она удивленно взглянула на мужа:

— Ну, а он что?..

— Он прислал мне своих секундантов. Вот и все!

Происшествие заинтересовало ее; как и всякую женщину, ее захватывал драматизм событий; гнев ее сразу улегся, и, проникшись уважением к мужу, который ради нее подвергал опасности свою жизнь, она спросила:

— Когда же вы деретесь?

Он спокойно ответил:

— Дуэли не будет. Секунданты уладили дело. Маз предо мной извинился.

Она смерила его презрительным взглядом:

— Ах, так! Меня оскорбляют в твоем присутствии, и ты это допускаешь! Драться ты не будешь! Еще недоставало, чтоб ты оказался трусом!

Он возмутился:

— Замолчи, пожалуйста! Мне-то лучше знать, раз это касается моей чести. Впрочем, вот письмо господина Маза. На, читай! Увидишь сама.

Она взяла из его рук письмо, пробежала глазами, все поняла и усмехнулась:

— Ты ему тоже написал? Вы друг друга испугались. Какие же мужчины трусы! Женщина на вашем месте… Да что же это на самом деле! Он меня оскорбил, меня, твою жену! И ты довольствуешься этим письмом! Не удивительно, что ты не способен иметь ребенка! Все одно к одному: ты так же струсил перед мужчиной, как трусишь перед женщиной. Нечего сказать — хорош гусь!

Она внезапно обрела хрипловатый голос и ухватки Кашлена, грубоватые ухватки старого солдафона, не стесняющегося в выражениях.

Рослая, крепкая, здоровая, с высокой грудью, румяным и свежим лицом, побагровевшим от гнева, она стояла перед ним подбоченясь и низким раскатистым голосом изливала свою обиду. Она глядела на сидевшего перед ней бледного плешивого человечка с короткими адвокатскими бачками на бритом лице, и ей хотелось задушить, раздавить его.

Она повторяла:

— Ты ничтожество, да, ничтожество! Даже на службе каждый может тебя обскакать.

Дверь отворилась, и вошел Кашлен, привлеченный шумом.

Он спросил:

— Что тут у вас такое?

Она обернулась:

— Я ему выложила все начистоту, этому шуту гороховому!

Лезабль посмотрел на тестя, на жену и вдруг обнаружил между ними разительное сходство. Пелена спала с его глаз, и он увидел обоих — отца и дочь — такими, как они есть, родными по крови, по низменной и грубой природе. И он понял, что погиб, что навеки обречен жить между этими двумя людьми.

— Если бы хоть можно было развестись! Вот уж радость — выйти замуж за каплуна! — заявил Кашлен.

Услышав это слово, Лезабль вскочил как ужаленный. Дрожа от ярости, он наступал на тестя и бормотал, задыхаясь:

— Вон!.. Вон отсюда!.. Вы в моем доме, слышите? Убирайтесь вон!..

Схватив стоявшую на комоде бутыль с какой-то лекарственной настойкой, он размахивал ею, как дубинкой.

Оробевший Кашлен попятился и вышел из комнаты, бормоча:

— Что это его так разобрало?

Но ярость Лезабля не утихала: это было слишком! Он обернулся к жене: которая не сводила с него глаз, слегка удивленная его неистовством, и, поставив бутыль обратно на комод, крикнул срывающимся голосом:

— А ты, ты…

Но, не зная, что сказать, что придумать, он умолк и с искаженным лицом остановился перед ней.

Он расхохоталась.

Он обезумел от этого оскорбительного смеха и, кинувшись к жене, левой рукой обхватил ее за шею, а правой стал бить по лицу. Растерянная, задыхающаяся, она отступала перед ним и, наконец, наткнувшись на кровать, упала навзничь. Лезабль все не отпускал ее, продолжая хлестать по щекам. Вдруг он остановился, тяжело дыша, в полном изнеможении. Внезапно устыдившись своей грубости, он пробормотал:

— Вот… вот… видишь.

Но она не шевелилась, словно мертвая, все так же лежа на спине, на краю постели, и закрыв лицо руками. Он склонился над ней, пристыженный, спрашивая себя, что же теперь будет, и выжидая, когда она откроет лицо, чтобы увидеть, что с ней. Тревога его возрастала, и, немного помедлив, он прошептал:

— Кора, а Кора?

Она не ответила, не шевельнулась. Что это? Что с ней? Что она задумала?

Ярость его испарилась, погасла столь же внезапно, как и вспыхнула, и он чувствовал себя негодяем, почти преступником. Он избил женщину, свою жену, — он — спокойный и смирный, хорошо воспитанный и рассудительный человек. Его терзало раскаяние, и он готов был на коленях вымаливать прощение, целовать эту исхлестанную пунцовую щеку. Он потихоньку, одним пальцем прикоснулся к ее руке, закрывавшей от него ее лицо. Она словно не почувствовала. Он приласкал ее, погладил, как гладят побитую собаку. Она не обратила на это внимания. Он повторил:

— Кора, послушай, Кора, я виноват, послушай. Она лежала, как мертвая. Тогда он попытался отнять ее руку от лица. Рука легко поддалась, и он увидел устремленный на него пристальный взгляд, волнующий и тревожный.

Он снова заговорил:

— Послушай, Кора, я вспылил. Твой отец довел меня до исступления. Нельзя так оскорблять человека.

Она не отвечала, словно и не слышала его. Он не знал, что сказать, как поступить. Он поцеловал ее возле самого уха и, приподнявшись, заметил в уголке ее глаза слезинку — крупную слезинку, которая выкатилась и стремительно побежала по щеке; веки ее затрепетали, и она быстро-быстро заморгала.

Охваченный горем и жалостью, Лезабль прилег к жене и крепко обнял ее. Он губами оттолкнул ее руку и, осыпая поцелуями все лицо, умолял:

— Кора, бедняжка моя, прости, ну прости же меня!.. Она продолжала плакать — неслышно, без всхлипываний, как плачут в глубокой горести.

Он прижал ее к себе и, лаская, нашептывал ей на ухо самые нежные слова, какие только мог придумать. Она оставалась бесчувственной, но плакать все же перестала.

Они долго лежали так, распростертые друг подле друга, не размыкая объятий.

Надвигался вечер, наполняя мраком небольшую комнату. И когда стало совсем темно, он расхрабрился и вымолвил прощение способом, воскресившим их надежды.

Они поднялись, и Лезабль опять обрел свой обычный тон и вид, такой, словно ничего не случилось. Она же, напротив, казалась растроганной, голос ее звучал ласковей, чем обычно; она глядела на мужа преданно, почти нежно, словно этот неожиданный урок вызвал какую-то нервную разрядку и смягчил ее сердце. Лезабль спокойно обратился к ней:

— Отец, наверно, соскучился там один. Пойди-ка позови его. Ведь уже время обедать.

Она вышла.

И верно, было уже семь часов, и служанка объявила, что суп на столе. Невозмутимый и улыбающийся, вместе с дочерью, появился Кашлен. Сели за стол, и завязалась сердечная беседа, какая давно уже не ладилась у них, словно произошло какое-то событие, осчастливившее их всех.

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (1 оценок, среднее: 5,00 из 5)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Ги де Мопассан — Наследство":

1
Отзывы о сказке / рассказе:

новее старее большинство голосов
Руслан

Сборище отвратительных негодяев и агалов! Одного деда жалко!

Читать рассказ "Ги де Мопассан — Наследство" на сайте РуСтих онлайн: лучшие рассказы, повести и романы известных авторов. Поучительные рассказы для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.