II
Придя в гостиницу, г-жа Бовари, к своему удивлению, не обнаружила на дворе дилижанса. Ивер, прождав ее пятьдесят три минуты, уехал.
Спешить ей было, собственно, некуда, но она дала Шарлю слово вернуться домой в этот день к вечеру. Шарль ее ждал, и она уже ощущала в душе ту малодушную покорность, которая для большинства женщин является наказанием за измену и в то же время ее искуплением.
Она быстро уложила вещи, расплатилась, наняла тут же, во дворе, кабриолет и, торопя кучера, подбадривая его, поминутно спрашивая, который час и сколько они уже проехали, в конце концов нагнала «Ласточку» на окраине Кенкампуа.
Прикорнув в уголке, Эмма тотчас закрыла глаза – и открыла их, когда дилижанс уже спустился с горы; тут она еще издали увидела Фелисите, стоявшую на часах подле кузницы. Ивер придержал лошадей, и кухарка, став на цыпочки, таинственно прошептала в окошко:
– Барыня, поезжайте прямо к господину Оме. Очень важное дело.
В городке, по обыкновению, все было тихо. На тротуарах дымились тазы, в которых розовела пена; был сезон варки варенья, и весь Ионвиль запасался им на год. Но перед аптекой стояла жаровня с самым большим тазом; он превосходил своими размерами все прочие – так же точно лаборатория при аптеке должна быть больше кухни в обывательских домах, так же точно общественная потребность должна господствовать над индивидуальными прихотями.
Эмма вошла в дом. Большое кресло было опрокинуто; даже «Руанский светоч» валялся на полу между двумя пестиками. Эмма толкнула кухонную дверь и среди глиняных банок со смородиной, сахарным песком и рафинадом, среди весов на столах и тазов, поставленных на огонь, увидела всех Оме, от мала до велика, в передниках, доходивших им до подбородка, и с ложками в руках. Жюстен стоял, понурив голову, а фармацевт на него кричал:
– Кто тебя посылал в склад?
– Что такое? В чем дело?
– В чем дело? – подхватил аптекарь. – Мы варим варенье. Варенье кипит. В нем слишком много жидкости, того и гляди убежит, и я велю принести еще один таз. И вот он, лентяй, разгильдяй, снимает с гвоздя в моей лаборатории ключ от склада!
Так г-н Оме называл каморку под крышей, заваленную аптекарскими приборами и снадобьями. Нередко он пребывал там в одиночестве и целыми часами наклеивал этикетки, переливал, перевязывал склянки. И смотрел он на эту каморку не как на кладовую, а как на истинное святилище, ибо оттуда исходили собственноручно им приготовленные крупные и мелкие пилюли, декокты, примочки и присыпки, распространявшие славу о нем далеко окрест. Никто, кроме него, не имел права переступать порог святилища. Г-н Оме относился к нему с таким благоговением, что даже сам подметал его. Словом, если в аптеке, открытой для всех, он тешил свое тщеславие, то склад служил ему убежищем, где он с сосредоточенностью эгоиста предавался своим любимым занятиям. Вот почему легкомысленный поступок Жюстена он расценивал как неслыханную дерзость. Он был краснее смородины и все кричал:
– Да, от склада! Ключ от кислот и едких щелочей! Схватил запасной таз! Таз с крышкой! Теперь я, может быть, никогда больше им не воспользуюсь! Наше искусство до того тонкое, что здесь имеет значение каждая мелочь! Надо же, черт возьми, разбираться в таких вещах, нельзя для домашних, в сущности, надобностей употреблять то, что предназначено для надобностей фармацевтики! Это все равно что резать пулярку скальпелем, это все равно, как если бы судья…
– Да успокойся! – говорила г-жа Оме. Аталия тянула его за полы сюртука:
– Папа! Папа!
– А, черт! Оставьте вы меня, оставьте! – не унимался аптекарь. – Ты бы лучше лавочником заделался, честное слово! Ну что ж, круши все подряд! Ломай! Бей! Выпусти пиявок! Сожги алтею! Маринуй огурцы в склянках! Разорви бинты!
– Вы меня… – начала было Эмма.
– Сейчас!.. Знаешь, чем ты рисковал?.. Ты ничего не заметил в левом углу, на третьей полке? Говори, отвечай, изреки что-нибудь!
– Нне… не знаю, – пролепетал подросток.
– Ах, ты не знаешь! Ну, а я знаю! Ты видел банку синего стекла, залитую желтым воском, банку с белым порошком, на которой я своей рукой написал «Опасно!»? Ты знаешь, что в ней? Мышьяк! А ты до него дотронулся! Ты взял таз, который стоял рядом!
– Мышьяк? Рядом? – всплеснув руками, воскликнула г-жа Оме. – Да ты всех нас мог отравить!
Тут все дети заревели в голос, как будто они уже почувствовали дикую боль в животе.
– Или отравить больного! – продолжал аптекарь. – Ты что же, хотел, чтобы я попал на скамью подсудимых? Чтобы меня повлекли на эшафот? Разве тебе не известно, какую осторожность я соблюдаю в хранении товаров, несмотря на свой колоссальный опыт? Мне становится страшно при одной мысли о том, какая на мне лежит ответственность! Правительство нас преследует, а действующее у нас нелепое законодательство висит у нас над головой, как дамоклов меч!
Эмма уже не спрашивала, зачем ее звали, а фармацевт, задыхаясь от волнения, все вопил:
– Вот как ты нам платишь за нашу доброту! Вот как ты благодаришь меня за мою истинно отеческую заботу! Если б не я, где бы ты был? Что бы ты собой представлял? Кто тебя кормит, воспитывает, одевает, кто делает все для того, чтобы со временем ты мог занять почетное место в обществе? Но для этого надо трудиться до кровавого пота, как говорят – не покладая рук. Fabricando fit bafer, age quod agis [Трудом создается мастер, – так делай, что делаешь (лат.)].
От злости он перешел на латынь. Он бы заговорил и по-китайски и по-гренландски, если б только знал эти языки. Он находился в таком состоянии, когда душа бессознательно раскрывается до самого дна – так в бурю океан взметает и прибрежные водоросли, и песок своих пучин.
– Я страшно жалею, что взял тебя на воспитание! – бушевал фармацевт. – Вырос в грязи да в бедности – там бы и коптел! Из тебя только пастух и выйдет. К наукам ты не способен! Ты этикетку-то путем не наклеишь! А живешь у меня на всем готовеньком, как сыр в масле катаешься!
Наконец Эмма обратилась к г-же Оме:
– Вы меня звали…
– Ах, боже мой! – с печальным видом прервала ее добрая женщина. – Уж и не знаю, как вам сказать… Такое несчастье!
Она не договорила. Аптекарь все еще метал громы и молнии:
– Вычисти! Вымой! Унеси! Да ну, скорей же!
С этими словами он так тряхнул Жюстена, что у того выпала из кармана книжка.
Мальчик нагнулся. Фармацевт опередил его, поднял книгу и, взглянув, выпучил глаза и разинул рот.
– Супружеская… любовь! – нарочито медленно произнес он. – Хорошо! Очень хорошо! Прекрасно! И еще с картинками!.. Нет, это уже слишком!
Госпожа Оме подошла поближе.
– Не прикасайся!
Детям захотелось посмотреть картинки.
– Уйдите! – властно сказал отец. И дети ушли.
Некоторое время фармацевт с раскрытой книжкой в руке, тяжело дыша, весь налившись кровью, вращая глазами, шагал из угла в угол. Затем подошел вплотную к своему ученику и скрестил руки:
– Значит, ты еще вдобавок испорчен, молокосос несчастный? Смотри, ты на скользкой дорожке! А ты не подумал, что эта мерзкая книга может попасть в руки моим детям, заронить в них искру порока, загрязнить чистую душу Аталии, развратить Наполеона: ведь он уже не ребенок! Ты уверен, что они ее не читали? Можешь ты мне поручиться…
– Послушайте, господин Оме, – взмолилась Эмма, – ведь вы хотели мне что-то сказать…
– Совершенно верно, сударыня… Ваш свекор умер!
В самом деле, третьего дня старик Бовари, вставая из-за стола, скоропостижно скончался от апоплексического удара. Переусердствовав в своих заботах о впечатлительной натуре Эммы, Шарль поручил г-ну Оме как можно осторожнее сообщить ей эту страшную весть.
Фармацевт заранее обдумал, округлил, отшлифовал, ритмизовал каждую фразу, и у него получилось настоящее произведение искусства в смысле бережности, деликатности, постепенности переходов, изящества оборотов речи, но в последнюю минуту гнев разметал всю его риторику.
Подробности Эмму не интересовали, и она ушла, а фармацевт вновь принялся обличать Жюстена. Однако он понемногу успокаивался и, обмахиваясь феской, уже отеческим тоном читал нотацию:
– Я не говорю, что эта книга вредна во всех отношениях. Ее написал врач. Его труд содержит ряд научных положений, и мужчине их не худо знать. Я бы даже сказал, что мужчина должен их знать. Но всему свое время, всему свое время! Станешь мужчиной, выработается у тебя темперамент – тогда сделай одолжение!
* * *
Шарль поджидал Эмму. Как только она постучала в дверь, он, раскрыв объятия, бросился к ней навстречу, со слезами в голосе проговорил:
– Ах, моя дорогая!..
И осторожно наклонился поцеловать ее. Но прикосновение его губ напомнило ей поцелуи другого человека, и она, вздрогнув всем телом, закрыла лицо рукой.
Все же она нашла в себе силы ответить:
– Да, я знаю… я знаю…
Шарль показал ей письмо от матери, в котором та без всяких сантиментов извещала о случившемся. Она только жалела, что ее муж не причастился перед смертью: он умер в Дудвиле, на улице, на пороге кофейной, после кутежа со своими однокашниками – отставными офицерами.
Эмма отдала письмо Шарлю. За обедом она из приличия разыграла отвращение к пище. Шарль стал уговаривать ее – тогда она уже без всякого стеснения принялась за еду, а он с убитым видом, не шевелясь, сидел против нее.
По временам он поднимал голову и смотрел на нее долгим и скорбным взглядом.
– Хоть бы раз еще увидеть его! – со вздохом произнес Шарль.
Она молчала. Наконец, поняв, что надо же что-то сказать, спросила:
– Сколько лет было твоему отцу?
– Пятьдесят восемь!
– А!
На этом разговор кончился.
Через четверть часа Шарль проговорил:
– Бедная мама!.. Что-то с ней теперь будет!
Эмма пожала плечами.
Ее молчаливость Шарль объяснял тем, что ей очень тяжело; он был тронут ее мнимым горем и, чтобы не бередить ей рану, делал над собой усилие и тоже молчал. Наконец взял себя в руки и спросил:
– Тебе понравилось вчера?
– Да.
Когда убрали скатерть, ни Шарль, ни Эмма не встали из-за стола. Она вглядывалась в мужа, и это однообразное зрелище изгоняло из ее сердца последние остатки жалости к нему. Шарль казался ей невзрачным, слабым, никчемным человеком, короче говоря – полнейшим ничтожеством. Куда от него бежать? Как долго тянется вечер! Что-то сковывало все ее движения, точно она приняла опиуму.
В передней раздался сухой стук костыля. Это Ипполит тащил барынины вещи. Перед тем как сложить их на пол, он с величайшим трудом описал четверть круга своей деревяшкой.
«А он уже забыл!» – глядя, как с рыжих косм несчастного калеки стекают на лоб крупные капли пота, подумала про мужа Эмма.
Бовари рылся в кошельке, отыскивая мелочь. Он, видимо, не отдавал себе отчета, сколь унизителен был для него один вид этого человека, стоявшего олицетворенным укором его непоправимой бездарности.
– Какой хорошенький букетик! – увидев на камине фиалки Леона, заметил лекарь.
– Да, – равнодушно отозвалась Эмма. – Я сегодня купила его у… у нищенки.
Шарль взял букет и стал осторожно нюхать фиалки; прикосновение к ним освежало его покрасневшие от слез глаза. Эмма сейчас же выхватила у него цветы и поставила в воду.
На другой день приехала г-жа Бовари-мать. Они с сыном долго плакали. Эмма, сославшись на домашние дела, удалилась.
Еще через день пришлось заняться трауром. Обе женщины уселись с рабочими шкатулками в беседке, над рекой.
Шарль думал об отце и сам удивлялся, что так горюет о нем: прежде ему всегда казалось, что он не очень к нему привязан. Г-жа Бовари-мать думала о своем муже. Теперь она охотно бы вернула даже самые мрачные дни своей супружеской жизни. Бессознательное сожаление о том, к чему она давно привыкла, скрашивало все. Иголка беспрестанно мелькала у нее в руке, а по лицу старухи время от времени скатывались слезы и повисали на кончике носа. Эмма думала о том, что только двое суток назад они с Леоном, уединясь от всего света, полные любовью, не могли наглядеться друг на друга. Она пыталась припомнить мельчайшие подробности минувшего дня. Но ей мешало присутствие свекрови и мужа. Ей хотелось ничего не слышать, ничего не видеть; она боялась нарушить цельность своего чувства, и тем не менее вопреки ей самой чувство ее под напором внешних впечатлений постепенно распылялось.
Эмма распарывала подкладку платья, и вокруг нее сыпались лоскутки. Старуха, не поднимая головы, лязгала ножницами, а Шарль в веревочных туфлях и старом коричневом сюртуке, который теперь заменял ему халат, сидел, держа руки в карманах, и тоже не говорил ни слова. Берта, в белом переднике, скребла лопаткой усыпанную песком дорожку.
Внезапно отворилась калитка, и вошел торговец тканями г-н Лере.
Он пришел предложить свои услуги «в связи с печальными обстоятельствами». Эмма ответила, что она как будто ни в чем не нуждается. Однако на купца это не произвело впечатления.
– Простите великодушно, – сказал он Шарлю, – но мне надо поговорить с вами наедине. – И, понизив голос, добавил: – Относительно того дела… Помните?
Шарль покраснел до ушей.
– Ах да!.. Верно, верно! – пробормотал он и с растерянным видом обратился к жене: – А ты бы… ты бы не могла, дорогая?..
Эмма, видимо, поняла, о чем он ее просит. Она сейчас же встала, а Шарль сказал матери:
– Это так, пустяки! Какая-нибудь житейская мелочь. Опасаясь выговора, он решил скрыть от нее всю историю с векселем.
Как только Эмма оказалась с г-ном Лере вдвоем, тот без особых подходов поздравил ее с получением наследства, а потом заговорил о вещах посторонних: о фруктовых деревьях, об урожае, о своем здоровье, а здоровье его было «так себе, ни два, ни полтора». Да и с чего бы ему быть здоровым? Хлопот у него всегда полон рот, и все-таки он еле сводит концы с концами.
Эмма не прерывала его. Она так соскучилась по людям за эти два дня!
– А вы уже совсем поправились? – продолжал Лере. – Что тогда ваш супруг из-за вас пережил! Я своими глазами видел! Славный он человек! Хотя неприятности у нас с ним были.
Эмма спросила, какие именно; надо заметить, что Шарль не сказал ей, как он был удивлен, узнав про ее покупки.
– Да вы же знаете! – воскликнул Лере. – Все из-за вашего каприза, из-за чемоданов.
Надвинув шляпу на глаза, заложив руки за спину, улыбаясь и посвистывая, он нагло смотрел ей в лицо. Она ломала себе голову: неужели он что-то подозревает?
– В конце концов мы с ним столковались, – снова заговорил он. – Я и сейчас пришел предложить ему полюбовную сделку.
Он имел в виду переписку векселя. А там, как господину Бовари будет угодно. Ему самому не стоит беспокоиться, у него и так голова кругом идет.
– Всего лучше, если б он поручил это кому-нибудь другому – ну хоть вам, например. Пусть он только напишет доверенность, а уж мы с вами сумеем обделать делишки…
Эмма не понимала. Лере замолчал. Потом он заговорил о своей торговле и вдруг заявил, что Эмма непременно должна что-нибудь у него взять. Он пришлет ей двенадцать метров черного барежа на платье.
– То, что на вас, хорошо для дома. А вам нужно платье для визитов. Я это понял с первого взгляда. Глаз у меня наметанный.
Материю он не прислал, а принес сам. Некоторое время спустя пришел еще раз, чтобы получше отмерить. А потом стал заглядывать под разными предлогами, и каждый раз был обходителен, предупредителен, раболепствовал, как сказал бы Оме, и не упускал случая шепнуть Эмме несколько слов насчет доверенности. Про вексель он молчал. Эмма тоже о нем не вспоминала. Еще когда она только начала выздоравливать, Шарль как-то ей на это намекнул, но Эмму одолевали в ту пору мрачные думы, и намеки Шарля мгновенно вылетели у нее из головы. Вообще она предпочитала пока не заводить разговора о деньгах. Свекровь была этим удивлена и приписывала такую перемену тем религиозным настроениям, которые появились у Эммы во время болезни.
Но как только свекровь уехала, Эмма поразила Бовари своей практичностью. Она предлагала ему то навести справки, то проверить закладные, то прикинуть, что выгоднее: продать именно с публичного торга или же не продавать, но взять на себя долги. Она кстати и некстати употребляла специальные выражения, произносила громкие фразы о том, что в денежных делах надо быть особенно аккуратным, что надо все предвидеть, что надо думать о будущем, находила все новые и новые трудности, связанные со вступлением в права наследия, и в конце концов показала Шарлю образец общей доверенности на «распоряжение и управление всеми делами, производство займов, выдачу и передачу векселей, уплату любых сумм и т. д.». Уроки г-на Лере пошли ей на пользу.
Шарль с наивным видом спросил, кто ей дал эту бумагу.
– Гильомен, – ответила Эмма и, глазом не моргнув, добавила: – Я ему не доверяю. Вообще нотариусов не хвалят. Надо бы посоветоваться… Но мы знакомы только… Нет, не с кем!
– Разве что с Леоном… – подумав, проговорил Шарль. Можно было бы написать ему, да уж очень это сложно.
Эмма сказала, что она сама съездит в Руан. Шарль поблагодарил, но не согласился. Она стояла на своем. После взаимных учтивостей Эмма сделала вид, что сердится не на шутку.
– Оставь, пожалуйста, я все равно поеду! – заявила она.
– Какая ты милая! – сказал Шарль и поцеловал ее в лоб.
На другой же день Эмма, воспользовавшись услугами «Ласточки», отправилась в Руан советоваться с Леоном. Пробыла она там три дня.
III
Это были наполненные, упоительные, чудные дни – настоящий медовый месяц.
Эмма и Леон жили в гостинице «Булонь», на набережной: закрытые ставни, запертые двери, цветы на полу, сироп со льдом по утрам…
Перед вечером они брали крытую лодку и уезжали обедать на остров.
То был час, когда в доках по корпусам судов стучали молотки конопатчиков. Меж деревьев клубился дым от вара, а по воде плыли похожие на листы флорентийской бронзы большие жирные пятна, неравномерно колыхавшиеся в багряном свете заката.
Лодка двигалась вниз по течению, задевая верхом длинные, наклонно спускавшиеся канаты причаленных баркасов.
Городской шум, в котором можно было различить скрип телег, голоса, тявканье собак на палубах, постепенно удалялся. Эмма развязывала ленты шляпки, и вскоре лодка приставала к острову.
На дверях ресторанчика сохли рыбачьи сети, почерневшие от воды. Эмма и Леон усаживались в одной из комнат нижнего этажа, заказывали жареную корюшку, сливки, вишни. Потом валялись на траве, целовались под тополями. Здесь они, кажется, могли бы жить вечно, как два Робинзона, – им было так хорошо вдвоем, что они в целом мире не могли себе представить ничего прекраснее этого островка. Не в первый раз видели они деревья, голубое небо, траву, слышали, как плещут волны и как шелестят листья от ветра, но прежде они ничего этого по замечали; до сих пор природа для них как бы не существовала; вернее, они стали ценить ее красоту лишь после того, как были утолены их желания.
С наступлением темноты они возвращались в город. Лодка долго плыла мимо острова. Окутанные сумраком, они сидели в глубине и молчали. В железных уключинах, усиливая ощущение тишины, мерно, будто ход метронома, постукивали четырехугольные весла, а сзади, под неподвижным рулем, все время журчала вода.
Как-то раз показалась луна. Эмма и Леон не преминули сказать несколько подходящих к случаю фраз о том, какое это печальное и поэтичное светило. Эмма даже запела:
Ты помнишь, плыли мы ночной порой…
Ее слабый, но приятный голос тонул в шуме волн. Переливы его, точно бьющие крыльями птицы, пролетали мимо Леона, и ветер относил их вдаль.
Озаренная луной, светившей в раскрытое оконце, Эмма сидела напротив Леона, прислонившись к перегородке. Черное платье, расходившееся книзу веером, делало ее тоньше и выше. Голову она запрокинула, руки сложила, глаза обратила к небу. Порою тень прибрежных ракит закрывала ее всю, а затем, вновь облитая лунным светом, она, точно призрак, выступала из мрака.
На дне лодки около Эммы Леон подобрал пунцовую шелковую ленту.
Лодочник долго рассматривал ее и наконец сказал:
– Я на днях катал целую компанию – наверно, кто-нибудь из них и обронил. Такие всё озорники подобрались – что господа, что дамы, приехали с пирожными, с шампанским, с музыкой, и пошла потеха! Особенно один, высокий, красивый, с усиками – такой шутник! Они всё к нему: «Расскажи да расскажи нам что-нибудь!..» Как же это они его называли?.. Не то Адольф, не то Додольф…
Эмма вздрогнула.
– Ты не простудилась? – придвигаясь ближе, спросил Леон.
– Не беспокойся! Ночь прохладная, – наверно, от этого.
– И, по всему видать, женскому полу он спуску не дает, – должно быть, полагая, что невежливо обрывать разговор, тихо добавил старый моряк.
Затем он поплевал себе на руки и опять налег на весла.
И все же настал час разлуки! Расставаться им было нелегко. Условились, что Леон будет писать на имя тетушки Роле. Эмма дала ему совет относительно двойных конвертов и обнаружила при этом такое знание дела, что Леон не мог не подивиться ее хитроумию в сердечных делах.
– Так ты говоришь, там все в порядке? – поцеловав его в последний раз, спросила она.
– Да, конечно!
«Что ей далась эта доверенность?» – немного погодя, шагая по улице один, подумал Леон.
IV
Скоро Леон стал подчеркивать перед товарищами свое превосходство; он избегал теперь их общества и запустил дела. Он ждал писем от Эммы, читал и перечитывал их. Писал ей. Воскрешал ее образ всеми силами страсти и воспоминаний. Разлука не уменьшила жажды видеть ее – напротив, только усилила, и вот однажды, в субботу утром, он удрал из конторы.
Увидев с горы долину, колокольню и вертящийся на ней жестяной флажок флюгера, он ощутил в себе то смешанное чувство удовлетворения, утоленного честолюбия и эгоистического умиления, которое, вероятно, испытывает миллионер, когда возвращается в родную деревню.
Он обошел ее дом. В кухне горел огонь. Он стал на часах: не мелькнет ли за занавесками ее тень? Но тень так и не показалась.
Тетушка Лефрансуа при виде его начала ахать и охать, нашла, что он «еще подрос и похудел»; Артемиза между тем нашла, что он «поздоровел и загорел».
По старой памяти он пообедал в маленькой зале, но на этот раз один, без податного инспектора: г-ну Бине «стало невмоготу» дожидаться «Ласточки», и обедал он теперь на целый час раньше, то есть ровно в пять, и все же постоянно ворчал, что «старая калоша запаздывает».
Наконец Леон набрался храбрости – он подошел к докторскому дому и постучал в дверь. Г-жа Бовари сидела у себя в комнате и вышла только через четверть часа. Г-н Бовари был, кажется, очень рад его видеть, но ни в тот вечер, ни на другой день не отлучился из дому.
Леон увиделся с Эммой наедине лишь поздно вечером, в проулке за садом, в том самом проулке, где она встречалась с другим! Они разговаривали под грозой, при блеске молний, прикрываясь зонтом.
Расставаться им было нестерпимо больно.
– Лучше смерть! – ломая руки и горько плача, говорила Эмма. – Прощай!.. Прощай!.. Когда-то мы еще увидимся?..
Они разошлись было в разные стороны и снова бросились друг другу в объятия. И тут она ему обещала придумать какой-нибудь способ, какой-нибудь постоянный предлог встречаться без помех, по крайней мере, раз в неделю. Эмма не сомневалась в успехе. Да и вообще она бодро смотрела вперед. Скоро у нее должны были появиться деньги.
Имея это в виду, она купила для своей комнаты две желтые занавески с широкой каймой, – как уверял г-н Лере, «по баснословно дешевой цене». Она мечтала о ковре – г-н Лере сказал, что это «совсем не так дорого», и с присущей ему любезностью взялся раздобыть его. Теперь она уже никак не могла обойтись без его услуг. Она посылала за ним по двадцать раз на день, и он, ни слова не говоря, бросал ради нее все дела. Загадочно было еще одно обстоятельство: тетушка Роле ежедневно завтракала у г-жи Бовари, а иногда забегала к ней просто так.
В эту самую пору, то есть в начале зимы, Эмма начала увлекаться музыкой.
Однажды вечером ее игру слушал Шарль; она четыре раза подряд начинала одну и ту же вещь и всякий раз бросала в сердцах, а Шарль, не видя разницы, кричал:
– Браво!.. Превосходно!.. Что ж ты? Играй, играй!
– Нет, я играю отвратительно! Пальцы совсем не слушаются.
На другой день он попросил ее «сыграть что-нибудь».
– Если тебе это доставляет удовольствие, то пожалуйста!
Шарль вынужден был признать, что она несколько отстала. Эмма сбивалась в счете, фальшивила, потом вдруг прекратила игру.
– Нет, ничего но выходит! Мне бы надо брать уроки, да… – Эмма закусила губу. – Двадцать франков в месяц – это дорого! – добавила она.
– Да, правда, дороговато… – глупо ухмыляясь, проговорил Шарль. – А все-таки, по-моему, можно найти и дешевле. Иные малоизвестные музыканты не уступят знаменитостям.
– Попробуй, найди. – отозвалась Эмма.
На другой день, придя домой, Шарль с хитрым видом посмотрел на нее и наконец не выдержал.
– Экая же ты упрямая! – воскликнул он. – Сегодня я был в Барфешере. И что ж ты думаешь? Госпожа Льежар мне сказала, что все три ее дочки – они учатся в монастыре Милосердия – берут уроки музыки по пятьдесят су, да еще у прекрасной учительницы!
Эмма только пожала плечами и больше уже не открывала инструмента.
Но, проходя мимо, она, если Бовари был тут, всякий раз вздыхала:
– Бедное мое фортепьяно!
При гостях Эмма непременно заводила разговор о том, что она вынуждена была забросить музыку. Ей выражали сочувствие. Как обидно! А ведь у нее такой талант! Заговаривали об этом с Бовари. Все его стыдили, особенно – фармацевт:
– Это ваша ошибка! Врожденные способности надо развивать. А кроме того, дорогой друг, примите во внимание, что если вы уговорите свою супругу заниматься музыкой, то тем самым вы сэкономите на музыкальном образовании вашей дочери! Я лично считаю, что матери должны сами обучать детей. Это идея Руссо; она все еще кажется слишком смелой, но я уверен, что когда-нибудь она восторжествует, как восторжествовало кормление материнским молоком и оспопрививание. После этого Шарль опять вернулся к вопросу о музыке. Эмма с горечью заметила, что лучше всего продать инструмент, хотя расстаться с милым фортепьяно, благодаря которому она столько раз тешила свое тщеславие, было для нее равносильно медленному самоубийству, умерщвлению какой-то части ее души.
– Ну так ты… время от времени бери уроки – это уж не бог весть как разорительно, – сказал Шарль.
– Толк бывает от постоянных занятий, – возразила она. Так в конце концов она добилась от мужа позволения раз в неделю ездить в город на свиданье к любовнику. Уже через месяц ей говорили, что она делает большие успехи.
Отзывы о сказке / рассказе: