XXII
На другой день Райский чувствовал себя веселым и свободным от всякой злобы, от всяких претензий на взаимность Веры, даже не нашел в себе никаких следов зародыша любви.
«Так, впечатление: как всегда у меня! Вот теперь и прошло!» – думал он.
Он смеялся над своим увлечением, грозившим ему, по-видимому, серьезной страстью, упрекал себя в настойчивом преследовании Веры и стыдился, что даже посторонний свидетель, Марк, заметил облака на его лице, нервную раздражительность в словах и движениях, до того очевидную, что мог предсказать ему страсть.
«Ошибется же он, когда увидит меня теперь, – думал он, – вот будет хорошо, если он заранее рассчитает на триста рублей этого глупейшего пари и сделает издержку!»
Ему страх как захотелось увидеть Веру опять наедине, единственно затем, чтоб только «великодушно» сознаться, как он был глуп, неверен своим принципам, чтоб изгладить первое, невыгодное впечатление и занять по праву место друга – покорить ее гордый умишко, выиграть доверие.
Но при этом все ему хотелось вдруг принести ей множество каких-нибудь неудобоисполнимых жертв, сделаться ей необходимым, стать исповедником ее мыслей, желаний, совести, показать ей всю свою силу, душу, ум.
Он забыл только, что вся ее просьба к нему была – ничего этого не делать, не показывать и что ей ничего от него не нужно. А ему все казалось, что если б она узнала его, то сама избрала бы его в руководители не только ума и совести, но даже сердца.
На другой, на третий день его – хотя и не раздражительно, как недавно еще, но все-таки занимала новая, неожиданная, поразительная Вера, его дальняя сестра и будущий друг.
На него пахнуло и новое, свежее, почти никогда не испытанное им, как казалось ему, чувство – дружбы к женщине: он вкусил этого, по его выражению, «именинного кулича» помимо ее красоты, помимо всяких чувственных движений грубой натуры и всякого любовного сентиментализма.
Это бодрое, трезвое и умное чувство: в таком взаимном сближении – ни он, ни она ничего не теряют и оба выигрывают, изучая, дополняя друг друга, любя тонкою, умною, полною взаимного уважения и доверия привязанностию.
«Вот и прекрасно, – думал он, – умница она, что пересадила мое впечатление на прочную почву. Только за этим, чтоб сказать это ей все, успокоить ее – и хотел бы я ее видеть теперь!»
Но он не смел сделать ни шагу, даже добросовестно отворачивался от ее окна, прятался в простенок, когда она проходила мимо его окон; молча, с дружеской улыбкой пожал ей, одинаково, как и Марфеньке, руку, когда они обе пришли к чаю, не пошевельнулся и не повернул головы, когда Вера взяла зонтик и скрылась тотчас после чаю в сад, и целый день не знал, где она и что делает.
Но все еще он не завоевал себе того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы надо уйти на целый день, поехать с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней. А ему не хочется никуда: он целый день сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут же в доме. А надо добиться, чтоб ему это было все равно.
Но и то хорошо, и то уже победа, что он чувствовал себя покойнее. Он уже на пути к новому чувству, хотя новая Вера не выходила у него из головы, но это новое чувство тихо и нежно волновало и покоило его, не терзая, как страсть, дурными мыслями и чувствами.
Когда она обращала к нему простой вопрос, он, едва взглянув на нее, дружески отвечал ей и затем продолжал свой разговор с Марфенькой, с бабушкой или молчал, рисовал, писал заметки в роман.
«Да ведь это лучше всякой страсти! – приходило ему в голову, – это доверие, эти тихие отношения, это заглядыванье не в глаза красавицы, а в глубину умной, нравственной девической души!»
Он ждал только одного от нее: когда она сбросит свою сдержанность, откроется перед ним доверчиво вся, как она есть, и также забудет, что он тут, что он мешал ей еще недавно жить, был бельмом на глазу.
Райский дня три нянчился с этим «новым чувством», и бабушка не нарадовалась, глядя на него.
– Ну, просветлело ясное солнышко! – сказала она, – можно и с визитами съездить в город.
– Бог с вами, бабушка: мне не до того! – ласково говорил он.
– Ну, поедем посмотреть, как яровое выходит.
– Нет, нет, – твердил он и даже поцеловал у ней руку.
– Ты что-то ластишься ко мне: не к деньгам ли подбираешься, чтоб Маркушке дать? Не дам!
Он засмеялся и ушел от нее – думать о Вере, с которой он все еще не нашел случая объясниться «о новом чувстве» и о том, сколько оно счастья и радости приносит ему.
Случай представлялся ему много раз, когда она была одна: но он боялся шевельнуться, почти не дышал, когда завидит ее, чтоб не испугать ее рождающегося доверия к искренности его перемены и не испортить себе этот новый рай.
Наконец, на четвертый или пятый день после разговора с ней, он встал часов в пять утра. Солнце еще было на дальнем горизонте, из сада несло здоровою свежестью, цветы разливали сильный запах, роса блистала на траве.
Он наскоро оделся и пошел в сад, прошел две-три аллеи и – вдруг наткнулся на Веру. Он задрожал от нечаянности и испуга.
– Не нарочно, ей-богу, не нарочно! – закричал он в страхе, и оба засмеялись.
Она сорвала цветок и бросила в него, потом ласково подала ему руку и поцеловала его в голову, в ответ на его поцелуй руки.
– Не нарочно, Вера, – твердил он, – ты видишь, да?
– Вижу, – отвечала она и опять засмеялась, вспомнив его испуг. – Вы милый, добрый…
– Великодушный… – подсказал он.
– До великодушия еще не дошло, посмотрим, – сказала она, взяв его под руку. – Пойдемте гулять: какое утро! Сегодня будет очень жарко.
Он был на седьмом небе.
– Да, да, славное утро! – подтвердил он, думая, что сказать еще, но так, чтоб как-нибудь нечаянно не заговорить о ней, о ее красоте – и не находил ничего, а его так и подмывало опять заиграть на любимой струне.
– Я вчера письмо получил из Петербурга… – сказал он, не зная, что сказать.
– От кого? – спросила она машинально.
– От художников; а вот от Аянова все нет: не отвечает. Не знаю, что кузина Беловодова: где проводит лето, как…
– Она… очень хороша? – спросила Вера.
– Да… правильные черты лица, свежесть, много блеску… – говорил он монотонно и, взглянув сбоку на Веру, страстно вздрогнул. Красота Беловодовой погасла в его памяти.
– Еще не получили ли чего-нибудь: кажется, Савелий посылку с почты привез? – спросила она.
– Да, новые книги получил из Петербурга… Маколея, том «Memoires» [Мемуары (фр.)] Гизо…
Она молча слушала.
– Не хочешь ли почитать?
– После пришлите Маколея.
«»Пришлите», – подумал он, – отчего – не „принесите“?»
Они шли молча.
– А Гизо? – спросил он.
– Гизо не надо, скучно.
– Ты почем знаешь?
– Я читала его «Историю цивилизации»…
– И тебе показалось скучно! Где ты брала?
Они шли дальше.
– Чье это на вас пальто: это не ваше? – вдруг спросила она с удивлением, вглядываясь в пальто.
– Ах, это Марка…
– Зачем оно у вас: разве он здесь? – спрашивала она в тревоге.
– Нет, нет, – смеясь, отвечал он, – чего ты испугалась? Весь дом боится его как огня.
Он рассказал ей, как досталось ему пальто. Она слегка выслушала. Потом они молча обошли главные дорожки сада: она – глядя в землю, он – по сторонам. Но у него, против воли, обнаруживалось нетерпение. Ему все хотелось высказаться.
– Мне кажется, у вас есть что-то на уме, – сказала она, – да вы не хотите сказать…
– Хотеть-то я хочу, да боюсь опять грозы.
– А разве опять о «красоте» что-нибудь?
– Нет, нет, напротив – я хотел сказать, как меня мучает эта глупая претензия на поклонение – стыд: у меня седые волосы!
– Как я рада, если б это была правда!
– А ты еще сомневаешься! Это вспышка, мгновенное впечатление: ты меня образумила. Какая, однако, ты… Но об этом после. Я хочу сказать, что именно я чувствую к тебе, и, кажется, на этот раз не ошибаюсь. Ты мне отворила какую-то особую дверь в свое сердце – и я вижу бездну счастья в твоей дружбе. Она может окрасить всю мою бесцветную жизнь в такие кроткие и нежные тоны… Я даже, кажется, уверую в то, чего не бывает и во что все перестали верить – в дружбу между мужчиной и женщиной. Ты веришь, что такая дружба возможна, Вера?
– Почему – нет, если бы такие два друга решились быть взаимно справедливы!..
– То есть – как?
– То есть уважать свободу друг друга, не стеснять взаимно один другого: только это редко, я думаю, можно исполнить. С чьей-нибудь стороны замешается корысть… кто-нибудь да покажет когти… А вы сами способны ли на такую дружбу?
– А вот увидишь: ты повелевай и посмотри, какого раба приобретешь в своем друге…
– Вот и нет справедливости: ни раба, ни повелителя не нужно. Дружба любит равенство.
– Браво, Вера! Откуда у тебя эта мудрость?
– Какое смешное слово!
– Ну, такт?
– Дух Божий веет не на одних финских болотах: повеял и на наш уголок.
– Ну, так мне теперь предстоит задача – не замечать твоей красоты, а напирать больше на дружбу? – смеясь, сказал он, – так и быть, постараюсь…
– Да, какое бы это было счастье, – заговорила она вкрадчиво, – жить, не стесняя воли другого, не следя за другим, не допытываясь, что у него на сердце, отчего он весел, отчего печален, задумчив? быть с ним всегда одинаково, дорожить его покоем, даже уважать его тайны…
«Она диктует мне программу, как вести себя с ней!» – подумал он.
– То есть не видать друг друга, не знать, не слыхать о существовании… – сказал он, – это какая-то новая, неслыханная дружба: такой нет, Вера, – это ты выдумала!
Он взглянул на нее, она отвечала ему странным взглядом, «русалочным», по его выражению: глаза будто стеклянные, ничего не выражающие. В них блеснул какой-то торопливый свет и исчез.
«Странно, как мне знаком этот прозрачный взгляд! – думал он, – таков бывает у всех женщин, когда они обманывают! Она меня усыпляет… Что бы это значило? Уж в самом деле не любит ли она? У ней только и речи, чтоб „не стеснять воли“. Да нет… кого здесь!..»
– О чем вы задумались? – спросила она.
– Ничего, ничего, продолжай!
– Я кончила.
– Хорошо, Вера, буду работать над собой, и если мне не удастся достигнуть того, чтоб не замечать тебя, забыть, что ты живешь в доме, так я буду притворяться…
– Зачем притворяться: вы только откажитесь искренно, не на словах со мной, а в душе перед самим собой, от меня.
– Безжалостная!
– Убедите себя, что мой покой, мои досуги, моя комната, моя… «красота» и любовь… если она есть или будет… – это все мое и что посягнуть на то или другое – значит…
Она остановилась.
– Что?
– Посягнуть на чужую собственность или личность…
– О, о, о – вот как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг, и будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь – я тогда уеду!
Что-то опять блеснуло в ее глазах. Он взглянул, но поздно: она опустила взгляд, и когда подняла, в нем ничего не было.
– Экая сверкающая ночь! – шепнул он.
– Аминь! – сказала она, подавая ему руку. – Пойдемте к бабушке, пить чай. Вот она открыла окно, сейчас позовет…
– Одно слово, Вера, скажи, отчего ты такая?
– Какая?
– Мудрая, сосредоточенная, решительная…
– Еще, еще прибавьте! – сказала она с дрожащим от улыбки подбородком. – Что значит мудрость?
– Мудрость… это совокупность истин, добытых умом, наблюдением и опытом и приложимых к жизни… – определил Райский, – это гармония идей с жизнью!
– Опыта у меня не было почти никакого, – сказала она задумчиво, – и добыть этих идей и истин мне неоткуда…
– Ну, так у тебя зоркий от природы глаз и мыслящий ум…
– Что ж, это позволительно иметь или, может быть, стыдно девице, неприлично!..
– Откуда эти здравые идеи, этот выработанный язык? – говорил, слушая ее, Райский.
– Вы дивитесь, что на вашу бедную сестру брызнула капля деревенской мудрости! Вам бы хотелось видеть дурочку на моем месте – да? Вам досадно!..
– Ах, нет – я упиваюсь тобой. Ты сердишься, запрещаешь заикаться о красоте, но хочешь знать, как я разумею и отчего так высоко ставлю ее? Красота – и цель, и двигатель искусства, а я художник: дай же высказать раз навсегда…
– Говорите, – сказала она.
– В женской высокой, чистой красоте, – начал он с жаром, обрадовавшись, что она развязала ему язык, – есть непременно ум, в твоей, например. Глупая красота – не красота. Вглядись в тупую красавицу, всмотрись глубоко в каждую черту лица, в улыбку ее, взгляд – красота ее мало-помалу превратится в поразительное безобразие. Воображение может на минуту увлечься, но ум и чувство не удовлетворятся такой красотой: ее место в гареме. Красота, исполненная ума, – необычайная сила, она движет миром, она делает историю, строит судьбы; она, явно или тайно, присутствует в каждом событии. Красота и грация – это своего рода воплощение ума. От этого дура никогда не может быть красавицей, а дурная собой, но умная женщина часто блестит красотой. Красота, про которую я говорю, не материя: она не палит только зноем страстных желаний: она прежде всего будит в человеке человека, шевелит мысль, поднимает дух, оплодотворяет творческую силу гения, если сама стоит на высоте своего достоинства, не тратит лучи свои на мелочь, не грязнит чистоту…
Он остановился задумчиво.
– Все это не ново: но истина должна повторяться. Да, красота – это всеобщее счастье! – тихо, как в бреду, говорил он, – это тоже мудрость, но созданная не людьми. Люди только ловят ее признаки, силятся творить в искусстве ее образы, и все стремятся, одни сознательно, другие слепо и грубо, к красоте, к красоте… к красоте! Она и здесь – и там! – прибавил он, глядя на небо, – и как мужчина может унизить, исказить ум, упасть до грубости, до лжи, до растления, так и женщина может извратить красоту и обратить ее, как модную тряпку, на наряд, и затаскать ее… Или, употребив мудро – быть солнцем той сферы, где поставлена, влить массу добра… Это женская мудрость! Ты поймешь, Вера, что я хочу сказать, ты женщина!.. И… ужели твоя женская рука поднимется казнить за это поклонение и человека, и артиста!..
– Ваш гимн красоте очень красноречив, cousin, – сказала Вера, выслушав с улыбкой, – запишите его и отошлите Беловодовой. Вы говорите, что она «выше мира». Может быть, в ее красоте есть мудрость. В моей нет. Если мудрость состоит, по вашим словам, в том, чтоб с этими правилами и истинами проходить жизнь, то я…
– Что?
– Не мудрая дева! Нет – у меня нет этого елея! – произнесла она.
Что-то похожее на грусть блеснуло в глазах, которые в одно мгновение поднялись к небу и быстро потупились. Она вздрогнула и ушла торопливо домой.
– Если не мудрая, так мудреная! На нее откуда-то повеяло другим, не здешним духом!.. Да откуда же: узнаю ли я? Непроницаема, как ночь! Ужели ее молодая жизнь успела уже омрачиться!.. – в страхе говорил Райский, провожая ее глазами.
Отзывы о сказке / рассказе: