Иван Тургенев — Часы: Рассказ

XIX

Много лет протекло со времени всех этих происшествий; я не раз размышлял о них — и до сих пор так же не могу понять причины той ярости, которая овладела моим отцом, столь недавно еще запретившим самое упоминовение при нем этих надоевших ему часов, как я не мог понять тогда бешенства Давыда при известии о похищении их Васильем! Поневоле приходит в голову, что в них заключалась какая-то таинственная сила. Василий не выдал нас, как это предполагал Давыд,— не до того ему было: он слишком сильно перетрусился,— а просто одна из наших девушек увидала часы в его руках и немедленно донесла об этом тетке. Сыр-бор и загорелся.

Итак, мы мчались по улице, по самой ее середине. Попадавшиеся нам прохожие останавливались или сторонились в недоумении. Помнится, один отставной секунд-майор, известный борзятник, внезапно высунулся из окна своей квартиры — и весь багровый, с туловищем на перевесе, неистово заулюлюкал! «Стой! держи!» — продолжало греметь за нами. Давыд бежал, крутя часы над головою, изредка вспрыгивая; я вспрыгивал тоже, и там же, где он.

— Куда?— кричу я Давыду, видя, что он сворачивает с улицы в переулок,— и сворачиваю вслед за ним.

— К Оке! — кричит он. В воду их, в реку, к черту!

— Стой, стой,— ревут за нами…

Но мы уже летим по переулку. Вот нам навстречу уже повеяло холодком — и река перед нами, и грязный крутой спуск, и деревянный мост с вытянутым по нем обозом, и гарнизонный солдат с пикой возле шлагбаума; тогда солдаты ходили с пиками… Давыд уже на мосту мчится мимо солдата, который старается ударить его по ногам пикой — и попадает в проходившего теленка. Давыд мгновенно вскакивает на перила — он издает радостное восклицание… Что-то белое, что-то голубое сверкнуло, мелькнуло в воздухе — это серебряные часы вместе с бисерным Васильевым шнурком полетели в волны… Но тут совершается нечто невероятное! Вслед за часами ноги Давыда вскидываются вверх — и сам он весь, головою вниз, руки вперед, с разлетевшимися фалдами куртки, описывает в воздухе крутую дугу — в жаркий день так вспугнутые лягушки прыгают с высокого берега в воду пруда — и мгновенно исчезает за перилами моста… а там — бух! и тяжкий всплеск внизу…

Что со мною стало — я совершенно не в силах описать. Я находился в нескольких шагах от Давыда, когда он спрыгнул с перил… но я даже не помню, закричал ли я; не думаю даже, что я испугался: я онемел, я одурел. Руки, ноги отнялись. Вокруг меня толкались, бегали люди; некоторые из них мне показались знакомыми: Трофимыч вдруг промелькнул, солдат с пикой бросился куда-то в сторону, лошади обоза поспешно проходили мимо, задравши кверху привязанные морды… Потом все позеленело, и кто-то меня сильно толкнул в затылок и вдоль всей спины… Это я в обморок упал.

Помню, что я потом приподнялся и, видя, что никто не обращает на меня внимания, подошел к перилам, но не с той стороны, с которой спрыгнул Давыд: подойти к ней мне показалось страшным,— а к другой, и стал глядеть на реку, бурливую, синюю, вздутую; помню, что недалеко от моста, У берега, я заметил причаленную лодку, а в лодке несколько людей, и один из них, весь мокрый и блестящий на солнце, перегнувшись с края лодки, вытаскивал что-то из воды, что-то не очень большое, какую-то продолговатую, темную вещь, которую я сначала принял за чемодан или корзину; но, всмотревшись попристальнее, я увидал, что эта вещь была — Давыд! Тогда я весь встрепенулся, закричал благим матом и побежал к лодке, проталкиваясь сквозь народ, а подбежав к ней, оробел и стал оглядываться. В числе людей, обступивших ее, я узнал Транквиллитатина, повара Агапита с сапогом в руке, Юшку, Василья… Мокрый, блестящий человек выволок под мышки из лодки тело Давыда, обе руки которого поднимались в уровень лица, точно он закрыться хотел от чужих взоров, и положил его в прибрежную грязь на спину. Давыд не шевелился, словно вытянулся, свел пятки и выставил живот. Лицо его было зеленовато, глаза подкатились, и вода капала с головы. Мокрый человек, который его вытащил, фабричный по одежде, начал рассказывать, дрожа от холода и беспрестанно отводя волосы ото лба, как он это сделал. Очень он прилично и старательно рассказывал.

— Вижу я, господа, что за причина? Как ахнет этта малец с мосту… Ну!.. Я сейчас бегом по теченью вниз, потому знаю — попал он в самое стремя, пронесет его под мостом, ну, а там… поминай как звали! Смотрю: шапка така мохнатенькая плывет, ан это — его голова. Ну, я сейчас живым манером в воду, сгреб его… Ну, а тут уже не мудрость!

В толпе послышалось два-три одобрительных слова.

— Согреться теперь тебе надо, пойдем шкальчик выкушаем,— заметил кто-то.

Но тут вдруг кто-то судорожно продирается вперед… Это Василий.

— Что же это вы, православные,— кричит он слезливо,— откачивать его надо. Это наш барчук!

— Откачивать его, откачивать,— раздается в толпе, которая беспрестанно прибывает.

— За ноги повесить! Лучшее средствие!

— На бочку брюхом — да и катай его взад и вперед, пока что… Бери его, ребята!

— Не смей трогать!— вмешивается солдат с пикой.— На гуптевахту стащить его надо.

— Сволочь! — доносится откуда-то бас Трофимыча.

— Да он жив! — кричу я вдруг во все горло почти с ужасом. Я приблизил было свое лицо к его лицу… «Так вот каковы утопленники»,— думалось мне, и душа замирала… И вдруг я вижу — губы Давыда дрогнули, и его немножко вырвало водою…

Меня тотчас оттолкнули, оттащили; все бросились к нему.

— Качай его, качай!— зашумели голоса.

— Нет, нет, стой!— закричал Василий.— Домой его… домой!

— Домой,— подхватил сам Транквиллитатин.

— Духом его сомчим, там виднее будет,— продолжал Василий… (Я с того дня полюбил Василья.) Братцы! рогожки нет ли? А не то — берись за голову, за ноги…

— Постой! Вот рогожка! Клади! Подхватывай! Трогай! Важно: словно в колымаге поехал.

И несколько мгновений спустя Давыд, несомый на рогоже, торжественно вступил под кров нашего дома.

XX

Его раздели, положили на кровать. Уже на улице он начал подавать знаки жизни, мычал, махал руками… В комнате он совсем пришел в себя. Но как только опасения за жизнь его миновались и возиться с ним было уже не для чего — негодование вступило в свои права: все отступились от него, как от прокаженного.

— Покарай его бог! покарай его бог!— визжала тетка на весь дом.— Сбудьте его куда-нибудь, Порфирий Петрович, а то он еще такую беду наделает, что не расхлебаешь!

— Это, помилуйте, это аспид какой-то, да и бесноватый,— поддакивал Транквиллитатин.

— Злость, злость-то какая,— трещала тетка, подходя к самой двери нашей комнаты для того, чтобы Давыд ее непременно услышал,— перво-наперво украл часы, а потом их в воду… Не доставайся, мол, никому… На-ка!

Все, все негодовали!

— Давыд! — спросил я его, как только мы остались одни,— для чего ты это сделал?

— И ты туда же,— возразил он все еще слабым голосом: губы у него были синие, и весь он словно припух.— Что я такое сделал?

— Да в воду зачем прыгнул?

— Прыгнул!— Не удержался на перилах, вот и вся штука. Умел бы плавать — нарочно бы прыгнул. Выучусь непременно. А зато часы теперь — тю-тю!..

Но тут отец мой торжественным шагом вошел в нашу комнату.

— Тебя, любезный мой,— обратился он ко мне,— я выпорю непременно, не сомневайся, хоть ты поперек лавки уже не ложишься.— Потом он подступил к постели, на которой лежал Давыд. В Сибири,— начал он внушительным и важным тоном,— в Сибири, сударь ты мой, на каторге, в подземельях живут и умирают люди, которые менее виноваты, менее преступны, чем ты! Самоубивец ты, или просто вор, или уже вовсе дурак?— скажи ты мне одно, на милость?!!

— Не самоубивец я и не вор,— отвечал Давыд,— а что правда, то правда: в Сибирь попадают хорошие люди, лучше нас с вами… Кому же это знать, коли не вам?

Отец тихо ахнул, отступил шаг назад, посмотрел пристально на Давыда, плюнул и, медленно перекрестившись, вышел вон.

— Не любишь?— проговорил ему вслед Давыд и язык высунул. Потом он попытался подняться — однако не мог. Знать, как-нибудь расшибся,— промолвил он, крехтя и морщась.— Помнится, о бревно меня водой толкнуло.— Видел ты Раису? — прибавил он вдруг.

— Нет, не видел… Стой! стой! стой! Теперь я вспоминаю: уж не она ли стояла на берегу, возле моста? Да… Темное платьице, желтый платок на голове… Должно, она!

— Ну, а потом… видел ты ее?

— Потом… Я не знаю. Мне не до того было. Ты тут прыгнул…

Давыд всполошился.

— Голубчик, друг, Алеша, сходи к ней сейчас, скажи, что я здоров, что ничего со мною. Завтра же я у них буду. Сходи скорее, брат, одолжи!

Давыд протянул ко мне обе руки… Его высохшие, рыжие волосы торчали кверху забавными вихрами… но умиленное выражение его лица казалось от того еще более искренним. Я взял шапку и вышел из дому, стараясь не попасться на глаза отцу и не напомнить ему его обещания.

XXI

«И в самом деле?— размышлял я, идучи к Латкиным,— как же это я не заметил Раисы? Куда она делась? Должна же она была видеть…»

И вдруг я вспомнил: в самый момент Давыдова падения у меня в ушах зазвенел страшный, раздирающий крик… Уж не она ли это? Но как же я потом ее не видел?

Перед домиком, в котором квартировал Латкин, расстилался пустырь, заросший крапивой и обнесенный завалившимся плетнем. Едва перебрался я через этот плетень (ни ворот, ни калитки не было нигде), как моим глазам представилось следующее зрелище. На нижней ступеньке крылечка, перед домом, сидела Раиса; облокотившись на колени и подперев подбородок скрещенными пальцами, она глядела прямо в упор перед собою; возле нее стояла ее немая сестричка и преспокойно помахивала кнутиком; а перед крыльцом, спиной ко мне, в изорванном и истасканном камзоле, в подштанниках и с валенками на ногах, болтая локтями и кривляясь, семенил на месте и подпрыгивал старик Латкин. Услышав мои шаги, он внезапно обернулся, присел на корточки — и, тотчас подскочив ко мне, заговорил чрезвычайно быстро, трепетным голосом, с беспрестанными: чу, чу, чу! Я остолбенел. Я давно его не видал и, конечно, не узнал бы его, если бы встретился с ним в другом месте. Это сморщенное, беззубое, красное лицо, эти круглые, тусклые глазки, взъерошенные седины, эти подергивания, эти прыжки, эта бессмысленная косноязычная речь… Что это такое? Что за нечеловеческое отчаяние терзает это несчастное существо? Что за «пляска смерти»?

— Чу, чу,— лепетал он, не переставая корчиться,— вот она, Васильевна, сейчас — чу, чу, вошла… Слышь! кор… рытом по крышке (он хлопнул себя рукою по голове) и сидит этак лопатой; и косая, косая, как Андреюшка; косая Васильевна! (Он, вероятно, хотел сказать: немая.) Чу! косая моя Васильевна! Вот они обе теперь на одну корку… Полюбуйтесь, православные! Только у меня и есть эти две лодочки! А?

Латкин, очевидно, сознавал, что говорил не то, неладно,— и делал страшные усилия, чтобы растолковать мне, в чем было дело. Раиса, казалось, не слышала вовсе, что говорил ее отец, а сестричка продолжала похлопывать кнутиком.

— Прощай, бриллиантик, прощай, прощай!— протянул Латкин несколько раз сряду, с низкими поклонами, как бы обрадовавшись, что поймал наконец понятное слово.

У меня голова кругом пошла.

— Что это все значит?— спросил я какую-то старуху, выглядывавшую из окна домика.

— Да что, батюшка,— отвечала та нараспев,— говорят, человек какой-то — и кто он, господь его знает — тонуть стал, а она это видела. Ну перепугалась, что ли; пришла, однако… ничего; да как села на рундучок — с той самой поры вот и сидит, как истукан какой; хоть ты говори ей, хоть нет… Знать, ей тоже без языка быть. Ахти-хти!

— Прощай, прощай,— повторял Латкин все с теми же поклонами.

Я подошел к Раисе и остановился прямо перед нею,

— Раисочка,— закричал я,— что с тобою?

Она ничего не отвечала; словно и не заметила меня. Лицо ее не побледнело, не изменилось — но какое-то каменное стало, и выражение на нем такое… как будто вот-вот сейчас она заснет.

— Да косая же она, косая,— лепетал мне в ухо Латкин.

Я схватил Раису за руки.

— Давыд жив,— закричал я громче прежнего,— жив и здоров; жив Давыд, ты понимаешь? Его вытащили из воды, он теперь дома и велел сказать, что завтра придет к тебе… Он жив!

Раиса как бы с трудом перевела глаза на меня; мигнула ими несколько раз, все более и более их расширяя, потом нагнула голову набок, понемногу побагровела вся, губы ее раскрылись… Она медленно, полной грудью потянула в себя воздух, сморщилась, как бы от боли, и, с страшным усилием проговорив: «Да… Дав… жи… жив»,— порывисто встала с крыльца и устремилась…

— Куда? — воскликнул я.

Но, слегка похохатывая и пошатываясь, она уже бежала через пустырь…

Я, разумеется, пустился за нею, между тем как позади меня поднялся дружный, старческий и детский вопль Латкина и глухонемой… Раиса мчалась прямо к нам.

«Вот выдался денек!— думал я, стараясь не отставать от мелькавшего передо мною черного платьица… — Ну!»

XXII

Минуя Василья, тетку и даже Транквиллитатина, Раиса вбежала в комнату, где лежал Давыд, и прямо бросилась ему на грудь.

— Ox… ox… Да… выдушко,— зазвенел ее голос из-под рассыпанных ее кудрей,— ох!

Сильно взмахнув руками, обнял ее Давыд и приник к ней головою.

— Прости меня, сердце мое,— послышался и его голос. И оба словно замерли от радости.

— Да отчего же ты ушла домой, Раиса, для чего не осталась? — говорил я ей… Она все еще не приподнимала головы.— Ты бы увидала, что его спасли…

— Ах, не знаю! Ах, не знаю! Не спрашивай! Не знаю, не помню, как это я домой попала. Помню только: вижу тебя на воздухе… что-то ударило меня… А что после было…

— Ударило,— повторил Давыд. И мы все трое вдруг дружно засмеялись. Очень нам было хорошо.

— Да что же это такое будет наконец! — раздался за нами грозный голос, голос моего отца. Он стоял на пороге двери. Прекратятся ли наконец эти дурачества или нет? Где это мы живем? В российском государстве или во французской республике?

Он вошел в комнату.

— Во Францию ступай, кто хочет бунтовать да беспутничать! А ты как смела сюда пожаловать?— обратился он к Раисе, которая, тихонько приподнявшись и повернувшись к нему лицом, видимо заробела, но продолжала улыбаться какой-то ласковой и блаженной улыбкой.— Дочь моего заклятого врага! Как ты дерзнула! Еще обниматься вздумала! Вон сейчас! а не то…

— Дядюшка, — промолвил Давыд и сел в постели. — Не оскорбляйте Раисы. Она уйдет… только вы не оскорбляйте ее.

— А ты что мне за уставщик? Я ее не оскорбляю, не ос… кор… бляю! а просто гоню ее. Я тебя еще самого к ответу потяну. Чужую собственность затратил, на жизнь свою посягнул, в убытки ввел.

— В какие убытки? — перебил Давыд.

— В какие? Платье испортил — это ты за ничто считаешь? Да на водку я дал людям, которые тебя принесли! Всю семью перепугал да еще фордыбачится? А коли сия девица, забыв стыд и самую честь…

Давыд рванулся с постели.

— Не оскорбляйте ее, говорят вам!

— Молчи!

— Не смейте…

— Молчи!

— Не смейте позорить мою невесту,— закричал Давыд во всю голову,— мою будущую жену!

— Невесту! — повторил отец и выпучил глаза. Невесту!— Жену! Хо, хо, хо!.. (Ха, ха, ха,— отозвалась за дверью тетка.) Да тебе сколько лет-то? Без году неделю на свете живет, молоко на губах не обсохло, недоросль! И жениться собирается! Да я!.. да ты…

— Пустите, пустите меня,— шепнула Раиса и направилась к двери. Она совсем помертвела.

— Я не у вас позволения буду просить,— продолжал кричать Давыд, опираясь кулаками на край постели,— а у моего родного отца, который не сегодня-завтра сюда приехать должен! Он мне указ, а не вы; а что касается до моих лет, то нам с Раисой не к спеху… подождем, что вы там ни толкуйте…

— Эй, Давыдка, опомнись! — перебил отец,— посмотри на себя: ты растерзанный весь… Приличие всякое потерял! Давыд захватил рукою на груди рубашку.

— Что вы ни толкуйте,— повторил он.

— Да зажми же ему рот, Порфирий Петрович, зажми ему рот,— запищала тетка из-за двери,— а эту потаскушку, эту негодницу… эту…

Но, знать, нечто необыкновенное пресекло в этот миг красноречие моей тетки: голос ее порвался вдруг, и на место его послышался другой, старчески сиплый и хилый…

— Брат, — произнес этот слабый голос. — Христианская душа!

XXIII

Мы все обернулись… Перед нами, в том же костюме, в каком я его недавно видел, как привидение, худой, жалкий, дикий, стоял Латкин.

— А бог! — произнес он как-то по-детски, поднимая кверху дрожащий изогнутый палец и бессильным взглядом осматривая отца.— Бог покарал! а я за Ва… за Ра… да, да, за Раисочкой пришел! Мне… чу! мне что? Скоро в землю — и как это бишь? Одна палочка, другая… перекладинка — вот что мне… нужно… А ты, брат, бриллиантщик… Смотри, ведь и я человек!

Раиса молча перешла через комнату и, взяв Латкина под руку, застегнула ему камзол.

— Пойдем, Васильевна,— заговорил он,— тутотка все святые; к ним не ходи. И тот, что вон там в футляре лежит,— он указал на Давыда,— тоже святой. А мы, брат, с тобою грешные. Ну, чу… простите, господа, старичка с перчиком! Вместе крали!— закричал он вдруг,— вместе крали!! вместе крали!— повторил он с явным наслаждением: язык наконец послушался его.

Мы все в комнате молчали.

— А где у вас… икона тут?— спросил он, закидывая голову и подкатывая глаза,— почиститься надо.

Он стал молиться на один из углов, умиленно крестясь, по нескольку раз сряду стуча пальцами то по одному плечу, то по другому и торопливо повторяя: «Помилуй мя, го… мя го… мя го!..» Отец мой, который все время не сводил глаз с Латкина и слова не промолвил, вдруг встрепенулся, стал с ним рядом и тоже начал креститься. Потом он обернулся к нему, поклонился низко-низко, так что одной рукой достал до полу и, проговорив: «Прости меня и ты, Мартиньян Гаврилыч», поцеловал его в плечо. Латкин ему в ответ чмокнул губами в воздухе и заморгал глазами: едва ли он хорошенько понимал, что он такое делает. Потом отец мой обратился ко всем находившимся в комнате, к Давыду, к Раисе, ко мне.

— Делайте что хотите, поступайте как знаете,— промолвил он грустным и тихим голосом — и удалился.

Тетка подъехала было к нему, но он окрикнул ее резко и сурово. Он был потрясен.

— Мя го… мя го… помилуй! — повторял Латкин.— Я человек!

— Прощай, Давыдушко,— сказала Раиса и вместе со стариком тоже вышла из комнаты.

— Завтра у вас буду,— крикнул ей вслед Давыд и, повернувшись лицом к стене, прошептал:— Устал я очень; теперь соснуть бы не худо,— и затих.

Я долго не выходил из нашей комнаты. Я прятался. Я не мог забыть, чем отец мне погрозил. Но мои опасения оказались напрасны. Он встретил меня — и хоть бы слово проронил. Ему самому, казалось, было неловко. Впрочем, ночь скоро наступила — и все успокоилось в доме.

XXIV

На следующее утро Давыд встал как ни в чем не бывало, а неделю спустя в один и тот же день совершились два важных события: утром старик Латкин умер, а к вечеру приехал в Рязань дядя Егор, Давыдов отец. Не прислав предварительного письма, никого не предупредив, свалился он как снег на голову. Отец мой переполошился чрезвычайно и не знал, чем угостить, куда посадить дорогого гостя, метался, как угорелый, суетился, как виноватый; но дядю, казалось, не слишком трогало хлопотливое усердие брата; он то и дело повторял: «К чему это?» да: «Не надо мне ничего». С теткой он обошелся еще холодней; впрочем, и она не больно его жаловала. В глазах ее он был безбожииком, еретиком, вольтерианцем… (он действительно выучился французскому языку, чтобы читать в подлиннике Вольтера). Я нашел дядю Егора таким, каким описывал мне его Давыд. Это был крупный, тяжелый мужчина с широким рябым лицом, важный и серьезный. Он постоянно носил шляпу с плюмажем, манжеты, жабо и табачного цвета камзол с стальною шпагою на бедре. Давыд обрадовался ему несказанно — даже просветлел и похорошел лицом, и глаза стали у него другие — веселые, быстрые и блестящие; но он всячески старался умерить свою радость и не высказывать ее словами: он боялся смалодушничать. В первую же ночь после приезда дяди Егора они оба — отец и сын — заперлись в отведенной ему комнате и долго беседовали вполголоса; на другое утро я заметил, что дядя как-то особенно ласково и доверчиво посматривал на своего сына: очень он им казался доволен. Давыд повел его на панихиду к Латкиным; я тоже пошел туда: отец мне не препятствовал, но сам остался дома. Раиса поразила меня своим спокойствием: побледнела она и похудела очень, но слез она не проливала и говорила и держалась очень просто; и со всем тем, странно сказать, я в ней находил некоторую величавость: невольную величавость горя, которое само себя забывает! Дядя Егор тут же, на паперти, познакомился с нею; по тому, как он с ней обращался, видно было, что Давыд ему уже говорил о ней. Она ему понравилась не хуже собственного сына: я это мог прочесть в Давыдовых глазах, когда он глядел на них обоих. Помню, как они заблистали, когда его отец сказал при нем, говоря о ней: «Умница, хозяйка будет». В доме Латкиных мне рассказывали, что старик тихо погас, как догоревшая свечка, и пока не лишился сил и сознания, все гладил свою дочь по волосам и что-то приговаривал невнятное, но не печальное, и все улыбался. На похороны, в церковь и на кладбище мой отец пошел и очень усердно молился; даже Транквиллитатин пел на клиросе. Перед могилой Раиса вдруг зарыдала и упала лицом на землю; однако скоро оправилась. Сестричка ее, глухонемая, озирала всех и все большими светлыми и немного дикими глазами; от времени до времени она жалась к Раисе, но испуга в ней не замечалось. На другой же день после похорон дядя Егор, который, по всему было видно, приехал из Сибири не с пустыми руками (деньги на похороны дал он и Давыдова спасителя наградил щедро), но который о своем тамошнем житье-бытье ничего не рассказывал и никаких своих планов на будущее не сообщал,— дядя Егор внезапно объявил моему отцу, что не намерен остаться в Рязани, а уезжает в Москву вместе с сыном. Мой отец, приличия ради, выказал сожаление и даже попытался — очень, правда, слабо — изменить дядино решение; но в глубине души своей он, я полагаю, очень ему обрадовался.

Присутствие брата, с которым у него было слишком мало общего, который не удостоил его даже упрека, который даже не пренебрегал, а просто брезгал им,— угнетало его… да и расстаться с Давыдом не составляло для него особенного горя. Меня, разумеется, разлука эта уничтожила; я словно осиротел на первых порах и потерял всякую опору в жизни и всякую охоту к ней.

Так-таки дядя уехал и увез с собою не только Давыда, но, к великому изумлению и даже негодованию всей нашей улицы, и Раису, и ее сестричку… Узнав о таковом его поступке, тетка немедленно назвала его туркой и называла его туркой до самого конца своей жизни.

А я остался один, один… Но дело не обо мне.

* * *

Вот и конец моей истории с часами. Что еще сказать вам? Пять лет спустя Давыд женился на своей Черногубке, а в 1812 году, в чине артиллерийского поручика, погиб славной смертью в день Бородинской битвы, защищая Шевардинский редут.

С тех пор много утекло воды и много часов у меня перебывало; я дошел даже до такого великолепия, что приобрел себе настоящий брегет, с секундной стрелкой, обозначением чисел и репетицией… Но в потаенном ящике моего письменного стола хранятся старинные серебряные часы с розаном на циферблате; я их купил у жида-разносчика, пораженный их сходством с часами, некогда подаренными мне моим крестным отцом. От времени до времени, когда я один и никого к себе не жду, я вынимаю их из ящика и, глядя на них, вспоминаю молодые дни и товарища тех дней, безвозвратно утекших…

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (5 оценок, среднее: 4,20 из 5)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Иван Тургенев — Часы":

Отзывы о сказке / рассказе:

Читать рассказ "Иван Тургенев — Часы" на сайте РуСтих онлайн: лучшие рассказы, повести и романы известных авторов. Поучительные рассказы для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.