Письмо третье
От того же к тому же
Сельцо М…ое, 16 июня 1850.
Ну, брат, был я у ней, видел ее. Прежде всего должен сообщить тебе удивительное обстоятельство: верь мне или не верь, как хочешь, но она почти ничего не изменилась ни в лице, ни в стане. Когда она вышла мне навстречу, я чуть не ахнул: семнадцатилетняя девочка, да и полно! Только глаза не как у девочки; впрочем, у ней и в молодости глаза были не детские, слишком светлы. Но то же спокойствие, та же ясность, голос тот же, ни одной морщинки на лбу, точно она все эти годы пролежала где-нибудь в снегу. А ей теперь двадцать восемь лет, и трое детей у ней было… Непонятно! Ты, пожалуйста, не думай, что я из предубежденья преувеличиваю; напротив, мне эта «неизменность» в ней вовсе не понравилась.
Женщина в двадцать восемь лет, жена и мать, не должна походить на девочку: недаром же она жила. Она очень приветливо меня встретила; но Приимкова мой приезд просто обрадовал: этот добряк так и смотрит, как бы к кому привязаться. Дом у них очень уютный и чистый. Вера Николаевна и одета была девочкой: вся в белом, с голубым поясом и тоненькой золотой цепочкой на шее. Ее дочка очень мила и на нее нисколько не похожа; она напоминает свою бабку. В гостиной, над диваном, висит портрет этой странной женщины, поразительно схожий. Он мне бросился в глаза как только я вошел. Казалось, она строго и внимательно смотрела на меня. Мы уселись, вспомнили про старину и понемногу разговорились. Я поневоле то и дело взглядывал на сумрачный портрет Ельцовой. Вера Николаевна сидела прямо под ним: это ее любимое место. Представь мое изумление: Вера Николаевна до сих пор не прочла ни одного романа, ни одного стихотворения — елевом, ни одного, как она выражается, выдуманного сочинения! Это непостижимое равнодушие к возвышеннейшим удовольствиям ума меня рассердило. В женщине умной и, сколько я могу судить, тонко чувствующей это просто непростительно.
— Что же, — спросил я, — вы положили себе за правило никогда таких книг не читать?
— Не пришлось, — отвечала она, — некогда было.
— Некогда! Я удивляюсь! Хоть бы вы, — продолжал я, обратившись к Прилмкову, — приохотили вашу жену.
— Я с удовольствием… — начал было Приимков, но Вера Николаевна его перебила.
— Не притворяйся: ты сам небольшой охотник до стихов.
— До стихов, точно, — начал он, — я не очень; но романы, например…
— Да что же вы делаете, чем вы занимаетесь по вечерам? — спросил я, — в карты играете?
— Иногда играем, — отвечала она, — да мало ли есть чем заняться? Мы тоже читаем: есть хорошие сочинения, кроме стихов.
— Что вы на стихи так нападаете?
— Я на них не нападаю: я с детства привыкла не читать этих выдуманных сочинений; матушке так было угодно, а я чем больше живу, тем больше убеждаюсь в том, что все, что матушка ни делала, все, что она ни говорила, была правда, святая правда.
— Ну, как вы хотите, а я с вами согласиться не могу: я убежден, что вы напрасно лишаете себя самого чистого, самого законного наслаждения. Ведь вы не отвергаете музыки, живописи: отчего же вы отвергаете поэзию?
— Я ее не отвергаю: я до сих пор с ней не познакомилась — вот и все.
— Так я возьмусь за это! Ведь ваша матушка не на всю жизнь запретила вам знакомство с произведениями изящной словесности?
— Нет; как я вышла замуж, матушка сняла с меня всякое запрещение; мне самой в мысля не приходило читать… как вы это сказали?., ну, словом, читать романы.
Я с недоумением слушал Веру Николаевну: я этого не ожидал.
Она смотрела на меня своим спокойным взором. Птицы так смотрят, когда не боятся.
— Я вам принесу книгу! — воскликнул я. (У меня в голове мелькнул недавно мной прочтенный «Фауст».)
Вера Николаевна тихонько вздохнула.
— Это… это не будет Жорж Санд? — спросила она не без робости.
— А! значит, вы слыхали о ней? Ну, хоть бы она, что же за беда?.. Нет, я вам принесу другого автора. Ведь вы по-немецки не забыли?
— Нет, не забыла.
— Она говорит, как немка, — подхватил Приимков.
— Ну и прекрасно! Я вам принесу… да вот вы увидите, какую я вам удивительную вещь принесу.
— Ну, хорошо, увижу. А теперь пойдемте в сад, а то Наташе на месте не сидится.
Она надела круглую соломенную шляпу, детскую шляпу, точно такую же, какую надела ее дочь, только побольше немного, и мы отправились в сад. Я шел с ней рядом. На свежем воздухе, в тени высоких лип ее лицо мне показалось еще милее, особенно когда она слегка поворачивалась и закидывала голову, чтоб посмотреть на меня из-под края шляпки. Если бы не шедший за нами Приимков, если бы не прыгавшая перед нами девочка, я бы, право, мог подумать, что мне не тридцать пять лет, а двадцать три года; что я только собираюсь еще в Берлин, тем более что и сад, в котором мы находились, весьма походил на сад в имении Ельцовой. Я не удержался и передал мое впечатление Вере Николаевне.
— Мне все говорят, что я наружно мало изменилась, — отвечала она, — впрочем, я и внутренно осталась та же.
Мы подошли к небольшому китайскому домику.
— Вот такого домика у нас в Осиповке не было, — сказала она, — но вы не смотрите, что он так обвалился и полинял: внутри очень хорошо и прохладно.
Мы вошли в домик. Я оглянулся.
— Знаете ли что, Вера Николаевна, — промолвил я, — велите к моему приезду принести сюда стол и несколько стульев. Здесь в самом деле чудесно. Я вам здесь прочту… Гетева «Фауста»… вот какую вещь я вам прочту.
— Да, здесь мух нет, — заметила она простодушно, — а когда вы приедете?
— Послезавтра.
— Хорошо, — возразила она, — прикажу. Наташа, которая вместе с нами вошла в домик, вдруг вскрикнула и отскочила вся бледная.
— Что такое? — спросила Вера Николаевна.
— Ах, мама, — проговорила девочка, указывая в угол пальцем, — посмотри, какой страшный паук!..
Вера Николаевна взглянула в угол — большой пестрый паук тихо всползал по стене.
— Чего же тут бояться? — сказала она, — он не кусается, посмотри.
И, прежде чем я успел остановить ее, она взяла безобразное насекомое в руку, дала ему побегать по ладони и выбросила его вон.
— Ну, какая же вы храбрая! — воскликнул я.
— В чем же тут храбрость? Этот паук не из ядовитых.
— Видно, вы по-прежнему сильны в естественной истории; а я бы его в руки не взял.
— Его нечего бояться, — повторила Вера Николаевна.
Наташа молча посмотрела на нас обоих и усмехнулась.
— Как она похожа на вашу матушку! — заметил я.
— Да, — возразила Вера Николаевна с улыбкой удовольствия, — это меня очень радует. Дай бог, чтобы она не одним лицом на нее походила!
Нас позвали обедать, и после обеда я уехал. NB. Обед был очень хорош и вкусен — это я в скобках замечаю для тебя, объедало! Завтра я к ним свезу «Фауста». Боюсь я, как бы мы со стариком Гете не провалились. Опишу тебе все подробно.
Ну, а теперь что ты думаешь обо всех «сих происшествиях»? Небось, — что она произвела на меня сильное впечатление, что я готов влюбиться и т. д.? Пустяки, брат! Пора и честь знать. Довольно подурачился; полно! Не в мои годы начинать жизнь сызнова. Притом же мне и прежде не такие женщины нравились… Впрочем, какие женщины мне нравились!!
Я содрогаюсь — сердцу больно —
Мне стыдно идолов моих.
Во всяком случае, я очень рад этому соседству, рад возможности видеться с умным, простым, светлым существом; а что будет дальше, узнаешь в свое время.
Твой П. Б.
Письмо четвертое
От того же к тому же
Сельцо М…ое, 20 июня 1850.
Чтение произошло вчера, милый друг, и как именно, о том следуют пункты. Прежде всего спешу сказать: успех неожиданный… то есть «успех» — не то слово… Ну, слушай. Я приехал к обеду. За столом нас было шестеро: она, Приимков, дочка, гувернантка (незначительная белая фигурка), я и какой-то старый немец, в коротеньком коричневом фраке, чистый, выбритый, потертый, с самым смирным и честным лицом, с беззубой улыбкой, с запахом цикорного кофе… все старые немцы так пахнут. Меня с ним познакомили: это был некто Шиммель, учитель немецкого языка у соседей Приимкова, князей Х…х. Вера Николаевна, кажется, благоволит к нему и пригласила его присутствовать на чтении. Мы обедали поздно и долго не выходили из-за стола, потом гуляли. Погода была чудесная. Утром шел дождь и ветер шумел, а к вечеру все утихло. Мы вместе с нею вышли на открытую поляну. Прямо над поляной легко и высоко стояло большое розовое облако; как дым, тянулись по нем серые полосы; на самом краю его, то показываясь, то исчезая, дрожала звездочка, а немного подалее виднелся белый серп месяца на слегка поалевшей лазури. Я указал Вере Николаевне на это облако.
— Да, — сказала она, — это прекрасно, но посмотрите-ка сюда.
Я оглянулся. Закрывая собою заходившее солнце, вздымалась огромная темно-синяя туча; видом своим она представляла подобие огнедышащей горы; ее верх широким снопом раскидывался по небу; яркой каймой окружал ее зловещий багрянец и в одном месте, на самой середине, пробивал насквозь ее тяжелую громаду, как бы вырываясь из раскаленного жерла…
— Быть грозе, — заметил Приимков.
Но я отдаляюсь от главного. Я в последнем письме забыл тебе сказать, что, приехав домой от Приимковых, я раскаивался, что назвал именно «Фауста»; для первого раза Шиллер гораздо бы лучше годился, уж коли дело пошло на немцев. Особенно пугали меня первые сцены до знакомства с Гретхен; насчет Мефистофеля я тоже не был покоен. Но я находился под влиянием «Фауста» и ничего другого не мог бы прочесть с охотой. Когда уже совсем стемнело, мы отправились в китайский домик; его накануне привели в порядок. Прямо против двери, перед диванчиком, стоял круглый стол, покрытый ковром; кругом расставлены были кресла и стулья; на столе горела лампа. Я сел на диванчик, достал книжку. Вера Николаевна поместилась на креслах несколько поодаль, недалеко от двери. За дверью, среди тьмы, выставлялась, слегка качаясь, зеленая ветка акации, освещенная лампой; изредка вливалась в комнату струя ночного воздуха. Приимков сел близ меня у стола, немец возле него. Гувернантка осталась с Наташей в доме. Я произнес небольшую вступительную речь: упомянул о старинной легенде доктора Фауста, о значении Мефистофеля, о самом Гете и попросил остановить меня, если что покажется непонятным. Потом я откашлянулся… Приямков спросил меня, не нужно ли мне воды с сахаром и, по всему можно было заметить, остался очень собой доволен, что сделал мне этот вопрос. Я отказался. Глубокое молчание воцарялось. Я начал читать, не поднимая глаз; мне было неловко, сердце билось, и голос дрожал. Первое восклицание сочувствия вырвалось у немца, и в продолжение чтения он один нарушал тишину… «Удивительно! возвышенно! — твердил он, изредка прибавляя: — А вот это глубоко». Приимков, как я мог заметить, скучал: по-немецки понимал он довольно плохо и сам сознавался, что стихов не любит!.. Вольно ж было ему! Я за столом хотел было намекнуть, что чтение может обойтись без него, да посовестился. Вера Николаевна не шевелилась; раза два я украдкой взглянул на нее: глаза ее внимательно и прямо были устремлены на меня; ее лицо мне показалось бледным. После первой встречи Фауста с Гретхен она отделилась от спинки кресел, сложила руки и в таком положении осталась неподвижной до конца. Я чувствовал, что Приимкову тошно приходилось, и это меня сперва охлаждало, но понемногу я забыл о нем, разгорячился и читал с жаром, с увлечением… Я читал для одной Веры Николаевны: внутренний голос говорил мне, что «Фауст» на нее действует. Когда я кончил (интермеццо я пропустил: эта штука по манере принадлежит уже ко второй части; да из «Ночи на Брокене» я кое-что выкинул)… когда я кончил, когда прозвучало это последнее «Генрих!» — немец с умилением произнес: «Боже! как прекрасно!» Приимков, словно обрадованный (бедняк!) вскочил, вздохнул и начал благодарить меня за доставленное удовольствие… Но я не отвечал ему: я глядел на Веру Николаевну… Я хотел услыхать, что она скажет. Она встала, подошла нерешительными шагами к двери, постояла на пороге и тихонько вышла в сад. Я бросился за ней вслед. Она успела уже отойти несколько шагов; платье ее чуть белело в густой тени.
— Что же? — крикнул я, — вам не понравилось? Она остановилась.
— Можете вы оставить мне эту книгу? — раздался ее голос.
— Я вам ее подарю, Вера Николаевна, если вы желаете иметь ее.
— Благодарствуйте! — отвечала она и скрылась.
Приимков и немец подошли ко мне.
— Как удивительно тепло! — заметил Приимков, — даже душно. Но куда жена пошла?
— Кажется, домой, — отвечал я.
— Я думаю, скоро пора ужинать, — возразил он. — Вы превосходно читаете, — прибавил он погодя немного.
— Вере Николаевне, кажется, понравился «Фауст», — проговорил я.
— Без сомнения! — воскликнул Приимков.
— О, конечно! — подхватил Шиммель.
Мы пришли в дом.
— Где барыня? — спросил Приимков у попавшейся нам навстречу горничной.
— В спальню пойти изволили.
Приимков отправился в спальню. Я вышел на террасу вместе с Шиммелем. Старик поднял глаза к небу.
— Сколько звезд! — медленно проговорил он, понюхав табаку, — и это все миры, — прибавил он и понюхал в другой раз.
Я не почел за нужное отвечать ему и только молча посмотрел вверх. Тайное недоумение тяготило мою душу… Звезды, мне казалось, серьезно глядели на нас. Минут через пять явился Приимков и позвал нас в столовую. Скоро пришла и Вера Николаевна. Мы сели.
— Посмотрите-ка на Верочку, — сказал мне Приимков.
Я взглянул на нее.
— Что? ничего не замечаете?
Я действительно заметил перемену в ее лице, но, не знаю почему, отвечал:
— Нет, ничего.
— Глаза у ней красны, — продолжал Пржимков.
Я промолчал.
— Вообразите, я пришел к ней наверх и застаю ее: она плачет. Этого с ней давно не случалось. Я вам могу оказать, когда она в последний раз плакала: когда Саша у нас скончалась. Вот что вы наделали с вашим «Фаустом»! — прибавил он с улыбкой.
— Стало быть, Вера Николаевна, — начал я, — вы теперь видите, что я был прав, когда…
— Я этого не ожидала, — перебила она меня, — но бог еще знает, правы ли вы. Может быть, оттого матушка и запрещала мне читать подобные книги, что она знала…
Вера Николаевна остановилась.
— Что знала? — повторил я. — Говорите.
— К чему? Мне и так совестно: о чем это я плакала? Впрочем, мы еще с вами потолкуем. Я многое не совсем поняла.
— Отчего же вы меня не остановили?
— Слова-то я все поняла и смысл их, но…
Она не докончила речи и задумалась. В это мгновение из саду пронесся шум листьев, внезапно поколебленных налетевшим ветром. Вера Николаевна вздрогнула и повернулась лицом к раскрытому окну.
— Я вам говорил, что будет гроза! — воскликнул Приимков. — А ты, Верочка, чего это так вздрагиваешь?
Она взглянула на него молча. Слабо и далеко сверкнувшая молния таинственно отразилась на ее недвижном лице.
— Все по милости «Фауста», — продолжал Приимков. — После ужина надо будет сейчас на боковую… не правда ли, г. Шиммель?
— После нравственного удовольствия физический отдых столь же благодетелен, сколь полезен, — возразил добрый немец и выпил рюмочку водки.
После ужина мы тотчас разошлись. Прощаясь с Верой Николаевной, я пожал ей руку; рука у ней была холодна. Я пришел в отведенную мне комнату и долго стоял перед окном, прежде чем разделся и лег в постель. Предсказание Приимкова сбылось: гроза надвинулась и разразилась. Я слушал шум ветра, стук и хлопанье дождя, глядел, как при каждой вспышке молили церковь, вблизи построенная над озером, то вдруг являлась черною на белом фоне, то белою на черном, то опять поглощалась мраком… Но мысли мои были далеко. Я думал о Вере Николаевне, думал о том, что она мне скажет, когда прочтет сама «Фауста», думал о ее слезах, вспоминал, как она слушала…
Гроза уже давно прошла — звезды засияли, все замолкло кругом. Какая-то не известная мне птица пела на разные голоса, несколько раз сряду повторяя одно и то же колено. Ее звонкий одинокий голос странно звучал среди глубокой тишины; а я все еще не ложился…
На другое утро я раньше всех сошел в гостиную и остановился перед портретом Ельцовой. «Что, взяла, — подумал я с тайным чувством насмешливого торжества, — ведь вот же прочел твоей дочери запрещенную книгу!» Вдруг мне почудилось… ты, вероятно, заметил, что глаза en face всегда кажутся устремленными прямо на зрителя… но на этот раз мне, право, почудилось, что старуха с укоризной обратила их на меня.
Я отвернулся, подошел к окну и увидел Веру Николаевну. С зонтиком на плече, с легкой белой косынкой на голове, шла она по саду. Я тотчас вышел из дому и поздоровался с нею.
— Я всю ночь не спала, — сказала она мне, — у меня голова болит; я вышла на воздух — авось пройдет.
— Неужели это от вчерашнего чтения? — спросил я.
— Конечно: я к этому не привыкла. В этой вашей книге есть вещи, от которых я никак отделаться не могу; мне кажется, это они мне так жгут голову, — прибавила она, приложив руку ко лбу.
— И прекрасно, — промолвил я, — но вот что дурно: боюсь я, как бы эта бессонница и головная боль не отбили у вас охоты читать такие вещи.
— Вы думаете? — возразила она и сорвала мимоходом ветку дикого жасмина. — Бог знает! Мне кажется, кто раз ступит на эту дорогу, тот уже назад не вернется.
Она вдруг бросила ветку в сторону.
— Пойдемте сядемте в эту беседку, — продолжала она, — и, пожалуйста, до тех пор, пока я не заговорю с вами сама, не упоминайте мне… об этой книге. (Она как будто боялась произнести имя «Фауста».)
Мы вошли в беседку, сели.
— Я не буду говорить вам о «Фаусте», — начал я, — но вы позволите мне поздравить вас и сказать вам, что я вам завидую.
— Вы мне завидуете?
— Да; вам, как я теперь вас знаю, с вашей душою, сколько предстоит наслаждений! Есть великие поэты, кроме Гете: Шекспир, Шиллер… да и наш Пушкин… и с ним вам надо познакомиться.
Она молчала и чертила зонтиком по песку.
О, друг мой Семен Николаич! если б ты мог видеть, как она была мила в это мгновение: бледная почти до прозрачности, слегка наклоненная, усталая, внутренне расстроенная — и все-таки ясная, как небо! Я говорил, говорил долго, потом умолк — и так сидел молча да глядел на нее…
Она не поднимала глаз и продолжала то чертить зонтиком, то стирать начерченное. Вдруг раздались проворные детские шаги: Наташа вбежала в беседку. Вера Николаевна выпрямилась, встала я, к удивлению моему, с какой-то порывистой нежностью обняла свою дочь… Это не в ее привычках. Потом явился Приимков. Седовласый, но аккуратный младенец Шиммель уехал до света, чтоб не пропустить урока. Мы пошли пить чай.
Однако я устал; пора кончить это письмо. Оно должно показаться тебе нелепым, смутным. Я сам чувствую себя смутным. Мне не по себе. Я не знаю, что со мною. Мне то и дело мерещится маленькая комната с голыми стенами, лампа, раскрытая дверь; запах и свежесть ночи, а там, возле двери, внимательное молодое лицо, легкие белые одежды… Я понимаю теперь, почему я хотел на ней жениться: я, видно, не так был глуп перед поездкой в Берлин, как я до сих пор думал. Да, Семен Николаич, в странном состоянии духа находится ваш друг. Все это, я знаю, пройдет… а если не пройдет — ну, что ж? не пройдет. Но я все-таки собой доволен: во-первых, я удивительный провел вечер; а во-вторых, если я разбудил эту душу, кто может меня обвинить? Старуха Ельцова пригвождена к стене и должна молчать. Старуха!.. Подробности ее жизни не все мне известны; но я знаю, что она убежала из отцовского дома: видно, недаром она родилась от итальянки. Ей хотелось застраховать свою дочь… Посмотрим.
Бросаю перо. Ты, насмешливый человек, пожалуйста, думай обо мне что хочешь, но не глумись надо мною письменно. Мы с тобой старые приятели и должны щадить друг друга. Прощай!
Твой П. Б.
Отзывы о сказке / рассказе: