16
Аратов застал своего сангвинического приятеля дома. Поболтал с ним немного, попрекнул ему, что он совсем их с теткой забывает, — выслушал новые похвалы золотой женщине, княгине, от которой Купфер только что получил из Ярославля ермолку, вышитую рыбьей чешуей… и вдруг, усевшись перед Купфером и глядя ему прямо в глаза, объявил, что ездил в Казань.
— Ты ездил в Казань? Это зачем?
— Да вот хотел собрать сведений об этой Кларе Милич.
— О той, что отравилась?
— Да.
Купфер покачал головою.
— Вишь ты какой! А еще тихоня! Тысячу верст отломал туда и сюда… из-за чего? А? И хоть бы женский интерес тут был какой Тогда я все понимаю! все! всякие безумства! — Купфер взъерошил себе волосы — Но чтобы одни материалы собирать — как это у вас говорится — у ученых мужей… Слуга покорный! На это существует статистический комитет! Ну и что ж, познакомился ты со старухой и с сестрой? Не правда ли, чудесная девушка?
— Чудесная, — подтвердил Аратов. — Она мне много любопытного сообщила.
— Сказала она тебе, как именно отравилась Клара?
— То есть… как же?
— Да; каким манером?
— Нет… Она еще так была огорчена… Я не посмел слишком-то расспрашивать. А разве было что особенное?
— Конечно, было. Представь: она должна была в самый тот день играть — и играла. Взяла с собою стклянку яду в театр, перед первым актом выпила — и так и доиграла весь этот акт. С ядом-то внутри! Какова сила воли? Характер каков? И, говорят, никогда она с таким чувством, с таким жаром не проводила своей роли! Публика ничего не подозревает, хлопает, вызывает… А как только занавес опустился — и она тут же, на сцене, упала. Корчи… корчи… и через час и дух вон! Да разве я тебе этого не рассказывал? И в газетах об этом было!
У Аратова внезапно похолодели руки и в груди задрожало.
— Нет, ты мне этого не рассказывал, — промолвил он наконец — И ты не знаешь, какая это была пьеса?
Купфер задумался.
— Называли мне эту пьесу… в ней является обманутая девушка… Должно быть, драма какая-нибудь… Клара была рождена для драматических ролей… Самая ее наружность… Но куда же ты? — перебил самого себя Купфер, видя, что Аратов берется за шапку.
— Мне что-то нездоровится, — отвечал Аратов. — Прощай… Я в другой раз зайду.
Купфер остановил его и заглянул ему в лицо.
— Экой ты, брат, нервический человек! Посмотри-ка на себя… Побелел, как глина.
— Мне нездоровится, — повторил Аратов, освободился от руки Купфера и отправился восвояси. Только в это мгновение ему стало ясно, что он и приходил-то к Купферу с единственной целью поговорить о Кларе… О безумной, о несчастной Кларе…
Однако, придя домой, он опять скоро успокоился — до некоторой степени.
Обстоятельства, сопровождавшие смерть Клары, сначала произвели на него потрясающее впечатление; но потом эта игра «с ядом внутри», как выразился Купфер, показалась ему какой-то уродливой фразой, бравировкой — и он уже старался не думать об этом, боясь возбудить в себе чувство, похожее на отвращение. А за обедом, сидя перед Платошей, он вдруг вспомнил ее почуночное появление, вспомнил эту куцую кофту, этот чепец с высоким бантом (и к чему бант на ночном чепце?!), всю эту смешную фигуру, от которой, как от свистка машиниста в фантастическом балете, все его видения рассыпались прахом! Он даже заставил Платошу повторить рассказ о том, как она услышала его крик, испугалась, вскочила, не могла разом попасть ни в свою, ни в его дверь, и т. д. Вечером он с ней поиграл в карты и ушел в свою комнату немного грустный, но опять-таки довольно спокойный.
Аратов не думал о предстоящей ночи и не боялся ее он был уверен, что проведет ее как нельзя лучше. Мысль о Кларе от времени до времени пробуждалась в нем; но он тотчас вспоминал, как она «фразисто» себя уморила, и отворачивался. Это «безобразие» мешало другим воспоминаниям о ней. Взглянувши мельком на стереоскоп, ему даже показалось, что она оттого смотрела в сторону, что ей было стыдно. Прямо над стереоскопом на стене висел портрет его матери. Аратов снял его с гвоздя, долго его рассматривал, поцеловал и бережно спрягал в ящик. Отчего он это сделал? Оттого ли, что тому портрету не следовало находиться в соседстве той женщине… или по другой какой причине — Аратов не отдал себе отчета. Но портрет матери возбудил в нем воспоминания об отце… об отце, которого он видел умирающим в этой же самой комнате, на этой постели. «Что ты думаешь обо всем этом, отец? — обратился он мысленно к нему. — Ты все это понимал; ты тоже верил в шиллеровский «мир духов». Дай мне совет!»
— Отец дал бы мне совет все эти глупости бросить, — промолвил Аратов громко и взялся за книгу. Читать он, однако, долго не мог и, чувствуя какое-то отяжеление всего тела, раньше обыкновенного лет в постель, в полной уверенности, что заснет немедленно.
Оно так и случилось… но не оправдались его надежды на мирную ночь.
17
Полночь еще не успела пробить, как ему уже привиделся необычный, угрожающий сон.
Ему казалось, что он находится в богатом помещичьем доме, которого он был хозяином. Он недавно купил и дом этот, и все прилегавшее к нему имение. И все ему думается: «Хорошо, теперь хорошо, а быть худу!» Возле него вертится маленький человечек, его управляющий; он все смеется, кланяется и хочет показать Аратову, как у него в доме и имении все отлично устроено. «Пожалуйте, пожалуйте, — твердит он, хихикая при каждом слове, — посмотрите, как у вас все благополучно! Вот лошади… экие чудесные лошади!» И Аратов видит ряд громадных лошадей. Они стоят к нему задом, в стойлах; гривы и хвосты у них удивительные, но как только Аратов проходит мимо, головы лошадей поворачиваются к нему — скверно скалят зубы. «Хорошо… — думает Аратов, — а быть худу!» — «Пожалуйста, пожалуйста, — опят твердит управляющий, — пожалуйте в сад: посмотрите, какие у вас чудесные яблоки». Яблоки точно чудесные, красные, круглые; но как только Аратов взглядывает на них, они морщатся и падают… «Быть худу», — думает он. «А вот и озеро, — лепечет управляющий, — какое оно синее да гладкое! Вот и лодочка золотая… Угодно на ней прокатиться?… она сама поплывет». — «Не сяду! — думает Аратов, — быть худу!» — и все-таки садится в лодочку. На дне лежит, скорчившись, какое-то маленькое существо, похожее на обезьяну; оно держит в лапе стклянку с темной жидкостью. «Не извольте беспокоиться, — кричит с берегу управляющий… — Это ничего! Это смерть! Счастливого пути!» Лодка быстро мчится… но вдруг налетает вихрь, не вроде вчерашнего, бесшумного, мягкого — нет, черный, страшный, воющий вихрь! Все мешается кругом — и среди крутящейся мглы Аратов видит Клару в театральном костюме; она подносит стклянку к губам, слышатся отдаленные: «Браво! браво!» — и чей-то грубый голос кричит Аратову на ухо: «А! ты думал, это все комедией кончится? Нет, это трагедия! трагедия!»
Весь трепеща, проснулся Аратов. В комнате не темно… Откуда-то льется слабый свет и печально и неподвижно освещает все предметы. Аратов не отдает себе отчета, откуда льется этот свет… Он чувствует одно: Клара здесь, в этой комнате… он ощущает ее присутствие… он опять и навсегда в ее власти!
Из губ его исторгается крик:
— Клара, ты здесь?
— Да! — раздается явственно среди неподвижно освещенной комнаты.
Аратов беззвучно повторяет свой вопрос…
— Да! — слышится снова.
— Так я хочу тебя видеть! — вскрикивает он и соскакивает с постели.
Несколько мгновений простоял он на одном месте, попирая голыми ногами холодный пол. Взоры его блуждали. «Где же? где?» — шептали его губы…
Ничего не видать, не слыхать…
Он осмотрелся — и заметил, что слабый свет, наполнявший комнату, происходил от ночника, заслоненного листом бумаги и поставленного в углу, вероятно, Платошей, в то время как он спал. Он даже почувствовал запах ладана… тоже, вероятно, дело ее рук.
Он поспешно оделся. Оставаться в постели, спать — было немыслим». Потом он остановился посреди комнаты и скрестил руки. Ощущение присутствия Клары было в нем сильнее, чем когда-либо.
И вот он заговорил не громким голосом, но с торжественной медлительностью, как произносятся заклинания.
— Клара, — так начал он, — если ты точно здесь, если ты меня видишь, если ты меня слышишь — явись! Если эта власть, которую я чувствую над собою — точно твоя власть — явись! Если ты понимаешь, как горько я раскаиваюсь в том, что не понял, что оттолкнул тебя, явись! Если то, что я слышал — точно твой голос; если чувство, которое овладело мною — любовь; если ты теперь уверена, что я люблю тебя, я, который до сих пор не любил и не знал ни одной женщины; если ты знаешь, что я после твоей смерти полюбил тебя страстно, неотразимо, если ты не хочешь, чтобы я сошел с ума, — явись, Клара!
Аратов еще не успел произнести это последнее слово, как вдруг почувствовал, что кто-то быстро подошел к нему, сзади — как тогда, на бульваре — и положил ему руку на плечо. Он обернулся — и никого не увидел. Но то ощущение ее присутствия стало таким явственным, таким несомненным, что он опять торопливо оглянулся…
Что это?! На его кресле, в двух шагах от него, сидит женщина, вся в черном. Голова отклонена в сторону, как в стереоскопе… Это она! Это Клара! Но какое строгое, какое унылое лицо!
Аратов тихо опустился на колени. Да; он был прав тогда: ни испуга, ни радости не было в нем — ни даже удивления… Даже сердце его стало тише биться. Одно в нем было сознание, одно чувство: «А! наконец! наконец!»
— Клара, — заговорил он слабым, но ровным голосом, — отчего ты не смотришь на меня? Я знаю, что это ты… но ведь я могу подумать, что мое воображение создало образ, подобный тому… (Он указал рукою в направлении стереоскопа) Докажи мне, что это ты… обернись ко мне, посмотри на меня, Клара!
Рука Клары медленно приподнялась… и упала снова.
— Клара, Клара! обернись ко мне!
И голова Клары тихо повернулась, опущенные веки раскрылись, и темные зрачки ее глаз вперились в Аратова.
Он подался немного назад — и произнес одно протяжное, трепетное:
— А!
Клара пристально смотрела на него… но ее глаза, ее черты сохраняли прежнее задумчиво-строгое, почти недовольное выражение. С этим именно выражением на лице явилась она на эстраду в день литературного утра — прежде чем увидела Аратова. И так же, как в тот раз, она вдруг покраснела, лицо оживилось, вспыхнул взор — и радостная, торжествующая улыбка раскрыла ее губы…
— Я прощен! — воскликнул Аратов. — Ты победила… Возьми же меня! Ведь я твой — и ты моя!
Он ринулся к ней, он хотел поцеловать эти улыбающиеся, эти торжествующие губы — и он поцеловал их, он почувствовал их горячее прикосновение, он почувствовал даже влажный холодок ее зубов — и восторженный крик огласил полутемную комнату.
Вбежавшая Платонида Ивановна нашла его в обмороке. Он стоял на коленях; голова его лежала на кресле; протянутые вперед руки бессильно свисли, бледное лицо дышало упоением безмерного счастия.
Платонида Ивановна так и упала возле него, обняла его стан, залепетала:
— Яша! Яшенька! Яшененочек! — попыталась приподнять его своими костлявыми руками… он не шевелился. Тогда Платонида Ивановна принялась кричать не своим голосом. Вбежала служанка Вдвоем они кое-как его подняли, усадили, начали прыскать в него водою — да еще с образа… Он пришел в себя. Но на расспросы тетки он только улыбался — да с таким блаженным видом, что она еще пуще перетревожилась — и то его крестила, то себя… Аратов наконец отвел ее руку и все с тем же блаженным выраженьем на лице промолвил:
— Да, Платоша, что с вами?
— С тобой-то что, Яшенька?
— Со мной? Я счастлив… счастлив, Платоша… вот что со мной А теперь я желаю лечь да спать. — Он хотел было приподняться — но такую почувствовал в ногах, да и во всем теле, слабость, что без помощи тетки да служанки не был бы в состоянии раздеться — и лечь в постель. Зато он заснул очень скоро, сохраняя на лице все то же блаженно-восторженное выражение. Только лицо его было очень бледно.
18
Когда на следующее утро Платонида Ивановна вошла к нему — он находился все в том же положении… но слабость не прошла — и он даже предпочел остаться в постели. Бледность его лица особенно не понравилась Платониде Ивановне. «Что это, господи! — думалось ей, кровинки в лице нет, от бульона отказывается, лежит да посмеивается — и все уверяет, что здоровехонек!» Он отказался и от завтрака. «Что же это ты, Яша? — спрашивала она его, — так весь день и намерен пролежать?» — «А хоть бы и так?» — ответил ласково Аратов. Самая эта ласковость опять-таки не понравилась Платониде Ивановне. Аратов имел вид человека, который узнал великую, для него очень приятную тайну — и ревниво держит и хранит ее про себя. Он дожидался ночи — не то что с нетерпеньем, а с любопытством. «Что же далее? — спрашивал он себя, — что будет?» Изумляться, недоумевать он перестал; он не сомневался в том, что вступил в сообщение с Кларой; что они любят друг друга… И в этом он не сомневался. Только… что же может выйти из такой любви? Вспоминал он тот поцелуй… и чудный холод быстро и сладко пробегал по всем его членам. «Таким поцелуем, — думалось ему, — и Ромео и Джульетта не менялись! Но в другой раз я лучше выдержу… Я буду обладать ею. Она придет в венке из маленьких роз на черных кудрях.
Но как же дальше? Ведь вместе жить нам нельзя же? Стало быть, мне придется умереть, чтобы быть вместе с нею? Не за этим ли она приходила — и не так ли она хочет меня взять?
Ну так что же? Умереть — так умереть. Смерть теперь не страшит меня нисколько Уничтожить она меня ведь не может? Напротив, только так и там я буду счастлив… как не бьн счастлив в жизни, как и она не была… Ведь мы оба — нетронутые! О, этот поцелуй!
Платонида Ивановна то и дело заходила к Аратову в комнату; не беспокоила его вопросами — только взглядывала на него, шептала, вздыхала — и уходила опять. Но вот он отказался и от обеда… Это было уже из рук вон плохо. Старушка отправилась за своим знакомым участковым лекарем, в которого она верила только потому, что человек он был непьющий и женился на немке. Аратов удивился, когда она привела его к нему; но Платонида Ивановна так настойчиво стала просить своего Яшеньку позволить Парамону Парамонычу (так звали лекаря) осмотреть его — ну хоть для нее! — что Аратов согласился. Парамон Парамоньгч пощупал у него пульс, посмотрел на язык — кое-что порасспросил — и объявил, наконец, что необходимо нужно его «поавскутировать». Аратов был в таком повадливом настроении духа, что и на это согласился. Лекарь деликатно обнажил его грудь, деликатно постучал, послушал, похмыкал — прописал капли да микстуру, а главное: посоветовал быть спокойным и воздерживаться от сильных впечатлений «Вот как! — подумал Аратов… — Ну, брат, поздно хватился!»
— Что такое с Яшей? — спросила Платонида Ивановна, вручая Парамону Парамонычу на пороге двери трехрублевую ассигнацию. Участковый лекарь, который, как все современные медики, — особенно те из них, что мундир носят, — любил пощеголять учеными терминами, объявил ей, что у ее племянника все «диоптрические симптомы нервозной кардиалгии — да и фебрис есть». «Ты, однако, батюшка, говори попроще, — отрезала Платонида Ивановна, — латынью-то не пугай; ты не в аптеке» — «Сердце не в порядке, — объяснил лекарь, — ну и лихорадочка…» — повторил свой совет насчет спокойствия и воздержания. «Да ведь опасности нет?» — с строгостью спросила Платонида Ивановна (смотри, мол, опять в латынь не заезжай!). «Пока не предвидится!»
Лекарь ушел — а Платонида Ивановна пригорюнилась… однако послала в аптеку за лекарством, которое Аратов не принял, несмотря на ее просьбы. Он отказался также и от грудного чаю. «И чего вы так беспокоитесь, голубушка? — говорил он ей, — уверяю вас, я теперь самый здоровый и счастливый человек в целом свете!» Платонила Ивановна только головой качала. К вечеру с ним сделался небольшой жар; и все-таки он настоял на том, чтобы она не оставалась в его комнате и ушла спать к себе Платонида Ивановна повиновалась — но не разделась и не легла; села в кресло — и все прислушивалась да шептала свою молитву.
Она начала было дремать, как вдруг страшный, пронзительный крик разбудил ее Она вскочила, бросилась в кабинет к Аратову — и по-вчерашнему нашла его лежавшим на полу
Но он не пришел в себя по-вчерашнему, как ни бились над ним С ним в ту же ночь сделалась горячка, усложненная воспалением сердца.
Через несколько дней он скончался.
Странное обстоятельство сопровождало его второй обморок. Когда его подняли и уложили, в его стиснутой правой руке оказалась небольшая прядь черных женских волос. Откуда взялись эти волосы? У Анны Семеновны была такая прядь, оставшаяся от Клары, но с какой стати было ей отдать Аратову такую для нее дорогую вещь? Разве как-нибудь в дневник она ее заложила — и не заметила, как отдала?
В предсмертном бреду Аратов называл себя Ромео после отравы, говорил о заключенном, о совершенном браке; о том, что он знает теперь, что такое наслаждение Особенно ужасна была для Платоши минута, когда Аратов, несколько придя в себя и увидав ее возле своей постели, сказал ей:
— Тетя, что ты плачешь? тому, что я умереть должен? Да разве ты не знаешь, что любовь сильнее смерти? Смерть! Смерть, где жало твое? Не плакать, а радоваться должно — так же, как и я радуюсь
И опять на лице умирающего засияла та блаженная улыбка, от которой так жутко становилось бедной старухе.
Отзывы о сказке / рассказе: