Федор обшарил и ощупал Акима, который стоял неподвижно и повесил, как мертвый, голову на грудь.
— Есть вот нож,— проговорил Федор, доставая из-за Акимовой пазухи старый кухонный нож.
— Эге, любезный, так ты вот куда метил,— воскликнул Наум.— Ребята, вы свидетели… вот он зарезать меня хотел, двор поджечь… Заприте-ка его до утра в подвале, оттуда он не выскочит… Караулить я сам всю ночь буду, а завтра, чуть свет, мы его к исправнику… А вы свидетели, слышите?
Акима втолкнули в подвал, захлопнули за ним дверь… Наум приставил к ней двух работников и сам не лег спать.
Между тем Ефремова жена, убедившись, что ее непрошеный гость удалился,— принялась было за стряпню, хотя на дворе еще чуть брезжило… В тот день был праздник. Она присела к печке — достать огоньку, и увидала, что кто-то уже прежде выгребал оттуда жар; хватилась потом ножа — не нашла ножа; наконец, из четырех своих горшков не досчиталась одного. Ефремова жена слыла бабой неглупой — и недаром. Она постояла в раздумье, постояла и пошла в чулан к мужу. Нелегко было добудиться его и еще труднее растолковать ему, зачем его будили… На всё, что ни говорила дьячиха, Ефрем отвечал всё одно и то же:
— Ушел — ну, бог с ним… я-то что? Унес нож и горшок — ну, бог с ним — а я-то что?
Однако наконец он встал и, внимательно выслушав жену, решил, что дело это нехорошее и что этого так оставить нельзя.
— Да,— твердила дьячиха,— это нехорошо; этак он, пожалуй, бед наделает, с отчаянья-то… Я уже вечор видела, что он не спал, так лежал на печи; тебе бы, Ефрем Александрыч, не худо бы проведать, что ли…
— Я вам, Ульяна Федоровна, что доложу,— начал Ефрем,— я на постоялый двор теперича поеду сам; и вы уж будьте ласковы, матушка, дайте мне опохмелиться винца стаканчик.
Ульяна призадумалась.
— Ну,— решила она наконец,— дам я тебе вина, Ефрем Александрыч; только ты, смотри, не балуй.
— Будьте спокойны, Ульяна Федоровна.
И, подкрепив себя стаканчиком, Ефрем отправился на постоялый двор.
Еще только рассветало, когда он подъехал к двору, а уже у ворот стояла запряженная телега и один из работников Наума сидел на облучке, держа в руках вожжи.
— Куда это? — спросил его Ефрем.
— В город,— нехотя отвечал работник.
— Зачем это?
Работник только передернул плечами и не отвечал. Ефрем соскочил с своей лошадки и вошел в дом. В сенях ему попался Наум, совсем одетый и в шапке.
— Поздравляем с новосельем нового хозяина,— проговорил Ефрем, который знал его лично.— Куда так рано?
— Да, есть с чем поздравлять,— сурово возразил Наум.— В первый же день, да чуть не сгорел.
Ефрем дрогнул.
— Как так?
— Да так, нашелся добрый человек, поджечь хотел. Благо, на деле поймал; теперь в город везу.
— Уж не Аким ли?..— медленно спросил Ефрем.
— А ты почем знаешь? Аким. Пришел ночью с головешкой в горшке — и уж на двор пробрался и огонь подложил… Все мои ребята свидетели. Хочешь посмотреть? Нам же его, кстати, пора везти.
— Батюшка, Наум Иваныч,— заговорил Ефрем,— отпустите его, не погубите вы старика до конца. Не берите этого греха на душу, Наум Иваныч. Вы подумайте — человек в отчаянии — потерялся, значит…
— Полно врать,— перебил его Наум.— Как же! выпущу я его! Да он завтра же меня подожжет опять…
— Не подожжет, Наум Иваныч, поверьте. Поверьте, вам самим этак будет покойнее — ведь тут расспросы пойдут, суд — ведь вы сами знаете.
— Так что ж, что суд? Мне суда бояться нечего.
— Батюшка, Наум Иваныч, как суда не бояться…
— Э, полно; ты, я вижу, пьян с утра, а еще сегодня праздник.
Ефрем вдруг совершенно неожиданно заплакал.
— Я пьян, да правду говорю,— пробормотал он.— А вы для праздничка Христова его простите.
— Ну, пойдем, нюня.
И Наум пошел к крыльцу.
— Для Авдотьи Арефьевны его простите,— говорил Ефрем, следуя за ним.
Наум подошел к подвалу, широко отворил дверь. Ефрем с боязливым любопытством вытянул шею из-за Наумовой спины и с трудом различил в углу неглубокого подвала — Акима. Бывший богатый дворник, уважаемый в околотке человек, сидел с связанными руками на соломе, как преступник… Услышав шум, он поднял голову… Казалось, он страшно исхудал за эти последние два дня, особенно за эту ночь,— впалые глаза едва виднелись под высоким, как воск пожелтевшим лбом, пересохшие губы потемнели… Всё лицо его изменилось и приняло странное выражение: жестокое и запуганное.
— Вставай и выходи,— проговорил Наум. Аким встал и шагнул через порог.
— Аким Семеныч,— завопил Ефрем,— погубил ты свою головушку, голубчик!..
Аким глянул на него молча.
— Знал бы я, для чего ты вина спрашивал,— не дал бы я тебе; право, не дал бы; кажется, сам бы всё выпил! Эх, Наум Иваныч,— прибавил Ефрем, ухватив Наума за руку,— помилуйте его, отпустите.
— Эка штука,— с усмешкой возразил Наум.— Ну, выходи же,— прибавил он, снова обратившись к Акиму…— Чего ждешь?
— Наум Иванов…— начал Аким.
— Чего?
— Наум Иванов,— повторил Аким,— послушай: я виноват; сам с тебя расправы захотел; а нас с тобой бог рассудить должен. Ты у меня всё отнял, сам знаешь, всё до последнего. Теперь ты меня погубить можешь, а только я тебе вот что скажу: коли ты меня отпустишь теперь — ну! так и быть! владей всем! я согласен и желаю тебе всякой удачи. А я тебе как перед богом говорю: отпустишь — пенять не будешь. Бог с тобой!
Аким закрыл глаза и умолк.
— Как же, как же,— возразил Наум,— можно тебе поверить!
— А ей-богу, можно,— заговорил Ефрем,— право, можно. Я за него, за Акима Семеныча, головой готов поручиться — ну, право!
— Вздор! — воскликнул Наум.— Едем! Аким посмотрел на него.
— Как знаешь, Наум Иванов. Твоя воля. Много ты только на душу себе берешь. Что ж, коли тебе таки уж не терпится — едем…
Наум в свою очередь зорко поглядел на Акима. «А в самом деле,— подумал он про себя,— отпустить его к чёрту! А то меня этак, пожалуй, люди поедом поедят. От Авдотьи проходу не будет…». Пока Наум рассуждал сам с собою — никто не произнес ни слова. Работник на телеге, которому сквозь ворота всё было видно, только потряхивал головой и похлопывал по лошади вожжами. Другие два работника стояли на крылечке и тоже молчали.
— Ну, слушай, старик,— начал Наум,— когда я тебя отпущу и вот этим молодцам (он указал головой на работников) не велю болтать, что же, мы с тобой квиты будем — понимаешь меня,— квиты… ась?
— Говорят тебе, владей всем.
— Ты меня в долгу считать у себя не будешь?
— Ни ты у меня в долгу не будешь, ни я у тебя.
Наум опять помолчал.
— А побожись!
— Вот как бог свят,— возразил Аким.
— Ведь вот я знаю наперед, что раскаиваться буду,— промолвил Наум,— да уж так, куда ни шло! Давай сюда руки.
Аким повернулся к нему спиной; Наум начал его развязывать.
— Смотри же, старик,— прибавил он, стаскивая с его кистей веревку,— помни, я тебя пощадил, смотри!
— Голубчик вы мой, Наум Иваныч,— пролепетал тронутый Ефрем,— господь вас помилует!
Аким выправил опухшие и похолоделые руки и пошел было к воротам…
Наум вдруг, как говорится, ожидовел — знать, ему жаль стало, что выпустил Акима..
— Ты побожился, смотри,— крикнул он ему вслед.
Аким оборотился — и, обведя глазами кругом двора, промолвил печально:
— Владей всем, навеки нерушимо… прощай.
И он тихо вышел на улицу в сопровождении Ефрема. Наум махнул рукой, велел отпрячь телегу и вернулся в дом.
— Куда же ты, Аким Семеныч, разве не ко мне? — воскликнул Ефрем, увидав, что Аким своротил с большой дороги направо.
— Нет, Ефремушка, спасибо,— ответил Аким.— Пойду посмотреть, что жена делает.
— После посмотришь… А теперь надо бы на радости — того…
— Нет, спасибо, Ефрем… Довольно и так. Прощай.— И Аким пошел не оглядываясь.
— Эка! Довольно и так! — произнес озадаченный дьячок,— а я еще за него божился! Вот уж не ожидал я этого,— прибавил он с досадой,— после того как я за него божился. Тьфу!
Он вспомнил, что забыл взять нож свой и горшок, и вернулся на постоялый двор… Наум велел выдать ему его вещи, но даже не подумал угостить его. Совершенно раздосадованный и совершенно трезвый, явился он к себе домой.
— Ну что,— спросила его жена,— нашел?
— Что нашел? — возразил Ефрем,— вестимо, нашел: вот твоя посуда.
— Аким? — с особенным ударением спросила жена.
Ефрем кивнул головой.
— Аким. Но каков же он гусь! Я же за него божился, без меня бы ему в остроге пропадать, а он хоть бы чарочку мне поднес. Ульяна Федоровна, уважьте хоть вы меня, дайте стаканчик.
Но Ульяна Федоровна не уважила его и прогнала его с глаз долой.
Между тем Аким шел тихими шагами по дороге к деревне Лизаветы Прохоровны, Он еще не мог хорошенько опомниться; вся внутренность в нем дрожала, как у человека, который только что избежал явной смерти. Он словно не верил своей свободе. С тупым изумлением глядел он на поля, на небо, на жаворонков, трепетавших в теплом воздухе. Накануне, у Ефрема, он с самого обеда не спал, хоть и лежал неподвижно на печи; сперва он хотел вином заглушить в себе нестерпимую боль обиды, тоску досады, бешеной и бессильной… но вино не могло одолеть его до конца; сердце в нем расходилось, и он начал придумывать, как бы отплатить своему злодею… Он думал об одном Науме, Лизавета Прохоровна не приходила ему в голову, от Авдотьи он мысленно отворачивался. К вечеру жажда мести разгорелась в нем до исступления, и он, добродушный и слабый человек, с лихорадочным нетерпением дождался ночи и, как волк на добычу, с огнем в руках побежал истреблять свой бывший дом… Но вот его схватили… заперли… Настала ночь. Чего он не передумал в эту жестокую ночь! Трудно передать словами всё, что происходит в человеке в подобные мгновенья, все терзанья, которые он испытывает; оно тем более трудно, что эти терзанья и в самом-то человеке бессловесны и немы… К утру, перед приходом Наума с Ефремом, Акиму стало как будто легко… «Всё пропало! — подумал он,— всё па ветер пошло!» и махнул рукой на всё… Если б он был рожден с душой недоброй, в это мгновенье он мог бы сделаться злодеем; но зло не было свойственным Акиму. Под ударом неожиданного и незаслуженного несчастья, в чаду отчаянья решился он на преступное дело; оно потрясло его до основания и, не удавшись, оставило в нем одну глубокую усталость… Чувствуя свою вину, оторвался он сердцем от всего житейского и начал горько, но усердно молиться. Сперва молился шёпотом, наконец он, может быть случайно, громко произнес: «Господи!» — и слезы брызнули из его глаз… Долго плакал он и утих, наконец… Мысли его, вероятно бы, изменились, если б ему пришлось поплатиться за свою вчерашнюю попытку… Но вот он вдруг получил свободу… и он шел на свидание с женою полуживой, весь разбитый, но спокойный.
Дом Лизаветы Прохоровны стоял в полутора верстах от ее деревни, налево от проселка, по которому шел Аким. У поворота, ведущего к господской усадьбе, он остановился было… и прошел мимо. Он решился сперва зайти в свою бывшую избу к старику дяде.
Небольшая и довольно уже ветхая Акимова изба находилась почти на самом конце деревни; Аким прошел всю улицу, не встретив ни души. Весь народ был у обедни. Только одна больная старуха подняла окошечко, чтоб посмотреть ему вслед, да девочка, выбежавшая с пустым ведром к колодцу, зазевалась на него и тоже проводила его глазами. Первый человек, ему попавшийся навстречу, был именно тот дядя, которого он искал. Старик с самого утра просидел на завалинке под окошком, понюхивая табачок и греясь на солнце; ему не совсем здоровилось, оттого он и в церковь не ходил; он только что собрался было навестить другого, тоже хворого старика-соседа, как вдруг увидал Акима… Он остановился, допустил его до себя и, заглянув ему в лицо, промолвил:
— Здорово, Акимушка!
— Здорово,— отвечал Аким и, минуя старика, вошел в ворота своей избы… На дворе стояли его лошади, корова, телега; тут же ходили его куры… Он молча вошел в избу. Старик последовал за ним. Аким присел на лавку и оперся в нее кулаками. Старик жалостливо посматривал на него, стоя у дверей.
— А где хозяйка? — спросил Аким.
— А в барском доме,— проворно возразил старик.— Она там. Здесь твою скотинку поставили, да сундуки, какие были, а она там. Аль сходить за ней?
Аким помолчал.
— Сходи,— проговорил он наконец.
— Эх, дядя, дядя,— промолвил он со вздохом, пока тот доставал с гвоздя шапку,— помнишь, ты мне что накануне свадьбы сказал?
— На всё воля божия, Акимушка.
— Помнишь, ты мне сказал, что, дескать, я вам, мужикам, не свой брат, а теперь вот какие времена подошли…. Сам гол как сокол стал.
— Про дурных людей не напасешься,— отвечал старик,— а его, бессовестного, кабы кто мог проучить хорошенько, барин, например, какой или другая власть, а то чего ему бояться? Волк, так волчью хватку и знает.— И старик надел шапку и отправился.
Авдотья только что возвратилась из церкви, когда ей сказали, что мужнин дядя ее спрашивает. До того времени она очень редко его видала; он к ним на постоялый двор не хаживал и вообще слыл за чудака: до страсти любил табак и всё больше помалчивал.
Она вышла к нему.
— Чего тебе, Петрович, аль что случилось?
— Ничего не случилось, Авдотья Арефьевна; муж тебя спрашивает.
— Разве он вернулся?
— Вернулся.
— Да где ж он?
— А на деревне, в избе сидит.
Авдотья оробела.
— Что, Петрович,— спросила она, глядя ему прямо в глаза,— серчает он?
— Не видать, чтобы серчал. Авдотья потупилась.
— Ну, пойдем,— промолвила она, надела большой платок, и оба отправились. Молча шли они до самой деревни. Когда же стали они приближаться к избе, Авдотью страх разобрал такой, что коленки у ней задрожали.
— Батюшка, Петрович,— проговорила она,— войди ты первый… Скажи ему, что я, мол, пришла.
Петрович вошел в избу и нашел Акима, сидящего в глубоком раздумье, на том же самом месте, на котором он его оставил.
— Что,— промолвил Аким, подняв голову,— али не пришла?
— Пришла,— возразил старик.— У ворот стоит…
— Ну, пошли ее сюда.
Старик вышел, махнул Авдотье рукой, сказал ей: «Ступай», а сам опять присел на завалинке. Авдотья с трепетом отперла дверь, переступила порог и остановилась.
Аким посмотрел на нее.
— Ну, Арефьевна,— начал он,— что мы теперь с тобою будем делать?
— Виновата,— прошептала она.
— Эх, Арефьевна, все мы грешные люди. Что тут толковать-то!
— Это он, злодей, погубил нас обоих,— заговорила Авдотья звенящим голосом, и слезы потекли по ее лицу.— Ты, Аким Семеныч, этого так не оставляй, получи с него деньги-то. Ты меня не жалей. Я под присягой готова показать, что деньги ему взаймы дала. Лизавета Прохоровна вольна была двор наш продать, он-то за что нас грабит… Получи с него деньги.
— Мне с него не приходится получать деньги,— угрюмо возразил Аким.— Мы с ним рассчитались.
Авдотья изумилась:
— Как так?
— Да так. Знаешь ли ты,— продолжал Аким, и глаза его загорелись,— знаешь ли ты, где я провел ночь? Не знаешь? У Наума в подвале, по рукам, по йогам связанный, как баран, вот где я провел ночь. Я у него двор хотел поджечь, да он меня поймал, Наум-то; ловок он больно! А сегодня меня собирался в город везти, да уж так помиловал; стало быть, мне с него денег не приходится получать. Да и как я получу с него деньги… А когда, скажет он, я у тебя занимал деньги? Что ж мне, сказать: жена их у меня под полом отрыла, да и снесла тебе? Врет, он скажет, твоя жена. Али тебе, Арефьевна, огласки мало? Молчи уж лучше, говорят тебе, молчи.
— Виновата, Семеныч, виновата,— шепнула снова перепуганная Авдотья.
— Не в том дело,— возразил Аким, помолчав немного,— а что мы будем делать с тобой? Дома у нас теперь не стало… денег тоже…
— Как-нибудь перебьемся, Аким Семеныч; Лизавету Прохоровну попросим, она нам поможет, мне Кирилловна обещала.
— Нет, Арефьевна, уж ты сама ее проси с твоей Кирилловной сообща; вы ведь одного поля ягодки. Я вот что тебе скажу: ты здесь оставайся, с богом; я здесь не останусь. Благо, у нас детей нет, а я один авось не пропаду. Одна голова не бедна.
— Что же ты, Семеныч, аль опять в извоз пойдешь?
Аким горько засмеялся.
— Хорош я извозчик, неча сказать! Вот нашла молодца. Нет, Арефьевна, ведь это дело не то, что, примерно сказать, жениться; на это дело старик не годится. Я только здесь не хочу остаться, вот что; не хочу, чтобы на меня пальцами тыкали… понимаешь? Я пойду грехи свои отмаливать, Арефьевна, вот куда я пойду.
— Какие же твои грехи, Семеныч? — робко произнесла Авдотья.
— Уж про них, жена, я сам знаю.
— Да на кого же ты меня оставишь, Семеныч? Как я без мужа жить-то буду?
— На кого я тебя оставлю? Эх, Арефьевна, как ты это говоришь, право. Очень тебе нужен такой муж, как я, да еще старый, да еще разоренный. Как же! Обходилась прежде, обойдешься и вперед. А добро, какое еще у нас осталось, возьми себе, ну его!..
— Как знаешь, Семеныч,— печально возразила Авдотья,— ты лучше это знаешь.
— То-то. Только ты не думай, чтоб я серчал на тебя, Арефьевна. Нет, чего серчать, когда уж того… Прежде надо было спохватиться. Сам я виноват — и наказан. (Аким вздохнул.) Люби кататься, люби и саночки возить. Лета мои старые, пора о душеньке своей подумать. Меня сам господь вразумил. Вишь я, старый дурак, с молодой женой хотел в свое удовольствие пожить… Нет, брат-старик, ты сперва помолись, да лбом оземь постучи, да потерпи, да попостись… А теперь ступай, мать моя. Устал я очень, сосну маленько.
И Аким протянулся, кряхтя, на лавке.
Авдотья хотела было что-то сказать, постояла, поглядела, отвернулась и ушла… Она не ожидала, что так дешево отделается.
— Что, не побил? — спросил ее Петрович, сидя, весь сгорбленный, на завалинке, когда она с ним поравнялась. Авдотья молча прошла мимо.— Вишь, не побил,— произнес про себя старик, усмехнулся, взъерошил бороду и понюхал табаку.
Аким исполнил свое намерение. Он устроил наскоро свои делишки и, несколько дней спустя после переданного нами разговора, зашел, одетый по-дорожному, проститься с своей женой, которая поселилась на время во флигельке господского дома. Прощание их продолжалось недолго… Тут же случившаяся Кирилловна присоветовала Акиму явиться к барыне; он явился к ней. Лизавета Прохоровна приняла его с некоторым смущением, но благосклонно допустила его к руке, и спросила, куда он намерен идти? Он отвечал, что пойдет сперва в Киев, а оттуда куда бог даст. Она похвалила его и отпустила. С тех пор он очень редко показывался домой, хотя никогда не забывал принести барыне просвиру с вынутым заздравным… Зато везде, куда только стекаются богомольные русские люди, можно было увидеть его исхудавшее и постаревшее, но всё еще благообразное и стройное лицо: и у раки св. Сергия, и у Белых берегов, и в Оптиной пустыне, и в отдаленном Валааме; везде бывал он…
В нынешнем году он проходил мимо вас в рядах несметного народа, идущего крестным ходом за иконой богородицы в Коренную; на следующий год вы заставали его сидящим, с котомкой за плечами, вместе с другими странниками, на паперти Николая чудотворца во Мценске… В Москву он являлся почти каждую весну…
Из края в край скитался он своим тихим, неторопливым, но безостановочным шагом — говорят, он побывал в самом Иерусалиме… Он казался совершенно спокойным и счастливым, и много говорили о его набожности и смиренномудрии те люди, которым удавалось с ним беседовать.
А Наумово хозяйство шло между тем как нельзя лучше. Живо и толково принялся он за дело и, как говорится, круто пошел в гору. Все в околотке знали, какими средствами достал он себе постоялый двор, знали также, что Авдотья отдала ему мужнины деньги; никто не любил Наума за его холодный и резкий нрав… С укоризной рассказывали про него, будто он однажды самому Акиму, попросившему у него под окном милостыню, отвечал, что бог, мол, подаст, и ничего не вынес ему; но все соглашались, что счастливей его человека не было; хлеб у него родился лучше, чем у соседа; пчелы роились больше; куры даже чаще неслись, скот никогда не болел, лошади не хромали… Авдотья долго не могла слышать его имени (она приняла предложение Лизаветы Прохоровны и снова поступила к ней на службу в качестве главной швеи); но под конец ее отвращение несколько уменьшилось; говорят, нужда заставила ее прибегнуть к нему, и он дал ей рублей сто…. Не будем слишком строго судить ее: бедность хоть кого скрутит, а внезапный переворот в ее жизни очень ее состарил и смирил: трудно поверить, как скоро она подурнела, как опустилась и упала духом…
— Чем же всё кончилось? — спросит читатель.
А вот чем. Наум, удачно хозяйничавши лет пятнадцать, выгодно сбыл свой двор другому мещанину… Он бы никогда не расстался с своим двором, если б не случилось следующего, по-видимому, незначительного обстоятельства: два утра сряду собака его, сидя под окнами, протяжно и жалобно выла; он во второй раз вышел на улицу, внимательно посмотрел на воющую собаку, покачал головой, отправился в город и в тот же день сошелся в цене с мещанином, который уже давно приторговывался к его двору… Через неделю он уехал куда-то далеко — из губернии вон; новый хозяин переселился на его место, и что же? В тот же самый вечер двор сгорел дотла, ни одна клеть не уцелела, и Наумов наследник остался нищим. Читатель легко себе представит, какие поднялись толки в соседстве по случаю этого пожара… Видно, он свою «задачу» с собой унес,— твердили все… О нем ходят слухи, будто он занялся хлебной торговлей и разбогател сильно. Но надолго ли? Не такие столбы валились, и злому делу рано или поздно приходит злой конец. О Лизавете Прохоровне много сказать нечего: она жива до сих пор и, как это часто бывает с людьми такого рода, ни в чем не изменилась, даже не слишком постарела, только как будто суше стала; притом скупость в ней чрезвычайно усилилась, хотя трудно понять, для кого это она всё бережет, не имея детей и не будучи ни к кому привязана. В разговоре она часто упоминает об Акиме и уверяет, что с тех пор, как узнала все его качества, она русского мужика очень стала уважать Кирилловна от нее откупилась за порядочные деньги и вышла замуж, по любви, за какого-то молодого, белокурого официанта, от которого терпит муку горькую; Авдотья живет по-прежнему на женской половине у Лизаветы Прохоровны, но опустилась еще несколькими ступенями ниже, одевается очень бедно, почти грязно, и от столичных замашек модной горничной, от привычек зажиточной дворничихи не осталось уже в ней и следа… Ее никто не замечает, и она сама рада, что ее не замечают; старик Петрович умер, а Аким всё еще странствует — и бог один знает, сколько ему еще придется странствовать!
Отзывы о сказке / рассказе: