XXI
Он заснул под самое утро. И не мудрено! Под ударом того летнего, мгновенного вихря он почти так же мгновенно почувствовал — не то, что Джемма красавица, не то, что она ему нравилась — это он знал и прежде… а то, что он едва ли… не полюбил ее! Мгновенно, как тот вихрь, налетела на него любовь. А тут эта глупая дуэль! Скорбные предчувствия начали его мучить. Ну, положим, не убьют его… Что же может выйти из его любви к этой девушке, к невесте другого? Положим даже, что этот «другой» ему не опасен, что сама Джемма полюбит или уже полюбила его… Что же из этого? Как что? Такая красавица…
Он ходил по комнате, садился за стол, брал лист бумаги, чертил на нем несколько строк — и тотчас их вымарывал… Вспоминал удивительную фигуру Джеммы, в темном окне, под лучами звезд, всю развеянную теплым вихрем; вспоминал ее мраморные руки, подобные рукам олимпийских богинь, чувствовал их живую тяжесть на плечах своих… Потом он брал брошенную ему розу — и казалось ему, что от ее полузавядших лепестков веяло другим, еще более тонким запахом, чем обычный запах роз…
«И вдруг его убьют или изувечат?»
Он не ложился в постель и заснул, одетый, на диване.
Кто-то потрепал его по плечу…
Он открыл глаза и увидел Панталеоне.
— Спит, как Александр Македонский накануне вавилонского сражения! — воскликнул старик.
— Да который час? — спросил Санин.
— Семь часов без четверти; до Ганау — два часа езды, а мы должны быть первые на месте. Русские всегда предупреждают врагов! Я взял лучшую карету во Франкфурте!
Санин начал умываться.
— А пистолеты где?
— Пистолеты привезет тот феррофлукто тедеско. И доктора он же привезет.
Панталеоне видимо бодрился, по-вчерашнему; но когда он сел в карету с Саниным, когда кучер защелкал бичом и лошади с места пустились вскачь, — с бывшим певцом и приятелем падуйских драгунов произошла внезапная перемена. Он смутился, даже струхнул. В нем словно что-то обрушилось, как плохо выведенная стенка.
— Однако что это мы делаем, боже мой, santissima Madonna! [пресвятая Мадонна! (итал.).] — воскликнул он неожиданно пискливым голосом и схватил себя за волосы. — Что я делаю, я старый дурак, сумасшедший, frenetico?
Санин удивился и засмеялся и, слегка обняв Панталеоне за талью, напомнил ему французскую поговорку: «Le vin est tiré — il faut le boire» [«Вино откупорено — надо его пить» (франц.).] (по-русски: «Взявшись за гуж, не говори, что не дюж»).
— Да, да, — отвечал старик, — эту чашу мы разопьем с вами, — а всё же я безумец! Я — безумец! Всё было так тихо, хорошо… и вдруг: та-та-та, тра-та-та!
— Словно tutti [все (итал.).] в оркестре, — заметил Санин с натянутой улыбкой. — Но виноваты не вы.
— Я знаю, что не я! Еще бы! Всё же это… необузданный такой поступок. Diavolo! Diavolo! — повторял Панталеоне, потрясая хохлом и вздыхая.
А карета всё катилась да катилась.
Утро было прелестное. Улицы Франкфурта, едва начинавшие оживляться, казались такими чистыми и уютными; окна домов блестели переливчато, как фольга; а лишь только карета выехала за заставу — сверху, с голубого, еще не яркого неба, так и посыпались голосистые раскаты жаворонков. Вдруг на повороте шоссе из-за высокого тополя показалась знакомая фигура, ступила несколько шагов и остановилась. Санин пригляделся… Боже мой! Эмиль!
— Да разве он знает что-нибудь? — обратился он к Панталеоне.
— Я же вам говорю, что я безумец, — отчаянно, чуть не с криком возопил бедный итальянец, — этот злополучный мальчик всю ночь мне не дал покоя — и я ему сегодня утром, наконец, всё открыл!
«Вот тебе и segredezza!» — подумал Санин.
Карета поравнялась с Эмилем; Санин велел кучеру остановить лошадей и подозвал к себе «злополучного мальчика». Нерешительными шагами приблизился Эмиль, бледный, бледный, как в день своего припадка. Он едва держался на ногах.
— Что вы здесь делаете? — строго спросил его Санин, — зачем вы не дома?
— Позвольте… позвольте мне ехать с вами, — пролепетал Эмиль трепетным голосом и сложил руки. Зубы у него стучали как в лихорадке. — Я вам не помешаю — только возьмите меня!
— Если вы чувствуете хоть на волос привязанности или уважения ко мне, — промолвил Санин, — вы сейчас вернетесь домой или в магазин к г-ну Клюберу, и никому не скажете ни единого слова, и будете ждать моего возвращения!
— Вашего возвращения, — простонал Эмиль, — и голос его зазвенел и оборвался, — но если вас…
— Эмиль! — перебил его Санин и указал глазами на кучера, — опомнитесь! Эмиль, пожалуйста, ступайте домой! Послушайтесь меня, друг мой! Вы уверяете, что любите меня. Ну, я вас прошу!
Он протянул ему руку. Эмиль покачнулся вперед, всхлипнул, прижал ее к своим губам — и, соскочив с дороги, побежал назад к Франкфурту, через поле.
— Тоже благородное сердце, — пробормотал Панталеоне, но Санин угрюмо взглянул на него… Старик уткнулся в угол кареты. Он сознавал свою вину; да сверх того он с каждым мгновеньем всё более изумлялся: неужели это он взаправду сделался секундантом, и лошадей он достал, и всем распорядился, и мирное свое обиталище покинул в шесть часов утра? К тому же ноги его разболелись и заныли.
Санин почел за нужное ободрить его — и попал в жилку, нашел настоящее слово.
— Где же ваш прежний дух, почтенный синьор Чиппатола? Где — il antico valor?
Синьор Чиппатола выпрямился и нахмурился.
— Il antico valor? — провозгласил он басом. — Non è ancora spento (он еще не весь утрачен) — il antico valor!!
Он приосанился, заговорил о своей карьере, об опере, о великом теноре Гарсиа — и приехал в Ганау молодцом. Как подумаешь: нет ничего на свете сильнее… и бессильнее слова!
XXII
Лесок, в котором долженствовало происходить побоище, находился в четверти мили от Ганау. Санин с Панталеоне приехали первые, как он предсказывал; велели карете остаться на опушке леса и углубились в тень довольно густых и частых деревьев. Им пришлось ждать около часу.
Ожидание не показалось особенно тягостным Санину; он расхаживал взад и вперед по дорожке, прислушивался, как пели птицы, следил за пролетавшими «коромыслами» и, как большая часть русских людей в подобных случаях, старался не думать. Раз только на него нашло раздумье: он наткнулся на молодую липу, сломанную, по всем вероятиям, вчерашним шквалом. Она положительно умирала… все листья на ней умирали. «Что это? предзнаменование?» — мелькнуло у него в голове; но он тотчас же засвистал, перескочил через ту самую липу, зашагал по дорожке. Панталеоне — тот ворчал, бранил немцев, кряхтел, потирал то спину, то колени. Он даже зевал от волнения, что придавало презабавное выражение его маленькому, съеженному личику. Санин чуть не расхохотался, глядя на него.
Послышалось наконец рокотание колес по мягкой дороге. «Они!» — промолвил Панталеоне и насторожился и выпрямился, не без мгновенной нервической дрожи, которую, однако, поспешил замаскировать восклицанием: брррр! — и замечанием, что сегодняшнее утро довольно свежее. Обильная роса затопляла травы и листья, но зной проникал уже в самый лес.
Оба офицера скоро показались под его сводами; их сопровождал небольшой плотненький человечек с флегматическим, почти заспанным лицом — военный доктор. Он нес в одной руке глиняный кувшин с водою — на всякий случай; сумка с хирургическими инструментами и бинтами болталась на его левом плече. Видно было, что он к подобным экскурсиям привык донельзя; они составляли один из источников его доходов: каждая дуэль приносила ему восемь червонцев — по четыре с каждой из воюющих сторон. Г-н фон Рихтер нес ящик с пистолетами, г-н фон Дöнгоф вертел в руке — вероятно, для «шику» — небольшой хлыстик.
— Панталеоне! — шепнул Санин старику, — если… если меня убьют — всё может случиться, — достаньте из моего бокового кармана бумажку — в ней завернут цветок — и отдайте эту бумажку синьорине Джемме. Слышите? Вы обещаетесь?
Старик уныло взглянул на него — и качнул утвердительно головою… Но бог ведает, понял ли он, о чем просил его Санин.
Противники и секунданты обменялись, как водится, поклонами; один доктор даже бровью не повел — и присел, зевая, на траву: «Мне, мол, не до изъявлений рыцарской вежливости». Г-н фон Рихтер предложил г-ну «Тшибадола» выбрать место; г-н «Тшибадола» отвечал, тупо ворочая языком («стенка» в нем опять обрушилась), что: «Действуйте, мол, вы, милостивый государь; я буду наблюдать». ..
И г-н фон Рихтер начал действовать. Отыскал тут же, в лесу, прехорошенькую, всю испещренную цветами, поляну; отмерил шаги, обозначил два крайних пункта оструганными наскоро палочками, достал из ящика пистолеты и, присев на корточки, заколотил пули; словом, трудился и хлопотал изо всех сил, беспрестанно утирая свое вспотевшее лицо белым платочком. Сопровождавший его Панталеоне походил более на озябшего человека. В течение всех этих приготовлений оба противника стояли поодаль, напоминая собою двух наказанных школьников, которые дуются на своих гувернеров.
Настало решительное мгновенье…
Каждый взял свой пистолет…
Но тут г-н фон Рихтер заметил Панталеоне, что ему, как старшему секунданту, следует, по правилам дуэли, прежде чем провозгласить роковое: «Раз! два! три!», обратиться к противникам с последним советом и предложением: помириться; что хотя это предложение не имеет никогда никаких последствий и вообще не что иное, как пустая формальность, однако исполнением этой формальности г-н Чиппатола отклоняет от себя некоторую долю ответственности; что, правда, подобная аллокуция [речь, обращение (лат.: allocutio).] составляет прямую обязанность так называемого «беспристрастного свидетеля» (unparteiischer Zeuge) — но так как у них такового не имеется, то он, г-н фон Рихтер, охотно уступает эту привилегию своему почтенному собрату. Панталеоне, который успел уже затушеваться за куст так, чтобы не видеть вовсе офицера-обидчика, сперва ничего не понял изо всей речи г-на фон Рихтера — тем более, что она была произнесена в нос; но вдруг встрепенулся, проворно выступил вперед и, судорожно стуча руками в грудь, хриплым голосом возопил на своем смешанном наречии: «A-la-la-la… Che bestialità! Deux zeunommes comme ça qué si battono — perchè? Che diavolo? Andate a casa!» [«Что за дикость! Два таких молодых человека дерутся — зачем? Какого чёрта? Ступайте по домам!» (итал. и франц.).]
— Я не согласен на примирение, — поспешно проговорил Санин.
— И я тоже не согласен, — повторил за ним его противник.
— Ну так кричите: раз, два, три! — обратился фон Рихтер к растерявшемуся Панталеоне.
Тот немедленно опять нырнул в куст — и уже оттуда прокричал, весь скорчившись, зажмурив глаза и отвернув голову, но во всё горло:
— Una… due… e tre! [Раз… два… и три! (итал.).]
Первый выстрелил Санин — и не попал. Пуля его звякнула о дерево. Барон Дöнгоф выстрелил тотчас вслед за ним — преднамеренно в сторону, на воздух.
Наступило напряженное молчание… Никто не трогался с места. Панталеоне слабо охнул.
— Прикажете продолжать? — проговорил Дöнгоф.
— Зачем вы выстрелили на воздух? — спросил Санин.
— Это не ваше дело.
— Вы и во второй раз будете стрелять на воздух? — спросил опять Санин.
— Может быть; не знаю.
— Позвольте, позвольте, господа… — начал фон Рихтер, — дуэлланты не имеют права говорить между собою. Это совсем не в порядке.
— Я отказываюсь от своего выстрела, — промолвил Санин и бросил пистолет на землю.
— И я тоже не намерен продолжать дуэль, — воскликнул Дöнгоф и тоже бросил свой пистолет. — Да сверх того я теперь готов сознаться, что я был не прав — третьего дня.
Он помялся на месте — и нерешительно протянул руку вперед. Санин быстро приблизился к нему — и пожал ее. Оба молодых человека с улыбкой поглядели друг на друга — и лица у обоих покрылись краской.
— Bravi! bravi! — внезапно, как сумасшедший, загорланил Панталеоне и, хлопая в ладоши, турманом выбежал из-за куста; а доктор, усевшийся в стороне, на срубленном дереве, немедленно встал, вылил воду из кувшина и пошел, лениво переваливаясь, к опушке леса.
— Честь удовлетворена — и дуэль кончена! — провозгласил фон Рихтер.
— Fuori! (фора!) — по старой памяти, еще раз гаркнул Панталеоне.
Разменявшись поклонами с г-ми офицерами и садясь в карету, Санин, правда, ощущал во всем существе своем если не удовольствие, то некоторую легкость, как после выдержанной операции; но и другое чувство зашевелилось в нем, чувство, похожее на стыд… Фальшью, заранее условленной казенщиной, обыкновенной офицерской, студенческой штукой показался ему поединок, в котором он только что разыграл свою роль. Вспомнил он флегматического доктора, вспомнил, как он улыбнулся — то есть сморщил нос, когда увидел его, выходившего из лесу чуть не под руку с бароном Дöнгофом. А потом, когда Панталеоне выплачивал тому же доктору следуемые ему четыре червонца… Эх! нехорошо что-то!
Да; Санину было немножко совестно и стыдно… хотя, с другой стороны, что же ему было сделать? Не оставлять же без наказания дерзости молодого офицера, не уподобиться же г-ну Клюберу? Он заступился за Джемму, он защитил ее… Оно так; а все-таки у него скребло на душе, и было ему совестно, и даже стыдно.
Зато Панталеоне — просто торжествовал! Им внезапно обуяла гордость. Победоносный генерал, возвращающийся с поля выигранной им битвы, не озирался бы с большим самодовольствием. Поведение Санина во время поединка наполняло его восторгом. Он величал его героем — и слышать не хотел его увещаний и даже просьб. Он сравнивал его с монументом из мрамора или бронзы — со статуей командора в «Дон-Жуане»! Про самого себя он сознавался, что почувствовал некоторое смятение. «Но ведь я артист, — заметил он, — у меня натура нервозная, а вы — сын снегов и скал гранитных».
Санин решительно не знал, как ему унять расходившегося артиста.
Почти на том же самом месте дороги, где часа два тому назад они настигли Эмиля, — он снова выскочил из-за дерева и с радостным криком на губах, помахивая картузом над головою и подпрыгивая, бросился прямо к карете, чуть-чуть не попал под колесо и, не дожидаясь, чтобы лошади остановились, вскарабкался через закрытые дверцы — и так и впился в Санина.
— Вы живы, вы не ранены! — твердил он. — Простите меня, я не послушался вас, я не вернулся во Франкфурт… Я не мог! Я ждал вас здесь… Расскажите мне, как это было! Вы… убили его?
Санин с трудом успокоил и усадил Эмиля.
Многоглаголиво, с видимым удовольствием сообщил ему Панталеоне все подробности поединка, и уж, конечно, не преминул снова упомянуть о монументе из бронзы, о статуе командора! Он даже встал с своего места и, растопырив ноги, для удержания равновесия, скрестив на груди руки и презрительно скосясь через плечо, воочию представлял командора-Санина! Эмиль слушал с благоговением, изредка прерывая рассказ восклицанием или быстро приподнимаясь и столь же быстро целуя своего героического друга.
Колеса кареты застучали о мостовую Франкфурта — и остановились наконец перед гостиницей, в которой жил Санин.
В сопровождении своих двух спутников взбирался он по лестнице во второй этаж — как вдруг из темного коридорчика проворными шагами вышла женщина: лицо ее было покрыто вуалью; она остановилась перед Саниным, слегка пошатнулась, вздохнула трепетно, тотчас же побежала вниз на улицу — и скрылась, к великому изумлению кельнера, который объявил, что «эта дама более часа ожидала возвращения господина иностранца». Как ни мгновенно было ее появление, Санин успел узнать в ней Джемму. Он узнал ее глаза под плотным шелком коричневой вуали.
— Разве фрейлейн Джемме было известно… — протянул он недовольным голосом, по-немецки, обратившись к Эмилю и Панталеоне, которые шли за ним по пятам.
Эмиль покраснел и смешался.
— Я принужден был ей всё сказать, — пролепетал он, — она догадывалась, и я никак не мог… Но ведь теперь это ничего не значит, — подхватил он с живостью, — всё так прекрасно кончилось, и она вас видела здоровым и невредимым!
Санин отвернулся.
— Какие вы, однако, болтуны оба! — промолвил он с досадой, вошел к себе в комнату и сел на стул.
— Не сердитесь, пожалуйста, — взмолился Эмиль.
— Хорошо, я не буду сердиться. (Санин действительно не сердился — да и, наконец, едва ли бы мог он желать, чтобы Джемма ничего не узнала.) Хорошо… полноте обниматься. Ступайте теперь. Я хочу остаться наедине. Я лягу спать. Я устал.
— Превосходная мысль! — воскликнул Панталеоне. — Вам нужно отдохновение! Вы его вполне заслужили, благородный синьоре! Пойдем, Эмилио! На цыпочках! На цыпочках! Шшшш!
Сказавши, что он хочет спать, Санин желал только отделаться от своих товарищей; но, оставшись один, он взаправду почувствовал значительную усталость во всех членах: всю предшествовавшую ночь он почти не смыкал глаз и, бросившись на постель, немедленно заснул глубоким сном.
XXIII
Несколько часов сряду он спал беспробудно. Потом ему стало грезиться, что он опять дерется на дуэли, что в качестве противника стоит перед ним г-н Клюбер, а на елке сидит попугай, и этот попугай Панталеоне, и твердит он, щелкая носом: раз-раз-раз! раз-раз-раз!
«Раз… раз… раз!!» послышалось ему уже слишком явственно: он открыл глаза, приподнял голову… кто-то стучался к нему в дверь.
— Войдите! — крикнул Санин.
Появился кельнер и доложил, что одной даме очень нужно его видеть.
«Джемма!» — мелькнуло у него в голове… но дама оказалась ее матерью — фрау Леноре.
Она, как только вошла, тотчас опустилась на стул и начала плакать.
— Что с вами, моя добрая, милая г-жа Розелли? — начал Санин, подсев к ней и с тихой лаской касаясь ее руки. — Что случилось? Успокойтесь, прошу вас.
— Ах, Herr Dimitri, я очень… очень несчастна!
— Вы несчастны?
— Ах, очень! И могла ли я ожидать? Вдруг, как гром из ясного неба…
Она с трудом переводила дыхание.
— Но что такое? Объяснитесь! Хотите стакан воды?
— Нет, благодарствуйте. — Фрау Леноре утерла платком глаза и с новой силой заплакала. — Ведь я всё знаю! Всё!
— То есть как же: всё?
— Всё, что произошло сегодня! И причина… мне тоже известна! Вы поступили, как благородный человек; но какое несчастное стечение обстоятельств! Недаром мне не нравилась эта поездка в Соден… недаром! (Фрау Леноре ничего подобного не говорила в самый день поездки, но теперь ей казалось, что уже тогда она «всё» предчувствовала.) Я и пришла к вам, как к благородному человеку, как к другу, хотя я увидала вас в первый раз пять дней тому назад… Но ведь я вдова, одинокая… Моя дочь…
Слезы заглушили голос фрау Леноре. Санин не знал, что подумать.
— Ваша дочь? — повторил он.
— Моя дочь, Джемма, — вырвалось почти со стоном у фрау Леноре из-под смоченного слезами платка, — объявила мне сегодня, что не хочет выйти замуж за г-на Клюбера и что я должна отказать ему!
Санин даже отодвинулся слегка: он этого не ожидал.
— Я уже не говорю о том, — продолжала фрау Леноре, — что это позор, что этого никогда на свете не бывало, чтобы невеста отказала жениху; но ведь это для нас разорение, Herr Dimitri! — Фрау Леноре старательно и туго свернула платок в маленький-маленький клубочек, точно она хотела заключить в него всё свое горе. — Жить доходами с нашего магазина мы больше не можем, Herr Dimitri! а г-н Клюбер очень богат и будет еще богаче. И за что же ему отказать? За то, что он не вступился за свою невесту? Положим, это не совсем хорошо с его стороны, но ведь он статский человек, в университете не воспитывался и, как солидный торговец, должен был презреть легкомысленную шалость неизвестного офицерчика. И какая же это обида, Herr Dimitri?
— Позвольте, фрау Леноре, вы словно осуждаете меня…
— Нисколько я вас не осуждаю, нисколько! Вы совсем другое дело; вы, как все русские, военный…
— Позвольте, я вовсе не…
— Вы иностранец, проезжий, я вам благодарна, — продолжала фрау Леноре, не слушая Санина. Она задыхалась, разводила руками, снова развертывала платок и сморкалась. По одному тому, как выражалось ее горе, можно было видеть, что она родилась не под северным небом.
— И как же будет г-н Клюбер торговать в магазине, если он будет драться с покупателями? Это совсем несообразно! И теперь я должна ему отказать! Но чем мы будем жить? Прежде мы одни делали девичью кожу и нуга́ с фисташками — и к нам ходили покупатели, а теперь все делают девичью кожу!! Вы подумайте: уж без того в городе будут говорить о вашей дуэли… разве это можно утаить? И вдруг свадьба расстраивается! Ведь это шкандал, шкандал! Джемма — прекрасная девушка; она очень любит меня, но она упрямая республиканка, бравирует мнением других. Вы одни можете ее уговорить!
Санин изумился еще пуще прежнего.
— Я, фрау Леноре?
— Да, вы одни… Вы одни. Я затем и пришла к вам: я ничего другого придумать не умела! Вы такой ученый, такой хороший человек! Вы же за нее заступились. Вам она поверит! Она должна вам поверить — вы ведь жизнью своей рисковали! Вы ей докажете, а я уже больше ничего не могу! Вы ей докажете, что она и себя и всех нас погубит. Вы спасли моего сына — спасите и дочь! Вас сам бог послал сюда… Я готова на коленях просить вас…
И фрау Леноре наполовину приподнялась со стула, как бы собираясь упасть Санину в ноги… Он удержал ее.
— Фрау Леноре! Ради бога! Что вы это?
Она судорожно схватила его за руки.
— Вы обещаетесь?
— Фрау Леноре, подумайте, с какой стати я…
— Вы обещаетесь? Вы не хотите, чтобы я тут же, сейчас, умерла перед вами?
Санин потерялся. Ему в первый раз в жизни приходилось иметь дело с загоревшейся итальянскою кровью.
— Я сделаю всё, что будет вам угодно! — воскликнул он. — Я поговорю с фрейлейн Джеммой…
Фрау Леноре вскрикнула от радости.
— Только я, право, не знаю, какой может выйти результат…
— Ах, не отказывайтесь, не отказывайтесь! — промолвила фрау Леноре умоляющим голосом, — вы уже согласились! Результат, наверное, выйдет отличный. Во всяком случае, я уже больше ничего не могу! Меня она не послушается!
— Она так решительно объявила вам свое нежелание выйти за г-на Клюбера? — спросил Санин после небольшого молчания.
— Как ножом отрезала! Она вся в отца, в ДжиованБаттиста! Бедовая!
— Бедовая? она?.. — протяжно повторил Санин.
— Да… да… но она тоже ангел. Она вас послушается. Вы придете, придете скоро? О мой милый русский друг! — Фрау Леноре порывисто встала со стула и так же порывисто обхватила голову сидевшего перед ней Санина. — Примите благословение матери — и дайте мне воды!
Санин принес г-же Розелли стакан воды, дал ей честное слово, что придет немедленно, проводил ее по лестнице до улицы — и, вернувшись в свою комнату, даже руками всплеснул и глаза вытаращил.
— «Вот, — подумал он, — вот теперь завертелась жизнь! Да и так завертелась, что голова кругом пошла». Он и не попытался взглянуть внутрь себя, понять, что там происходит: сумятица — и баста! «Выдался денек! — невольно шептали его губы. — Бедовая… говорит ее мать… И я должен ей советовать — ей?! И что советовать?!»
Голова действительно кружилась у Санина — и над всем этим вихрем разнообразных ощущений, впечатлений, недосказанных мыслей постоянно носился образ Джеммы, тот образ, который так неизгладимо врезался в его память в ту теплую, электрически-потрясенную ночь, в том темном окне, под лучами роившихся звезд!
XXIV
Нерешительными шагами подходил Санин к дому г-жи Розелли. Сердце его сильно билось; он явственно чувствовал и даже слышал, как оно толкалось в ребра. Что он скажет Джемме, как заговорит с нею? Он вошел в дом не через кондитерскую, но по заднему крыльцу. В небольшой передней комнате он встретил фрау Леноре. Она и обрадовалась ему и испугалась.
— Я ждала, ждала вас, — проговорила она шёпотом, попеременно обеими руками стискивая его руку. — Ступайте в сад; она там. Смотрите же: я на вас надеюсь!
Санин отправился в сад.
Джемма сидела на скамейке, близ дорожки, и из большой корзины, наполненной вишнями, отбирала самые спелые на тарелку. Солнце стояло низко — был уже седьмой час вечера — и в широких косых лучах, которыми оно затопляло весь маленький садик г-жи Розелли, было больше багрянца, чем золота. Изредка, чуть слышно и словно не спеша, перешептывались листья, да отрывисто жужжали, перелетывая с цветка на соседний цветок, запоздалые пчелы, да где-то ворковала горлинка — однообразно и неутомимо.
На Джемме была та же круглая шляпа, в которой она ездила в Соден. Она глянула на Санина из-под ее выгнутого края и снова наклонилась к корзинке.
Санин приблизился к Джемме, невольно укорачивая каждый шаг, и… и… И ничего другого не нашелся сказать ей, как только спросить: зачем это она отбирает вишни?
Джемма не тотчас отвечала ему.
— Эти — поспелее, — промолвила она наконец, — пойдут на варенье, а те на начинку пирогов. Знаете, мы продаем такие круглые пироги с сахаром.
Сказав эти слова, Джемма еще ниже наклонила голову, и правая ее рука, с двумя вишнями в пальцах, остановилась на воздухе между корзинкой и тарелкой.
— Можно подсесть к вам? — спросил Санин.
— Можно. — Джемма слегка подвинулась на скамейке. Санин поместился возле нее. «Как начать?» — думалось ему. Но Джемма вывела его из затруднения.
— Вы дрались сегодня на дуэли, — заговорила она с живостью и обернулась к нему всем своим прекрасным, стыдливо вспыхнувшим лицом, — а какой глубокой благодарностью светились ее глаза! — И вы так спокойны? Стало быть, для вас не существует опасности?
— Помилуйте! Я никакой опасности не подвергался. Всё обошлось очень благополучно и безобидно.
Джемма повела пальцем направо и налево перед глазами… Тоже итальянский жест.
— Нет! нет! не говорите этого! Вы меня не обманете! Мне Панталеоне всё сказал!
— Нашли кому верить! Сравнивал он меня с статуей командора?
— Выражения его могут быть смешны, но ни чувство его не смешно, ни то, что вы сделали сегодня. И всё это из-за меня… для меня… Я этого никогда не забуду.
— Уверяю вас, фрейлейн Джемма…
— Я этого не забуду, — с расстановкой повторила она, еще раз пристально посмотрела на него и отвернулась.
Он мог теперь видеть ее тонкий, чистый профиль, и ему казалось, что он никогда не видывал ничего подобного и не испытывал ничего подобного тому, что он чувствовал в этот миг. Душа его разгоралась.
«А мое обещание!» — мелькнуло у него в мыслях.
— Фрейлейн Джемма… — начал он после мгновенного колебания.
— Что?
Она не повернулась к нему, она продолжала разбирать вишни, осторожно бралась концами пальцев за их хвостики, заботливо приподнимала листочки… Но какой доверчивой лаской прозвучало это одно слово: «что!»
— Вам ваша матушка ничего не сообщала… насчет…
— Насчет?
— На мой счет?
Джемма вдруг отбросила назад в корзину взятые ею вишни.
— Она говорила с вами? — спросила она в свою очередь.
Да.
— Что же она вам такое сказала?
— Она сказала мне, что вы… что вы внезапно решились переменить… свои прежние намерения.
Голова Джеммы опять наклонилась. Она вся исчезла под шляпой; виднелась только шея, гибкая и нежная, как стебель крупного цветка.
— Какие намерения?
— Ваши намерения… касательно… будущего устройства вашей жизни.
— То есть… Вы это говорите… о г-не Клюбере?
— Да.
— Вам мама сказала, что я не желаю быть женою г-на Клюбера?
— Да.
Джемма подвинулась на скамейке. Корзина накренилась, упала… несколько вишен покатилось на дорожку. Прошла минута… другая…
— Зачем она вам это сказала? — послышался ее голос.
Санин по-прежнему видел одну шею Джеммы. Грудь ее поднималась и опускалась быстрее прежнего.
— Зачем? Ваша матушка подумала, что так как мы с вами в короткое время, можно сказать, подружились, и вы возымели некоторое доверие ко мне, то я в состоянии подать вам полезный совет — и вы меня послушаетесь.
Руки Джеммы тихонько соскользнули на колени… Она принялась перебирать складки своего платья.
— Какой же вы мне совет дадите, monsieur Dimitri? — спросила она погодя немного.
Санин увидал, что пальцы Джеммы дрожали на ее коленях… Она и складки платья перебирала только для того, чтобы скрыть эту дрожь. Он тихонько положил свою руку на эти бледные, трепетные пальцы.
— Джемма, — промолвил он, — отчего вы не смотрите на меня?
Она мгновенно отбросила назад через плечо свою шляпу — и устремила на него глаза, доверчивые и благодарные по-прежнему. Она ждала, что он заговорит… Но вид ее лица смутил и словно ослепил его. Теплый блеск вечернего солнца озарял ее молодую голову — и выражение этой головы было светлее и ярче самого этого блеска.
— Я вас послушаюсь, monsieur Dimitri, — начала она, чуть-чуть улыбаясь и чуть-чуть приподнимая брови, — но какой же совет дадите вы мне?
— Какой совет? — повторил Санин. — Вот видите ли, ваша матушка полагает, что отказать г-ну Клюберу только потому, что он третьего дня не выказал особенной храбрости…
— Только потому? — проговорила Джемма, нагнулась, подняла корзину и поставила ее возле себя на скамейку.
— Что… вообще… отказать ему, с вашей стороны — неблагоразумно; что это — такой шаг, все последствия которого нужно хорошенько взвесить; что, наконец, самое положение ваших дел налагает известные обязанности на каждого члена вашего семейства…
— Это всё — мнение мамы, — перебила Джемма, — это ее слова. Это я знаю; но ваше какое мнение?
— Мое? — Санин помолчал. Он чувствовал, что-то подступило к нему под горло и захватывало дыхание. — Я тоже полагаю, — начал он с усилием…
Джемма выпрямилась.
— Тоже? Вы — тоже?
— Да… то есть… — Санин не мог, решительно не мог прибавить ни единого слова.
— Хорошо, — сказала Джемма. — Если вы, как друг, советуете мне изменить мое решение… то есть не менять моего прежнего решения, — я подумаю. — Она, сама не замечая, что делает, начала перекладывать вишни обратно из тарелки в корзину… — Мама надеется, что я вас послушаюсь… Что ж? Я, быть может, точно послушаюсь вас.
— Но позвольте, фрейлейн Джемма, я сперва желал бы узнать, какие причины побудили вас…
— Я вас послушаюсь, — повторила Джемма, а у самой брови всё надвигались, щеки бледнели; она покусывала нижнюю губу. — Вы так много для меня сделали, что и я обязана сделать, что вы хотите; обязана исполнить ваше желание. Я скажу маме… я подумаю. Вот она, кстати, идет сюда.
Действительно: фрау Леноре показалась на пороге двери, ведущей из дома в сад. Нетерпение ее разбирало: она не могла усидеть на месте. По ее расчету, Санин давным-давно должен был окончить свое объяснение с Джеммой, хотя его беседа с нею не продолжалась и четверти часа.
— Нет, нет, нет, ради бога, не говорите ей пока ничего, — торопливо, почти с испугом произнес Санин. — Подождите… я вам скажу, я вам напишу… а вы до тех пор не решайтесь ни на что… подождите!
Он стиснул руку Джеммы, вскочил со скамейки — и, к великому изумлению фрау Леноры, прошмыгнул мимо ее, приподняв шляпу, пробурчал что-то невнятное — и скрылся.
Она подошла к дочери.
— Скажи мне, пожалуйста, Джемма…
Та вдруг поднялась и обняла ее.
— Милая мама, можете вы подождать немножко, крошечку… до завтрашнего дня? Можете? И с тем, чтобы уж до завтра ни слова?.. Ах!..
Она залилась внезапными светлыми, для нее самой неожиданными слезами. Это тем более удивило фрау Леноре, что выражение Джеммина лица было далёко не печальное, скорее радостное.
— Что с тобой? — спросила. она. — Ты у меня никогда не плачешь — и вдруг…
— Ничего, мама, ничего! только вы подождите. Нам обеим надо подождать. Не спрашивайте ничего до завтра — и давайте разбирать вишни, пока солнце не село.
— Но ты будешь благоразумна?
— О, я очень благоразумна! — Джемма значительно покачала головою. Она начала связывать небольшие пучки вишен, держа их высоко перед краснеющим лицом. Слез своих она не утирала: они высохли сами.
XXV
Чуть не бегом возвратился Санин в свою квартиру. Он чувствовал, он сознавал, что только там, только наедине с самим собою, ему выяснится наконец, что́ с ним, что́ с ним такое? И действительно: не успел он войти в свою комнату, не успел сесть перед письменным столом, как, облокотясь об этот самый стол обеими руками и прижав обе ладони к лицу, — он горестно и глухо воскликнул: «Я ее люблю, люблю безумно!» — и весь внутренно зарделся, как уголь, с которого внезапно сдули наросший слой мертвого пепла. Мгновение… и уже он не в силах был понять, как он мог сидеть рядом с нею… с нею! — и разговаривать с нею, и не чувствовать, что он обожает самый край ее одежды, что он готов, как выражаются молодые люди, «умереть у ее ног». Последнее свидание в саду всё решило. Теперь, когда он думал о ней, — она уже не представлялась ему с развеянными кудрями, в сиянии звезд, — он видел ее сидящей на скамейке, видел, как она разом сбрасывает с себя шляпу и глядит на него так доверчиво… и трепет и жажда любви перебегали по всем его жилам. Он вспомнил о розе, которую вот уже третий день носил у себя в кармане: он выхватил ее и с такой лихорадочной силой прижал ее к своим губам, что невольно поморщился от боли. Теперь уже он ни о чем не рассуждал, ничего не соображал, не рассчитывал и не предвидел; он отделился от всего прошлого, он прыгнул вперед: с унылого берега своей одинокой, холостой жизни бухнулся он в тот веселый, кипучий, могучий поток — и горя ему мало, и знать он не хочет, куда он его вынесет, и не разобьет ли он его о скалу! Это уже не те тихие струи уландовского романса, которые недавно его баюкали… Это сильные, неудержимые волны! Они летят и скачут вперед — и он летит с ними.
Он взял лист бумаги — и без помарки, почти одним взмахом пера, написал следующее:
«Милая Джемма!
Вы знаете, какой совет я взял на себя преподать вам, вы знаете, чего желает ваша матушка и о чем она меня просила, — но чего вы не знаете и что я обязан вам теперь сказать, — это то, что я люблю вас, люблю со всею страстью сердца, полюбившего в первый раз! Этот огонь вспыхнул во мне внезапно, но с такой силой, что я не нахожу слов!! Когда ваша матушка пришла ко мне и просила меня — он еще только тлел во мне — а то я, как честный человек, наверное бы отказался исполнить ее поручение… Самое признание, которое я вам теперь делаю, есть признание честного человека. Вы должны знать, с кем имеете дело, — между нами не должно существовать недоразумений. Вы видите, что я не могу давать вам никаких советов… Я вас люблю, люблю, люблю — и больше нет у меня ничего — ни в уме, ни в сердце!!
Дм. Санин».
Сложив и запечатав эту записку, Санин хотел было позвонить кельнера и послать ее с ним… Нет! этак неловко… Через Эмиля? Но отправиться в магазин, отыскивать его там между другими комми — неловко тоже. Притом уже ночь на дворе — и он, пожалуй, уже ушел из магазина. Размышляя таким образом, Санин, однако, надел шляпу и вышел на улицу; повернул за угол, за другой — и, к неописанной своей радости, увидал перед собою Эмиля. С сумкой под мышкой, со свертком бумаги в руке, молодой энтузиаст спешил домой.
«Недаром говорят, что у каждого влюбленного есть звезда», — подумал Санин и позвал Эмиля.
Тот обернулся и тотчас бросился к нему.
Санин не дал ему восторгаться, вручил ему записку, объяснил ему, кому и как ее передать… Эмиль слушал внимательно.
— Чтобы никто не видел? — спросил он, придав своему лицу выражение знаменательное и таинственное: мы, дескать, понимаем, в чем вся суть!
— Да, мой дружок, — проговорил Санин и немножко сконфузился, однако потрепал Эмиля по щеке… — И если ответ будет… Вы мне принесете ответ, не правда ли? Я буду сидеть дома.
— Уж об этом не беспокойтесь! — весело шепнул Эмиль, побежал прочь и на бегу еще раз кивнул ему.
Санин вернулся домой — и, не зажигая свечи, бросился на диван, занес руки за голову и предался тем ощущениям только что сознанной любви, которые и описывать нечего: кто их испытал, тот знает их томление и сладость; кто их не испытал — тому их не растолкуешь.
Дверь растворилась — показалась голова Эмиля.
— Принес, — сказал он шёпотом, — вот он, ответ-то! Он показал и поднял над головою свернутую бумажку. Санин вскочил с дивана и выхватил ее из рук Эмиля. Страсть в нем слишком сильно разыгралась: не до скрытности было ему теперь, не до соблюдения приличия — даже перед этим мальчиком, ее братом. Он бы посовестился его, он бы принудил себя — если б мог!
Он подошел к окну — и при свете уличного фонаря, стоявшего перед самым домом, прочел следующие строки:
«Я вас прошу, я умоляю вас — целый завтрашний день не приходить к нам, не показываться. Мне это нужно, непременно нужно — а там всё будет решено. Я знаю, вы мне не откажете, потому что…
Джемма».
Санин два раза прочел эту записку — о, как трогательно мил и красив показался ему ее почерк! — подумал немного и, обратившись к Эмилю, который, желая дать понять, какой он скромный молодой человек, стоял лицом к стене и колупал в ней ногтем, — громко назвал его по имени.
Эмиль тотчас подбежал к Санину.
— Что прикажете?
— Послушайте, дружок…
— M-r Димитрий, — перебил его Эмиль жалобным голосом, — отчего вы не говорите мне: ты?
Санин засмеялся.
— Ну, хорошо. Послушай, дружок (Эмиль слегка подпрыгнул от удовольствия), — послушай: там, ты понимаешь, там ты скажешь, что всё будет исполнено в точности (Эмиль сжал губы и важно качнул головою), — а сам… Что ты делаешь завтра?
— Я? Что я делаю? Что вы хотите, чтобы я делал?
— Если тебе можно, приходи ко мне поутру, пораньше, — и мы до вечера будем гулять по окрестностям Франкфурта… Хочешь?
Эмиль опять подпрыгнул.
— Помилуйте, что может быть на свете лучше? Гулять с вами — да это просто чудо! Приду непременно!
— А если тебя не отпустят?
— Отпустят!
— Слушай… Не сказывай там, что я тебя звал на целый день.
— Зачем сказывать? Да я так уйду! Что за беда!
Эмиль крепко поцеловал Санина и убежал.
А Санин долго ходил по комнате и поздно лег спать. Он предался тем же жутким и сладким ощущениям, тому же радостному замиранию перед новой жизнью. Санин был очень доволен тем, что возымел мысль пригласить на завтрашний день Эмиля; он походил лицом на сестру. «Будет напоминать ее», — думалось Санину.
Но больше всего удивлялся он тому: как мог он вчера быть иначе, чем сегодня? Ему казалось, что он «вечно» любил Джемму — и именно так точно ее любил, как он любил ее сегодня.
Отзывы о сказке / рассказе: