Второй день облака над морем раскидывались огромным веером, а там, на горизонте, откуда они тянулись к зениту, сверкал необыкновенный белый свет.
Настя долго смотрела с веранды дома отдыха на этот свет. Смотрела, сощурившись и придерживая худенькими пальцами волосы, – их все время путал ветер.
Настя не знала, что это был за свет, – отблеск ли моря, освещенного солнцем, или, может быть, так светилось самое небо. Она не решалась спросить об этом у отдыхающих. Она давно уже заметила, что они считают ее дурочкой.
Чем пристальнее Настя всматривалась в белый свет на горизонте, тем он казался загадочнее. Тянуло туда, в далекую даль, где над морем лежала, покачиваясь, синеватая мгла. День казался таким высоким, будто небо распахнулось до самой глубины и льется потоками света все туда же, в ту даль, откуда расходятся над морем облака.
А может быть, на горизонте был виден ослепительный берег еще неизвестной страны? Могут же быть на земле такие страны? Или нет? Те страны, где, как пишут в книгах, еще не ступала нога человека. Как хорошо сойти утром с корабля на берег такой страны, на песок, перемытый прибоем, оглянуться и посмотреть на свои следы. В каждом из них еще прячется прохладная тень – остаток ночи.
А потом подняться выше и увидеть… Что увидеть? Леса на кручах каменных гор, откуда каскадами падает вода, пенится и перекатывает голыши. Увидеть большое солнце, закинуть голову и закричать – протяжно, во весь молодой голос. Закричать и прислушаться, как ответит эхо на первый человеческий крик.
Настя задумалась и не заметила, как на веранду вышел поэт Соколовский. Отдыхающие гордились перед другими домами тем, что у них живет Соколовский. Но Настя его долго боялась. Если бы она встретила его на улице, то никогда бы не догадалась, что это поэт. Ей казалось, что даже во внешности у каждого поэта есть что-то, отличающее его от других людей, – негритянские губы Пушкина, сумрачные глаза Лермонтова, громовой голос Маяковского.
Ничего такого у Соколовского не было. Это был коренастый человек неопределенного возраста с длинным лицом и большими руками. Каждый вечер он ходил в ресторанчик, окруженный почитателями, и все время острил. Настю он называл «дитя природы», но поглядывал на нее благосклонно.
Он дал ей прочесть книжку своих стихов. На голубой обложке были нарисованы растрепанные снопы. А потом шли стихи о войне, подружках, о городе, где поэт «слышит грохот столетья и несет в своем сердце войну».
Стихи Насте не понравились, но Соколовскому она ничего не сказала. Она поблагодарила его, возвращая книгу, а он взял Настины руки в свои и, глядя ей в лицо желтыми глазами, спросил:
– Афродита, дитя, почему вы прячетесь от всех? Настя отняла руку, покраснела и ничего не ответила.
– Не сердитесь, – сказал примирительно Соколовский. – Общество здесь, конечно, муровое. Но вы мне нравитесь. Да и какое нам с вами дело до этого общества!
Этими снисходительными словами он как бы поставил Настю наравне с собой – признанным поэтом. Настя покраснела еще сильнее.
После этого разговора Соколовский переменился к Насте, – начал говорить с ней ласково, много шутил и часто придумывал какую-нибудь неожиданность, чтобы порадовать Настю. То он показывал ей на красивый голыш на берегу, и когда Настя его подымала, то под голышом оказывалась шоколадная конфета в серебряной обертке. То перед прибором у Насти появлялась в бокале лимонная кудрявая хризантема, тогда как у других женщин никаких хризантем не было, а стояли только перечницы с надписью «Память о Сочи».
Женщины ходили темные, как тучи, и как только Настя появлялась среди них, переглядывались и замолкали. Они собирались по укромным комнатам – все в пестрых пижамах, похожие на трескучих тропических птиц, – и возмущались дурным вкусом Соколовского. Как можно было променять культурных женщин на эту наивную девушку, не умеющую даже правильно говорить. Променять их на слушательницу педагогического техникума, не знающую даже, кто такой Хемингуэй! Непонятно, как она попала в этот дом отдыха! Если бы она была красавицей, тогда можно было бы понять. Соколовского. Что он в ней нашел?
Но втайне женщины завидовали Насте – и ее косам, тяжелым, русым, с медным отливом, и большим глазам, и особенно длинным черным ресницам. Было просто невероятно, что это настоящие, а не приклеенные ресницы.
Настя все это замечала и приходила в отчаяние. «Чем же я виновата, – думала она, – что отец у меня был простой хлебороб, а мама до сих пор то и делает, что возится с курами и с огородом. Что им от меня надо, этим павам!»
Соколовский любил расспрашивать Настю об ее родной деревне, и Настя всегда отвечала охотно, вся раскрасневшись:
– У нас село широкое-широкое, над балкой. А весной, как зацветет акация, так кажется, будто по всем садам кипит молоко, Мамин-а хата хоть и маленькая, а чистая, белая, и печка у нас расписана цветами – мальвами и бархатцами. Очень у нас хорошо. Вот приезжайте на то лето, – мама будет так рада! Она у меня добренькая, всегда смеется.
– Добрая? Вроде вас? – спрашивал Соколовский.
– Да, – доверчиво соглашалась Настя. – Я на нее похожа.
– Скажите мне правду, – говорил Соколовский, брал Настины руки и рассматривал ее длинные пальцы, – ваша мама, должно быть, согрешила с каким-нибудь заезжим красавцем? Почему вы такая?
– Ну что вы говорите! – испуганно восклицала Настя. – Как вам не совестно!
Часто по вечерам Соколовский ходил с Настей из дома отдыха в соседний маленький городок. Настя полюбила шоссе над морем, покрытое перистой тенью эвкалиптов, полюбила крутые горы и курчавые леса, просвеченные и прогретые до корней солнцем, опускавшимся в шумящее море, полюбила горький запах лавров и даже запах лилового слабого вина, которым однажды угощал ее Соколовский в дощатом ресторанчике.
Хозяин ресторанчика – черный человек с выпуклыми глазами – вытер столик мокрым от вина полотенцем и подмигнул Соколовскому. Потом хозяин поставил на стол бутыль вина.
Соколовский пил молча, стакан за стаканом, будто решил поскорее выпить всю бутыль, Настя выпила только один стакан и вдруг сказала:
– У вас совсем плохие стихи. Очень плохие. Прочтите мне что-нибудь хорошее.
Сказала и испугалась. Если бы не вино и не веселая светлость в голове, она бы этого, конечно, не сказала. Во Соколовский не обиделся. Он усмехнулся и, глядя на море, где плавали под берегом нырки, сказал:
– Я вас прощаю. За все. Что вам прочесть?
– Можно Пушкина? – спросила нерешительно Настя. – Только читайте медленно.
– Ну, ладно! – вздохнул Соколовский и тихо начал говорить как раз те пушкинские слова, которые Настя хотела услышать, а услышав, вздрогнула и замерла.
– «Для берегов отчизны дальной ты покидала край чужой…»
Настя смотрела на Соколовского и не узнавала его. Он сидел, сгорбившись, и читал тихо и внятно, как будто только для себя.
«Значит, он хороший, – подумала Настя. – Конечно, хороший».
– «Но там – увы – где неба своды сияют в блеске голубом», – сказал Соколовский, и Настя почувствовала, как у нее сжалось горло. Она знала, что дальше, за этими торжественными словами стоит смерть, не пощадившая ни любви поэта, ни его тоски, ни светлой красоты любящей женщины. И вот они пришли, эти слова: – «Где под скалами дремлют воды, уснула ты последним сном…»
Слеза сползла по щеке у Насти и упала в стакан, где на дне еще оставалось немного вина. А когда Соколовский окончил читать и поднял голову, Настя уже плакала, не скрываясь. Соколовский, сморщившись, посмотрел на Настю, взял ее руку и поцеловал. Настя расплакалась еще сильнее, еще горше.
– Да, – тихо сказал Соколовский. – Великан! А у меня силенки не хватает.
Когда они возвращались после этого в дом отдыха, на маленьком мосту над шумным потоком у Насти закружилась голова. Звезды вдруг закачались и начали падать в море. Соколовский подхватил Настю и усадил на теплый придорожный камень.
– Глупость какая! – сказала тихо Настя. – Это же от вина. Я не пила его два года.
По шоссе неслась машина. Свет фар ударил в лицо Насте. В этом струящемся свете лицо ее с закрытыми глазами показалось Соколовскому таким прекрасным, что он схватил Настю за плечи и начал долго целовать в дрожащие губы. Настя рванулась, вскочила, но тотчас опять села на камень и сказала:
– Зачем? Это же страшно!
Настя вернулась к себе в смятении и не могла уснуть всю ночь. Несколько раз она крадучись выходила на веранду и долго смотрела на море, будто оно могло сказать те спокойные слова, которые оправдали бы этот первый поцелуй и близость и смыли бы с души горечь. Но в горечи этой все чаще мелькала то тут, то там, как лукавый зверек, непонятная радость.
Море лежало во мраке, и беспредельный его шум был как всегда равнодушен ко всему человеческому, будто волны повторяли одно и то же: усни, усни, усни…
Море не могло помочь Насте. Может быть, один только человек мог ей помочь: седой писатель с сухим лицом. Настя видела его однажды на пристани и знала, что он живет в белом воздушном санатории, окруженном кипарисами.
Что бы он сказал ей? «Дитя, – сказал бы он, наверное, – как ты ни боялась любви, но ты полюбила. Если это радость, то береги ее, как мать бережет ребенка. А если это крест, то ты будешь нести его долго, может быть всю жизнь. И ты никогда не подумаешь о том, достоин любимый твоей любви или нет. Как песчинка не может остановить морскую волну, так ты не остановишь свое простое и преданное сердце. А раз так – то люби!»
И Настя полюбила. Это было и радостно и очень страшно, потому что по нескольку раз за день Настя переходила от отчаяния к покою, а потом опять к отчаянию. Ей трудно было объяснить это себе, но почему-то все, что происходило с ней, казалось хотя и хорошим, но очень непрочным.
«Мое счастье в его руках, – думала Настя. – А что, если он вдруг разожмет руки, выронит его и оно разобьется».
И еще ей было совестно перед окружающими, будто она украла у них то, что принадлежало всем, а не только ей одной, – и они никогда не простят ей этого.
И вот сейчас, когда Соколовский вышел на веранду и остановился позади Насти, она думала о том, что любовь – это еще не все счастье. Для полного счастья нужно еще очень много: и веселье, и вот это море, и эти розовеющие облака… Все, все нужно.
– Роза ветров, – неожиданно сказал Соколовский за спиной у Насти.
Настя обернулась.
– Что? – спросила она.
– Вот то, что происходит на небе, – спокойно объяснил Соколовский, – называется розой ветров. Облака расходятся во все стороны из одной точки. Там, где лежит эта светлая точка, зарождается ветер и равномерно дует во все стороны света.
– Роза ветров, – повторила Настя и улыбнулась. – Откуда вы все знаете?
Соколовский ничего не ответил.
– Чем больше знаешь, тем интереснее жить, – заметила Настя.
Свет на горизонте расплылся в широкое серебряное озеро. Оно сверкало и росло, приближаясь к берегу.
– Настя, – сказал, помолчав, Соколовский. – Я получил сегодня телеграмму. Из Москвы. Завтра я уезжаю.
Настя не оглянулась. Она только сжала пальцами сырые от недавнего дождя перила веранды.
– Ну и что же? – спросила она едва слышно.
– Давайте поговорим, – неуверенно предложил Соколовский. – Как будет в Москве?
Настя долго молчала.
– Никак! – ответила она наконец, повернулась к Соколовскому и улыбнулась ему, как взрослый улыбается ребенку. – Не бойтесь! В Москве я не буду ни видеть вас, ни писать вам, ни звонить – ничего! Бог с вами. Я все давно уже поняла. И ни капельки не сержусь. Живите, как вам хочется.
– Настя! – сказал Соколовский придушенным трагическим голосом.
– Ну что? Что Настя? Я же обо всем давно начала догадываться. Помните, вы говорили, что самое важное в жизни – покой и легкое счастье. Хоть на две недели. Я бы для вас жизнь охотно сломала, а вам этого делать нельзя. У вас и семья, и положение в обществе. Да еще и устали вы. Трудно вам переиначивать жизнь. Я все помню, что вы мне говорили. Поезжайте спокойно. Из-за меня у вас не будет никаких неприятностей.
Соколовский схватил Настины руки, начал целовать их и торопливо бормотал:
– Но мы еще увидимся? Правда? Увидимся?
– Если захотите, то увидимся, – спокойно ответила Настя. Она осторожно отняла руки, подняла за подбородок голову Соколовского, посмотрела в его растерянные глаза, поцеловала в лоб и сказала совсем тихо:
– Слабый вы человек. Но милый. И скажу я вам, как говорила моя бабушка: бог вас простит.
– Вы что ж, презираете меня? – удивленно спросил Соколовский.
– Да, – сказала Настя. – И люблю. Больше мы не будем ни о чем таком разговаривать.
Настя сошла с веранды и медленно пошла к морю. Соколовский смотрел ей вслед. Настя ни разу не оглянулась.
«Я негодяй», – подумал Соколовский. От этой мысли у него сразу стало легко на сердце. Это слово как бы снимало с него все обязательства, сомнения, необходимость решений, снимало все, что было связано с Настей.
Соколовский вздохнул, достал папиросу, сел в плетеное кресло, закурил и, наслаждаясь крепким табаком, повторил про себя:
«Я негодяй. Пусть! Но это последний раз в жизни».
Ему было особенно легко оттого, что только один человек знает здесь, каким он оказался трусом, но никому об этом не расскажет. Ничто не изменится. Так же, как всегда, к нему будут тянуться, как птицы на маячный огонь, почитатели, с обычным восхищением будут выслушивать его остроты и гордиться знакомством с известным поэтом.
Настя медленно шла вдоль кромки прибоя. Волны то выбрасывали на берег, то смывали мандариновые корки и коричневые листья магнолий. Худенький мальчишка ловил на самолов рыбу. Это был известный на берегу «Толя-капитан». В карманах зеленых штанов и за пазухой рваной фуфайки он таскал много интересных вещей: рогатку, крючки, орехи, банку с червями и высушенные клешни крабов.
Настя подошла к Толе и села на теплую гальку. Волна подбежала к самым ногам, но передумала и осторожно отхлынула, уволакивая за собой пену.
– Ну, как жизнь, Толя? – спросила Настя и болезненно улыбнулась.
Толя мельком взглянул на нее и отвернулся.
– Да как! – ответил он недовольно. – Пацаны сегодня с утра нахватали бычков! А я опоздал. Я сегодня пустой.
Он яростно дернул самолов и начал выбирать его из воды. На конце самолова, на огромном ржавом крючке болтался маленький, похожий на пиявку, бычок. Толя сплюнул.
– Зараза! – сказал он с досадой. – Тоже лезет! Вдруг Толя бросил самолов и побежал вдоль берега, вытаскивая на бегу из кармана рогатку.
– Нырок! – отчаянно крикнул он Насте. Нырок качался на волнах около берега. Он вертел головой и с беспокойством поглядывал на Толю. Толя, почти не целясь, ударил из рогатки. Камень врезался в воду рядом с нырком. Нырок тотчас исчез. Вынырнул он так далеко, что попасть в него из рогатки было уже невозможно. Толя с удивлением рассматривал рогатку, будто он не попал в нырка только потому, что в рогатке была какая-то неисправность. Потом он размашисто раскрутил над головой самолов, закинул его далеко в море и сказал Насте:
– Вот наловлю бычков, а вы до нас сегодня вечером приходите. Моя мама их так жарит, как никто.
– А кто твоя мама?
– Уборщица в вашем доме. Знаете Пашу? Так это она.
– Знаю, – ответила Настя и покраснела. Однажды, когда Настя сидела вечером с Соколовским на веранде и он поцеловал ее, вошла Паша. Паша смутилась и заметалась по веранде, притворяясь, будто что-то ищет. Соколовский смотрел на Пашу неподвижными злыми глазами.
– Хорошо, я приду, – согласилась Настя. – А где ты живешь?
– Вы сами ни за что не найдете. Я за вами прибегу. Перед ужином.
Настя встала, пошла к дому отдыха. Солнце уже опускалось в море, и облака колыхались золотыми дорогами на отлогих волнах. Поперек этих золотых дорог шел, растягивая за кормой полосу дыма, большой пароход.
Настя часто останавливалась, все думала о Соколовском. Слабый, несчастный человек! Может быть, и слабость, и желание казаться совсем не тем, чем он был, – все это оттого, что никто его по-настоящему не любил. Он был никому не нужен и ни у кого не болело сердце, когда он делал глупости, ошибался, лгал или страдал. «Не мне его судить, – думала Настя. – Он поэт. Может быть, поэтам и вправду все время нужно что-то новое – люди, неожиданные встречи, увлечения. Иначе они заскучают и перестанут писать».
Когда стемнело и в небе заблистала первая звезда – одинокая и ясная, та звезда, которую Настя почему-то всегда жалела, будто эта звезда была разлученной с нею подругой, Настя вышла в парк и пошла по темной аллее.
На скамейке около старого платана сидел Соколовский, а рядом с ним – полная женщина с круглыми настойчивыми глазами и папиросой в углу рта. В доме отдыха все ее звали Люсей. Она похлопывала Соколовского по руке пухлыми пальцами с ногтями кровавого цвета и говорила:
– Вы унижаете себя, Петя, этим увлечением. Наивный человек! Да неужели вы думаете, что никто ничего не замечает. За каждым вашим шагом следят. Да и что вы нашли в ней необыкновенного? Поэт – талантливый, образованный, а рядом какая-то дурочка. Вы не уважаете себя, Петя. Так нельзя, милый.
– Спасибо, Люсенька, – ответил ей Соколовский, и Настя вся сжалась, сообразив, что она подслушивает и что это – страшно и гадко. – Спасибо за откровенность. Я сам все это прекрасно знаю. Настя меня интересует только как литературный персонаж. Не больше! И потом, вы же сами понимаете, что мне нужны потрясения. Без этого я не могу писать. Да, собственно говоря, все уже кончено. Я исчерпал эту тему до конца.
– Значит, – игриво сказала Люся, все так же похлопывая Соколовского пальчиками по руке, – мы скоро прочтем поэму и узнаем в ней нашу дурочку Настю?
Настя повернулась и быстро пошла к себе в комнату. Лицо ее горело. Она прижала ладони к щекам. Тотчас на глазах выступили слезы. В своей комнате Настя села в уголок дивана и сидела неподвижно, поджав ноги, боясь пошевелиться. Она знала, что стоит ей двинуться или разжать стиснутые руки – и она закричит, потому что все внутри у нее ныло от тупой боли. Настя тихонько качалась от этой боли, приоткрыв рот, глядя в одну точку удивленными глазами. Ей казалось, что кто-то чужой все спрашивает ее с той же назойливой равномерностью, с какой бьется у нее на виске маленькая жилка:
– Что же это? Что же это? Скажи!
Потом Настя вспомнила, что сейчас могут войти в комнату и позвать ужинать. Надо поскорее уйти. Настя вскочила, открыла дверь и тихонько вскрикнула, – в коридоре за дверью стоял Толя. Рваную кепку он держал в руке.
– А я уже давно-жду, – сказал он таинственно, – пока вы выйдете. Мама бычков уже жарит. С черносливом.
– Пойдем! – порывисто сказала Настя и положила руку на Толино плечо, оно было худенькое, горячее, и из-под него выпирала ключица.
Толя провел Настю в большой мандариновый сад. Дощатый дом с терраской, где жила Паша, стоял в глубине сада. Через сад надо было идти по узкой дорожке, усыпанной крупным гравием, и пониже наклонять голову, – ветки мандаринов опускались до земли. Идти было трудно, потому что под ногами вертелась мохнатая черная собачонка и все время норовила лизнуть Настю в руку.
– Заходите! – крикнула Паша из зарослей, где трещал очаг, и от него пахло сладковатым дымом. Паша топила его кипарисовыми щепками.
Настя вошла в комнату, оглядела ее и вздохнула. Как хорошо!
– Откуда у вас все это? – спросила она Толю.
– А тут жил до нас старичок, морской капитан. Совсем один. Это от него осталось. Умер зимой, потому что все дожди и дожди, а он был уже слабенький. Вон его карточка, на комоде, – в полном капитанском мундире.
Настя не взглянула на карточку старика в полном капитанском мундире. Она смотрела на картину на стене и не расслышала последних слов Толи. Ей казалось, что она уже давно видела то, что было изображено на картине, но никак не могла вспомнить – где и когда. Должно быть, во сне.
Голубоватые сумерки простирались над морем, над равниной тусклой и тихой воды, а вдали, на берегу какой-то неизвестной страны, горели желтые портовые фонари. Их свет отражался в воде длинными столбами. И одна-единственная, страшно отдаленная звезда блестела в небе, похожем на туман, – печальная звезда, спутница кораблей. «Что там, на берегу?» – думала Настя. Должно быть, пристань, и на ней сидят девушки в таких же светлых платьях, как эта северная ночь, – счастливые девушки, верящие любимым. И тишина. Тишина на тысячи и тысячи миль. Только изредка у песчаного берега всплеснет спросонок волна и стихнет, испугавшись собственного плеска.
– Любуетесь? – спросила Паша. Она вошла в комнату со сковородкой жареной рыбы. – Это нам наследство осталось от Евгения Максимовича. И картины, и книги, и карты, и всякие эти морские инструменты.
– Тетя Паша, – сказала Настя, – мне осталось уже немного дожить в доме отдыха. Можно, я перееду к вам? Я не хочу там оставаться.
– Все можно, – ответила Паша, вытерла руки о фартук, подошла к Насте и пригладила ее волосы. – Все можно, голубка моя, красавица.
Настя подняла на Пашу глаза, полные слез.
– А вы мне ничего не рассказывайте, – сказала Паша. – Я и сама вижу. Садитесь, кушайте. Я сейчас сбегаю, соберу ваши вещи, принесу сюда. Вы только директору записочку напишите.
Настя написала две записки: директору и Соколовскому.
«Не хочу быть и не буду, – писала она Соколовскому, – кроликом для ваших поэтических упражнений. Думаю, что и в этом вы солгали, так как я вас занимала совсем не как литературная героиня, а просто как женщина. Кто дал вам право играть такими вещами, как любовь? Талант? Да у вас его один только грамм, этого таланта. А если бы было и больше, то все равно, – талант создан, чтобы давать людям радость, а не люди созданы для того, чтобы этот талант разрастался, как ядовитый гриб. Настоящий человек должен быть настоящим во всем: и в стихах, и в жизни, и в каждой мелочи. А вы не настоящий. И стихи ваши – обман и ложь. Вы в них нарядились, как в красивый костюм, чтобы петушиться перед людьми. Вот все, что может сказать вам такая дурочка, как я. Прощайте».
Через час Паша принесла чемодан с вещами Насти и большой конверт от Соколовского. Настя вскрыла его, и на пол посыпались изорванные и измятые страницы той самой книжки стихов, которую Соколовский давал Насте читать. Вместе с порванными страницами выпала записка. Соколовский писал: «Вы правы. Стихи я порвал».
– Еще и паясничает! – сказала Настя, собрала все обрывки в конверт, вложила в него записку, вышла в сад и бросила конверт в очаг.
Тетя Паша ушла на ночь дежурить в дом отдыха. Толя спал на сундуке, свернувшись калачиком. Настя разделась и, сидя на кровати, задумалась. Она долго смотрела на картину с сумеречным морем и огнями, потом заметила около этой картины старую морскую карту. Настя надела туфли и подошла к карте. Какие-то синие реки впадали на ней в зеленый океан, маяки были очерчены тонкими кружками. В углу карты Настя увидела нарисованную тушью звезду и над нею надпись «Роза ветров». Лучи у звезды были разной длины, и Настя, наморщив лоб, долго смотрела на рисунок звезды, стараясь в нем разобраться. Потом она догадалась по надписям «норд», «ост», «зюйд» и «вест», что каждый луч этой звезды говорит о силе и направлении ветров, дующих у тех берегов, что были нанесены на карту. Самый длинный луч звезды был направлен на юг, и это значило, что чаще всего на этом побережье дуют южные ветры. Настя вспомнила все, что рассказывал ей о розе ветров Соколовский, и только вздохнула. И тут он, ничего не зная, соврал, чтобы поразить ее и покрасоваться.
– Никогда не прощу, – сказала Настя. – Никогда! Даже перед смертью.
Она легла в постель, укрылась, поджала высокие колени, но они были холодные, как ледяшки. Настя никак не могла согреться и уснуть и тихонько проплакала всю ночь.
Утром, когда солнечный луч осветил висевшую на стене оранжевую хурму, Настя встала, оделась и пошла к морю. Оно шумело, несло к берегам теплый воздух безбрежных своих пространств.
Настя сбросила платье и вошла в воду. Она легла на спину, прищурила глаза, и на ресницах у нее, в крошечных капельках воды закружились такие волны света и блеска, что Настя даже улыбнулась!
– Море! – сказала она шепотом, лаская теплую воду, переливавшуюся между пальцами.
Она легко и сильно дышала и думала, что вот все кончено и теперь она, Настя, строже стала к жизни, А море шумит вокруг и совершенно не знает, что ему дана великая сила смывать с человеческой души грязь и горечь.
Отзывы о сказке / рассказе: