Такого никогда не было прежде, но в тот день художнику Грачеву исполнилось сорок три, и жена принесла бутылку тракии, и они выпили ее — он с удовольствием, вслушиваясь в себя после каждого глотка, а жена виновато морщась и страдальчески хмуря лоб, потом он — тоже впервые — подал ей пальто,— малиново-седого цвета, с некрасивой сборкой в плечах,— и, когда помогал жене одеться, подумал, что он будет проклят, если не привезет теперь из Ленинграда какую-нибудь модную и красивую одежину для жены. Он так и подумал — «одежину», потому что пальто должно быть заграничное: свое всегда сидело на жене мешком.
Оттого что это решение хорошо, тайно и ладно легло ему на душу, Грачев не захотел, чтобы жена провожала его на вокзал,— ему надо было наедине додумать свое возвращение к ней с подарком.
Под навесом перрона роились предвечерние сумерки ранней весны. У купейного вагона, загородив подход к подножке, обнимались и горюче плакали от предстоящего расставания двое парней в одинаковых темных ватниках и серых кепочках с миниатюрными козырьками.
— Саш, понял? Как приедешь, так сразу отбивай телеграмму!
— Зарублено, Петь!
— А ей, падле, ни слова, Саш! Понял?
Они раз десять повторили это, не выпуская друг друга из объятий, а Грачев стоял и ждал, пока друзья доцелуются и доплачут.
Его купе было пусто. Копя и копя в душе какую-то неуемную радость, Грачев попросил постель, заплатил рубль, лег и быстро уснул. Он нечасто ездил и любил вагоны: при размеренных баюкающих толчках ему никогда там не снилась разведка боем и плен.
Была ночь, синий продолговатый свет в потолке вагона, мерное покачивание и ритмичный перестук колес, когда Грачев проснулся и увидел маленького генерала. Тот сидел напротив, тесно составив ноги в курносых ботинках, и лампасы на его темных брюках алели строго и назидательно. Грачев смущенно кашлянул и сел, а генерал поспешно убрал с прохода ноги и сказал тоненько, вежливо и весело:
— Здравствуйте! Что это вы все спите и спите!
— Да вот, понимаете, заснул,— виновато сказал Грачев и тут только полностью увидел и понял, что это — мальчик, суворовец.
— Хотите? Очень вкусно! — сказал суворовец и поднес к лицу Грачева целлофановый кулек с жареными картофельными стружками.
— Да нет… Я потом,— сказал Грачев: от запаха постного масла у него мгновенно поднималась изжога.
— Пожалуйста! — просительно сказал суворовец. Грачев залез в кулек двумя пальцами, захватил пару стружек и положил их на подушку.
— Пятно получится,— шепотом сказал суворовец, и Грачев взял стружки и сунул их в рот,— он не мог противиться ласковой настойчивости маленького генерала, не хотел, чтобы его святой испуг перед «нарушением» — пятно получится! — остался без воздаяния. Изжога началась сразу. Грачев с тоской поглядел на стриженую голову своего нечаянного доброхота и икнул.
— Я вам чаю попрошу. Хотите? — сказал тот. Грачев молча кивнул. Суворовец оправил брюки, подтянулся и ступил из купе с левой ноги. Вернулся он скоро и, оставаясь еще в коридоре, сообщил повинно и растерянно:
— Нету… проспали мы, говорят. Уже одиннадцать.
— Да не суть,— добродушно сказал Грачев, залезая под одеяло.— Давайте-ка досыпать, чай будем пить в Ленинграде.
— Там и какао можно,— утешительно и почему-то баском сказал суворовец и смутился. Он спросил, как ему, Грачеву, лучше всего, при свете или так? Грачев сказал, что синий свет хорошо, и мальчик признался, что ему он тоже нравится. Он быстро и аккуратно разделся и вежливо, с той радостной нежностью, когда ребята бывают счастливы, пожелал Грачеву спокойной ночи. Грачев ответил ему тем же, а мысленно тепло и растроганно сказал: «Спи, спи, чижик в лампасах».
В купе установился и окреп тот ровный и напряженный ритм ночного движения, когда человеку с закрытыми глазами кажется, что поезд катится назад, а не вперед. Грачеву не спалось. Он испытывал какое-то умиротворенно-уютное чувство от этой своей встречи с суворовцем и снова подумал о подарке жене и о возможности на этот раз закупить для себя побольше красок теплых тонов. Грачев находился в том состоянии духа, когда в памяти оживает только светлое, доброе и теплое. Обычно такие «картинки души», как мысленно называл это Грачев, поселяются в памяти человека независимо от их величины и значимости. «Просто дело тут в тепле красок,— решил Грачев. — Вот как, например, эта моя встреча с чижиком в лампасах. Ну что в ней особенного? А ведь она станет для меня «картинкой души»…
Он осторожно приподнялся и заглянул на соседнюю полку. Суворовец спал лицом к нему на правом бочку, и у его полуоткрытого рта на подушке метилось круглое пятно слюны.
«Чижик в лампасах»,— улыбнулся Грачев и приказал себе спать. Он натянул на глаза край простыни, уложил на грудь руки и затаился. Суворовец вдруг звонко и четко проговорил во сне: «Давай, давай», и Грачев засмеялся — это совпало с его просьбой к самому себе о показе «картинок души». Грачев не захотел «уходить» в детство, потому что оно закончилось короткой юностью и войной, и начал с той весны когда он после демобилизации приехал в незнакомый город. Туго гудящее купе, продолговатая полоса синего света под потолком вагона, кажущаяся из-под простыни маленьким Млечным Путем, сладко спящий суворовец, предстоящий подарок жене, груда красок теплых тонов, что он закупит,— все это было той прочной и нужной преградой, через которую не могли пробиться в память Грачева «черные пятна», как он называл все невеселое и трудное в своей жизни. И вот из той яростно неприветливой послевоенной весны, которая в его представлении давно и навсегда связалась с каким-то беспредельно пустынным серым полем, сейчас вдруг легко и готовно всплыло сверкающее видение широкой полноводной реки и белых увалов черемухи на ее берегах. В поисках жилья Грачев тогда забрел на окраину полуразрушенного города и там…
«Не торопись, давай с самого начала! — сказал себе Грачев, пораженный тем, что он впервые обнаружил в себе эту несомненно большую и яркую «картину души».— Что же тогда было?»
Но он уже ясно видел и знал, что было на берегу реки. Там, запорошенный от макушки до завалинки теплым снегом черемуховой отцвети, стоял зеленый деревянный домишко. В нем жили дед Антон и бабка Груша, похожие на тех сказочных «бабу и деда», о которых когда-то было принято рассказывать засыпающим детям. Они приняли его жить «за так» и сказали, что в реке начал брать на слепого вьюнчика усач, а через недельку, глядишь, подоспеет редиска. Ее было у них три грядки, тоже заснеженные черемухой, и она в самом деле подоспела через неделю, но к тому времени Грачев добыл немного масляных красок, лоскут брезента и кусок картона для трафарета. Лебеди получились сизо-розовые, с непомерно длинными шеями и малиновыми носами, а озеро рьяно голубым и бездонным. Увидев картину, бабка Груша тихо ахнула и поглядела на Грачева смятенно и опасливо, как на колдуна. Лебедей решено было сбыть завтра на базаре, когда бабка Груша понесет редиску, но вечером того же дня, вернувшись с реки, Грачев увидел их прилаженными над семейной постелью.
— Мы вот тут примеряли,— сказала бабка Груша, и вид у нее был виноватый и кроткий.
— Да мы только пришпилили. Утречком сымем,— сумрачно объяснил дед Антон и махнул рукой. Грачев тогда чуть не заревел от жалости и любви к этим людям и обушком топора накрепко, в четырех местах, приколотил «гобелен» к стене.
— А как же… базар ить завтра,— робко напомнила бабка Груша.
— Нарисуем другую! — сказал Грачев.
— Да неуж опять получится? Такая? — усомнился дед Антон.
Недели через две грачевские сизо-розовые лебеди поселились чуть ли не в каждом окрестном домишке: бабка Груша брала за них, что сулили — кусок сала, свежего усача, пяток яиц. Она не могла побороть в себе почтительной уважительности к Грачеву, и однажды, отозвав его в уголок, попросила, чтобы он «поглядел» деда Антона.
— Гуз появился на спине, а к доктору мы боимся чегой-то,— сказала она. Сам пугаясь чего-то, Грачев сказал, что это он не может, потому что ничего не смыслит в медицине, но бабка Груша заплакала и молитвенно схлопнула ладони.
— А ты ж погляди! Ну погляди ради создателя! — истовым шепотом проговорила она, и Грачев понял — надо «глядеть». Он на всякий случай помыл руки, но, чтобы не убеждать хороших людей в наивной вере в его всеумельство, сказал, что в другой раз дед Антон осмотрит его, Грачева.
Спина у деда Антона была широкая и справная, но пониже лопаток сидел и зрел большой подкожный чирей. Грачев боязливо дотронулся до него мизинцем, потом поглядел в окно, подумал и сказал:
— Лет двадцать пять!
— Господи, это чего ж такое? — прошептала бабка Груша и села на скамейку.
— Жить будет. Он! — сказал Грачев, кивнув на деда Антона.
— Болтает не знамо чего!— притворно рассерженно сказал дед Антон и вдруг засмеялся тоненько и счастливо, как ребенок.— Ну и болтает!..
— Двадцать пять!— упрямо и серьезно сказал Грачев.
— Хватит мне и…— дед Антон запнулся, затем решил: — пятнадцати.
— Это как сам хочешь,— сказала бабка Груша и губы собрала в трубочку,— обиделась, что старик не согласился на все года, отпущенные ему Грачевым.
«Это надо рисовать розовым, синим и золотым»,— радостно подумал Грачев, не представляя, как можно нарисовать то, что он здесь «видел». В памяти его стали возникать картины одна другой ярче и трогательней. Вот он сидит в дырявой лодчонке на большом озере. С запада, заполнив полнеба, стремительно метется лохматая аспидно-дымная туча, разреженная белесыми полосами предосеннего града. Налетевший шквал взбугрил озеро и погнал лодку прочь от берега. Грачев бросил спининг и пригоршнями начал вычерпывать воду из лодки,— она вот-вот была готова пойти ко дну. Его тогда смял и обессилил какой-то пронзительный животный испуг, но не оттого что он не умел плавать и был в тяжелых резиновых сапогах и брезентовом плаще. Нет, он устрашился, как только подумал, что на озере никого нет и люди никогда не узнают, как и где он погиб. Лодку кружило и захлестывало. Грачев то остервенело греб, то вычерпывал пригоршнями воду, то делал еще что-то помимо воли и разума, а когда посыпался град — круглый, льдистый и тяжелый, как бобы, он спрятал голову под плащ, и корма лодки нырнула в это время в глубину, а нос, где полулежал Грачев, задрался кверху, ткнувшись во что-то мягкое и податливое. Это был крошечный блуждающий остров. Грачев обеими руками уцепился за ивовый куст, удерживая лодку и самого себя. Шквал не стихал, но град редел, и Грачев оглянулся на корму лодки. Она скрывалась в воде, и ни сумки с едой, ни подсачка, ни весел не было. Он приподнял голову и далеко от себя, там, где мутно обозначался берег, увидел большую красную машину с прицепом, а у кромки бурлящего озера — голого человека: сложив ладони рупором, он что-то кричал Грачеву.
— Ого-го-го! — рыдающе отозвался Грачев, и страх его прошел. Он понимал, что человек этот ничем не может помочь ему, но уже одно сознание, что тот готов помочь, странным образом ободрило его и прогнало страх.
— Что случи-илось? — прокричал голый. Грачев покрепче обхватил куст и ответил, что все в порядке. «Туча минует, и тогда я подтащу лодку на остров»,— подумал он. Человек крикнул: «Хорошо» и побежал к машине, но уехал он лишь после того, как улегся шквал и проглянуло солнце…
Купе гудело туго и ладно. Грачев долго лежал с закрытыми глазами и с горечью думал о бессилии художника явить в своей картине то, что выражается только словом. Вот как в той, которую он только что «видел». Как ее нарисовать? Как выразить ее сокровенную сущность — человек-человеку? «Писателям, конечно, проще,— думал он,— хотя дело всегда и только в таланте. И еще в любви и познании. И писать книги, и рисовать картины надо мягкими теплыми тонами. И чтобы сердце обязательно знало и любило то, о чем ты хочешь сказать. Только тогда возможно помочь читателю или зрителю восхититься самим собой как человеком…»
— Давай, давай, он хор-роший!— проговорил во сне суворовец. Одеяло сползло с него на пол, и Грачев поправил его, с трудом удерживаясь, чтоб не потрепать рдяное мальчишеское ухо спящего. «Сам ты хор-роший! Чи-ижик»,— засмеялся Грачев. Он лег и стал глядеть на маленький Млечный Путь под потолком вагона. «Погоди, как это было, когда я узнал, что он, тот человек, что меня допрашивал, хор-роший?» Грачев нарочно для себя притворялся зачем-то, что вспоминает. На самом же деле «картинка души» всплыла перед ним сразу же, как только суворовец произнес свою фразу…
Это было, когда грачевские партизаны и сам он проходили госпроверку. Его допрашивал молоденький лейтенант-смершовец. В то время у таких, как Грачев, было принято спрашивать: «Как ты сдался фашистам», а не: «Как вы попали в плен». Нет, Грачев не испугался и не оскорбился,— он просто тихо заплакал и положил на стол свой потайной маленький браунинг. Лейтенант удивленно-внимательно поглядел на Грачева и каким-то трудным усилием руки пододвинул к нему оружие.
— Так, значит, вы попали тяжелоконтуженным? — спросил он, склоняясь над протоколом.
— Я ведь сказал, что нет,— возразил Грачев.
— Что нет? Как это нет? — шепотом заорал лейтенант.— Что, я не знаю, как попадали в плен, да?!
«Это же надо рисовать светло-розовым и золотым»,— подумал Грачев, и Млечный Путь под потолком вагона двоился, рос и ширился, и Грачев не утирал слез…
Отзывы о сказке / рассказе: