Стоял июль, и я выбрался из города в ту благословенную пору, когда свершается незримое таинство перехода ночи в утро, когда улицы непорочно-чисты и торжественны, какими они бывают только на заре. В такое время почему-то хочется ехать непременно по середине мостовой, и твоя неказистая, видавшая виды машина как бы преображается, становясь вроде бы мощней и благополучней, и ты сам и дела твои предстоят тоже в сравнительно справном виде, и все это побуждает тебя чуть-чуть приосаниться и даже откинуться на спинку сиденья, а руки уложить на баранке так, чтобы и они утверждали твое уверенно покойное положение… Нет, нет, тут и не пахнет самодовольством, тут дело совсем в другом: просто в зарождающуюся гармонию утреннего мира не вписываются ни твои вчерашние нечаянные беды, ни завтрашние плановые тревоги. Только и всего. Тогда против воли в памяти оживает только светлое и радостное, чему ты был свидетелем или участником, а так как этого не слишком много оказывается поблизости, то тебе невольно приходится устремляться в даль своих дней — в детство. Там, за что ни возьмись, все годится для благодарной дани этому вселенскому торжеству покоя и порядка, оттуда можно брать это — светлое и радостное — целыми охапками, зажмурясь, потому что, как сказано, там все годится…
Так вот, стоял июль, и я ехал на одно потаенное лесное озеро. До него считалось пятьдесят два километра — сорок по шоссе и двенадцать лесным проселком. Он был пустынен и извилист, и на нем копился тот самый зеленый колдовской полумрак, который испокон веков наводил оторопь на детей и взрослых чудаков-романтиков: и тем и другим чудится, что такими вот дорожками, небось, ходят в гости друг к другу какие-нибудь немыслимые лесные тайны. Следы? А зачем им оставлять их! Охотничье любопытство не всегда бывает бескорыстным, далеко не всегда.
Проселок вел под уклон,— вот-вот должно показаться озеро, и я ехал тихо, потому что в глубоко прорезанных повозочных колеях залегала топкая голубая пыль. Бывало, вот по такой же поре и дороге я гонял в лес — Кашару свою корову. У нее был длинный породистый хвост, большое розовое вымя и только один рог, а что мы им, одним, поделаем, если на дорогу возьмет и выскочит… мало ли что такое, чего ни она, ни я сроду не видели! Но от таких встреч нас тогда спасали мои глаза — я зажмуривался, «белкин» хвост метелкой — я за него держался, и пыль в колее — в глубине она была почти горячей, и ногам делалось уютно и отрадно, а при хорошем плохого уже не ждешь, потому что плохое боится хорошего…
Уже на виду озера я съехал в сторонку, разулся и подвернул брюки повыше колен,— как бывало в детстве. Я пошел вниз по колее, загребая пыль исподу,— она была там мягкая, бархатная и горячая, как тогда, и поэтому следовало зажмуриться и выставить руки вперед, словно бы ты держался за что-то.
— Дяденька! Ай потерял чего?
Они — трое, мал-мала меньше — стояли в глубине шатристого куста, а за ними в прогал камыша и аира проглядывалось озеро. Я вылез на гривку дороги и сказал, что потерял стержень, железный такой…
— Теперь потерял?
— Да нет, раньше,— сказал я.
— Неш его найдешь тут?
— Да вот,— сказал я,— пробовал…
Им было от девяти до одиннадцати — не больше. Штаны у них удерживались одноцветными самодельными помочами, и я решил, что ребята — братья. Их рты, носы и щеки были густо ублажены фиолетовыми разводами, и я спросил, много ли черники.
— Страсть! — сказали они.
Лишь позднее, под вечер, я понял, отчего у них, у троих, так откровенно лукаво и, как мне показалось, насмешливо светились рожи,— они просто обрадовались мне, четвертому тут, а я воспринял это иначе — кому охота оказаться вдруг застигнутым со своей причудой-блажью на виду?
Обычно я располагался под тем самым кустом ольхи, где стояли братья-черничники,— в прибрежной поросли там был проторен удобный спуск к воде, но какой же рыбак-отшельник станет при посторонних глазах разбирать-раскладывать свои удильные причиндалы и разные там каши-привады! Надо было подаваться в противоположный конец озера, и, когда я сел в машину, ребята о чем-то спросили меня, но в гуде мотора ничего не было слышно…
Когда ты заякорился на облюбованном месте и щедрым жестом старинного сеятеля кинул прикорм, с этого мига порывается твоя связь с твоим же прошлым и будущим, ибо поплавок приобретает над тобой магическую власть и силу. Конечно, ты обязательно заметишь, как из осоки царственно величаво выплывает маленькая изумрудная утка, везя на себе семь или восемь золотистых живых пушков,— уводит зачем-то свой выводок на другое место. Завидя лодку, мамаша-перевозчица исчезает под водой, но ты никогда не узнаешь, что сталось с ее пассажирами, потому что в это время поплавок тоже нырнул, и ты ощутил на леске дрожь пойманной рыбы, а в своем сердце — трепет желанной удачи. Тут нельзя ни торопиться, ни оглядываться, и нельзя не поцеловать в большой оранжевый глаз твою первую плотицу прежде, чем упрятать ее в плетенку. Ну скажите, пожалуйста, что вы увидите после этого на том месте, где была утица?!.
В тот день все было объемно большим, неожиданным и важным, как в детстве — и непроглядная глубина серебряного знойного неба, и какие-то веерные лучи солнца, пронзившие озеро до самого дна, и накатные волны ладанного духа от разогретой смолы и хвои, и лампадно-рубиновый свет моих целлулоидных поплавков.
— Дяденька, дикунов лишних нету, а?
Это было сказано шепотом у меня за спиной. Я обернулся, сильно качнув лодку, и увидел их, тех троих, сидящими в куцеобрубленном с кормы дырявом корыте, переполненном водой. На какую-то долю секунды я еще сомневался в реальности услышанного и увиденного,— говорят, что в полдни жарких дней одиноких рыбаков морочит водяная блажь, но это не был мираж: то были истинно они, с одинаковыми тесемками-помочами через левое плечо, с засохшим черничным соком на рожах. Дети сидели в корыте прямо, не шевелясь, затылок в затылок, и передний — старший — держал в руках обломок черной мореной доски, средний — две ореховых удочки, а младший старую консервную банку. Было непонятно, каким дивом удерживалось и не тонуло корыто,— его борта, может, только на какой-нибудь сантиметр возвышались над водой. Первым моим движением было поднять с шестиметровой глубины оба якоря, подтянуться к ребятам и перетащить их к себе, но по бокам корыта густо торчали ржавые гвозди, гибельные для моей резиновой лодки.
— Нам маненько!
Братья сказали это хором,— видно, истолковали мое замешательство как нежелание поделиться дикунами. Я на всякий случай вытащил из-под себя надувные круги-сиденья, а ребятам безразличным тоном сказал, чтобы они плыли прямо к прибрежной осоке, где мне сподручней будет передать им наживку. Они сказали: «Ладно», и старший стал грести обломком доски, а средний — одной рукой, потому что вторая была занята удочками, младший же принялся вычерпывать воду из корыта консервной банкой. Почему-то я глядел только на него, хотя видел только стриженую красную макушку — нажгло солнцем. Пока я выбирал якоря, у меня была возможность душевно помянуть тех, кто умеет каждый год справлять по сыну, а тревогу за них взваливать на другого, когда тот сам не может проплыть в случае чего и пяти метров!..
Ковчег с тремя хотя и медленно, но все же влекся к гряде береговой осоки; я настиг его и поплыл следом. Удочки мои волочились сзади, но мне приходилось смотреть только вперед, на красную макушку водочерпия. Корыто вдвинулось носом в осоку и встало. Я немного посидел молча, потом спросил всех троих, где они нашли эту чертову посуду.
— Челн? — переспросил старший.
— Ну челн,— сказал я.
— А он тут давно. Только его какой-то дурак все топит и топит. Накидает камней и… Как ни придем, а он все затоплен и затоплен…
Я подумал, что «челн» надо утопить на глубине. Дождаться вечера, когда черничники уйдут, и утопить!
— А ты много споймал, дяденька?
Я показал садок.
— И все на дикунов?
Это спросил младший. Он прижимал к груди банку, забыв о ней и глядя на меня трепетно и пораженно. Может, и впрямь ему пока не доводилось видеть такого улова — в моем садке шебуршилось десятка три вполне приличных плотиц и красноперок. Я поймал их на обыкновенного червя, но разрушать восторженную ребячью веру в дикуна было немыслимо. Я кивнул и опустил садок в воду.
— А мы тоже споймали,— баском сказал старший и добыл со дна корыта кукан из ивовой хворостины. На ней низилась гирляндка синца и густерки, и я заметил, что многие рыбки были без хвостов.
— Это их раки,— в тон старшему сказал средний, что держал удочки.— Мы оставили рыбу в озере, а раки взяли и обкусали за ночь…
Вот так оно и выяснилось, что ребята не черничники, а рыбаки «с ночевкой», что они совсем не братья, а только «суседи» и живут на окраине моего же города. Они не очень внятно объяснили, как добрались до озера, а пытать, что ждет их дома, мне не хотелось, потому что у малых и старых рыбаков эти возвращения-встречи одинаковы…
Я подплыл к челну и переложил в него пузырек с дикунами, полбуханки хлеба, специально намоченного для прикорма рыбы, две сардельки и одно крутосваренное яйцо,— больше из еды ничего не было. Мы условились половить еще часок-другой тут же, у осоки, а потом ехать домой. Свою лодку я привязал к камышине метрах в шести от челна. Я сидел лицом к нему и видел, как там торопливо и молчком пообедали, потом младший взял банку и стал выливать из челна воду. Он работал бесшумно, ритмично, ладно и споро, а его дружки застыли в напряженных позах, устремив глаза на поплавки. Не клевало ни у меня, ни у них. Пожалуй, пора было сматывать удочки,— макушка у водочерпия совсем стала малиновой.
— Ну давайте, говорю, спробуйте на яичку! А? Я ж вам вон сколько оставил!
Это он предлагал старшему и среднему — шепотом, настойчиво, страстно, не прекращая работы, а те почему-то не хотели,— видно, до конца верили в дикуна…
Солнце свалило уже к западу, когда мы выехали на лесной проселок. Они, трое, хотели сидеть вместе на заднем сиденье, и я их не неволил. Мы ехали молча, казалось, что конца этому дню не будет во веки веков. У въезда на шоссе я переключил скорость на прямую передачу и спросил у всех у троих:
— Боялись, небось, ночью-то?
— Не,— сказал старший,— мы ж не спали…
— Огонь надо было жечь,— сказал средний.
— Это дело другое,— сказал я.
— А чего зря спать? — сказал младший.
— Конечно,— сказал я.— Когда мне приходится ночевать в лесу, я тоже мало сплю.
— А чего зря спать! — опять сказал младший, и я, не оборачиваясь, отыскал рукой его макушку и щелкнул в нее мизинцем, и мы все четверо засмеялись, потому что знали над чем…
Отзывы о сказке / рассказе: