Глава пятнадцатая. Дракондиди
Этот подвал помещается при «Заведении искусственных минеральных вод» на Успенской улице, против станции конки.
Издали сверкает сине-белая вывеска, освещенная языками голубовато-желтого газа: «Искусственные воды и сиропы Ф.М.Дракондиди». На вывеске нарисован сифон, из которого веером брызжет вода. Я толкаю дверь и вхожу в магазин. Звонок, приколоченный к двери, дребезжит гораздо громче, чем я ожидал.
Первое, что я вижу: синяя лысина и черная борода Дракондиди. Борода ассирийская, квадратная, похожа на крашеную. Из ее чащи выпячиваются мясистые ярко-пунцовые губы.
Дракондиди стоит за стойкой и чистит мелом оловянные ложки. Перед ним на высоком металлическом стержне стеклянные колонки с сиропами: ананасный сироп, шоколадный сироп, вишневый, ванильный, малиновый, апельсинный и даже почему-то тюльпанный. Венчает всю эту разноцветную колоннаду сиропов ярко-красный бумажный букет.
Но где же клуб? Где великолепная тайная комната, о которой так много говорил мне Блохин? За спиной у Дракондиди никакого подобия двери. Гладкая стена. На ней ковер. На ковре афиша:
ЦИРК МАНУИЛА ГЕРЦОГА
БРАТЬЯ ФЕРНАНДО И ТАНТИ БАДИНИ
– С сиропом или без? — спрашивает у меня Дракондиди, бросая ложечку в высокий стакан.
– Нет, мне не вода… я — другое… Меня позвал сюда Муня Блохин.
Дракондиди хмурит роскошные кустистые брови.
– Как вы говорите? Блохин?
– Из пятого класса. Из пятой гимназии. Муня.
– Блохин — это такая фамилия? Может быть, Маразли или Ралли?
(Ралли и Маразли — местные купцы, знаменитые своими богатствами.)
– Нет, не Ралли, не Маразли, а Блохин… Вы его знаете… Муня… Он у вас играет в шахматы с этим… с горбатым. С Иглицким… Я знаю всех, кто бывает у вас: Курца, Зозулю… обоих Бабенчиковых.
Лысина Дракондиди из синей становится красной.
– Вы сумасшедший, накажи меня бог! У меня тут лимонады и сиропы, а он шукает какого-то Курца с Зозулей!
Должно быть, я ошибся. Блохин рассказывал мне, что все это «Заведение искусственных минеральных вод» есть лишь одна декорация, а главное — там, за кулисами, в темной комнате с закрытыми ставнями.
Я выхожу на улицу, долго стою под акацией и бессмысленно смотрю на ворота, на которых написано мелом:
«Юра любит Раю Глузман».
Рядом с Дракондиди помещается конфетная фабрика «Глузман и Ромм», и там внизу, в подвальном этаже этой фабрики, обычно сидят у решетчатых окон сорок или пятьдесят молчаливых работниц. В страшной тесноте за длинным и липким столом, мерно качаясь вперед и назад, при свете двух керосиновых лампочек они с быстротой автоматов обвертывают клейкие карамельки бумажками, на которых написано: «Царская роза. Фабрика Глузман и Ромм».
Здесь-то и работает рыжая Циля, и мне даже странно подумать, что после такого трудного рабочего дня она еще может задорно смеяться, а иногда и плясать до упаду вместе со своим женихом Циндилиндером.
Перегнувшись через жидкие перильца, сделанные из водопроводной трубы, я гляжу в подвальное окно. Сегодня воскресенье, фабрика «Глузман и Ромм» не работает, за темными окнами мрак. Я отворачиваюсь и вижу: Блохин.
– Муня, — говорю я ему, — должно быть, есть другой Дракондиди?
Но Муня ухмыляется, произносит свое любимое «пфа» и ведет меня обратно в «Заведение искусственных вод», кладет на стойку два двугривенных — за меня и за себя, — и Дракондиди, к моему удивлению, здоровается с ним, как с приятелем, и, озираясь, приподнимает ковер, тот самый, к которому прикреплена цирковая афиша, и за ковром я вижу невысокую дверь, обитую рваной клеенкой.
– Осторожно: ступенька! — говорит Дракондиди, обнажая сахарно-белые зубы, и я, как в яму, проваливаюсь в темную полуподвальную комнату, где пахнет дымом, рыбой, уборной, керосином и сыростью.
Когда глаза привыкают к потемкам, я вижу кудлатого парня с цыганским лицом, который жарит на керосинке бычков. По словам Муни, это брат Дракондиди (я уже слышал о нем), глухонемой водопроводчик пли слесарь, по имени Жора. Справа у стены занавеска. Из-за занавески доносится храп. Где-то поскрипывает жестяной вентилятор. Или, может быть, это льется из крана вода?
Вот он какой, клуб Дракондиди, о котором рассказывали мне столько чудес! Я почему-то был уверен, что тут позолота и бархат, а тут засаленные столы, шелуха от подсолнухов, грязь и такая вонь!
Мы усаживаемся с Блохиным в дальний угол. По нашему столу пробегает прусак.
Приглядевшись, я вижу Бабенчиковых. Они сидят на перевернутых бочонках справа у самой стены и тасуют карты, ожидая партнеров.
Глухонемой тотчас же подает нам на заржавленном черном подносе два стакана мутноватого чаю с крошечными солеными бубликами, какие подают обычно к пиву.
– Этот Жорка — артист, ой-ой-ой! — говорит, подмигивая, Муня. — Дать ему три папироски, и он проглотит вон того прусака, даже двух…
– При чем тут прусаки? — говорю я с тоскливым упреком. — Ты меня звал… Я пришел… А ты — о прусаках… о папиросах…
Муня смеется:
– Все будет отлично, не бойся. Мы с Тимошей придумали… То есть придумал Тимоша. Замечательный план!.. Вот увидишь… Сейчас он придет… Он расскажет.
Но улыбка у Блохина невеселая. Или, может быть, просто рассеянная? Я всматриваюсь в него и с негодованием вижу, что думает он о другом.
Такой у него непостоянный и суетливый характер: вот уж он подбежал к восьмикласснику Людвигу Мейеру и предлагает ему билет в лотерею:
– Разыгрывается знаменитая книга: «Ожерелье королевы» Александра Дюма! Четыреста двадцать страниц!
Потом подбегает к Зенкевичу, собирателю марок, и меняет у него «Кубу» на «Яву».
Потом останавливается у стены против двери — играть с каким-то черномазым в орлянку.
Потом подходит к столику, где объедаются шоколадной халвой Володька и Степка Бугаи, и, дирижируя бубликом, поет вместе с ними свирепую песню о нашем надзирателе Галикине (он же Барбос).
Нет такого человека, мимо которого он мог бы пройти, не затеяв с ним игры пли дела. Он нужен каждому, и каждый — ему.
Во всей этой толпе только и слышно:
– Мунька! Муня! Блохин! Блоха!
И скоро мне начинает казаться, что в комнате не один Блохин, а пять или шесть.
Но вот к нему подходит Иглицкий, высоколобый горбун, и оба сейчас же садятся за шахматы.
От чада и голода у меня начинает болеть голова. Я не отрываю глаз от той двери, где должен появиться Тимоша. Мне кажется: едва только я увижу его простосердечное, круглое, красноватое от веснушек лицо, голова у меня сразу же перестанет болеть.
С каким видом войдет он сюда? Веселый или грустный? И что нового скажет он мне?
Тускло светится в темной стене обитая рваною клеенкою дверь. Я ненавижу каждого входящего в нее человека за то, что этот человек не Тимоша.
– Шах! — говорит Иглицкий.
– Шах и мат! — говорит Блохин.
И тотчас же вскакивает, так как в эту самую минуту на верхней ступеньке появляется, растерянно щурясь, Тимоша.
Мы бежим к нему, расталкивая всех.
Оказывается, его долго не пускал Дракондиди, и он чуть не силой ворвался в эту дверь. Его крепкозубый рот улыбается мне, как всегда, но глаза его тоскливы и тревожны. Русые волосы потемнели от пота.
Мы садимся у самой занавески на кучу пахнущих рыбой рогож, и Тимоша начинает подробно рассказывать обо всем, что он делал с утра, чтобы выручить меня из беды.
– Раньше всего, как мне посоветовал Мунька, я побежал к Эммануилу Жуку.
– Боже мой! При чем же здесь Жук?
В нашей гимназии все знают Эммануила Жука. Он солиден и важен, как капитан парохода. У него крупная фигура, отличный костюм и барственный, гордый профиль. Он и в самом деле важная персона: парикмахер «Приморской гостиницы». Но какой же помощи могу я ожидать от него?
– Как — какой? — набрасывается на меня Муня. — Или ты не знаешь, что он каждое утро, зимою и летом, является с бритвой и ножницами на квартиру к Бургмейстеру — побрить и постричь его перед началом уроков?
– Ну так что же?
– А то, что он обладает драгоценной возможностью ежедневно разговаривать с самим Шестиглазым!
Тут Муню прерывает Тимоша и рассказывает с большим изобилием подробностей, как благосклонно принял его этот важный цирюльник и как охотно взялся похлопотать обо мне.
– Вот и чудесно! — говорю я, обрадованный.
– Нет, ты с-слушай до к-конца! — И нижняя губа у Тимоши вдруг начинает дрожать, словно он хочет заплакать.
Из его дальнейшего рассказа я понял, что этот восхитительный Жук отнюдь не имеет намерения расточать свои благодеяния даром: за свой разговор с Шестиглазым он требует двести рублей — двести рублей за один разговор! — а в случае удачи еще двести.
Сердце у меня холодеет: бывают же на свете такие бесстыжие люди!
– А ты что думал! — ухмыляется Муня. — На то он и Жук… Тайный агент Шестиглазого… Разве Зуев и Зюзя Козельский могли бы хоть час оставаться в гимназии, если бы их родители не отваливали ему — для Бургмейстера — не двести, не триста, а тысячи!
– К черту Жука! — кричу я.
Тимоша смотрит на меня виновато. Ему как будто совестно, что его хлопоты не привели ни к чему. Он уныло и тягуче рассказывает, что от Жука он поплелся к попу в далекую Покровскую церковь, выстоял там до конца всю обедню и что поп, едва услыхав мое имя, зафыркал на него, словно кот на ежа.
Дальше мне не хочется слушать. Стыдно признаться, но я, как ни дико это звучит, не чувствую к Тимоше никакой благодарности. Человек с утра до вечера, не пивши, не евши, бегал по всему городу ради меня, хлопотал, суетился, а я слушаю его рассказы об этом с нетерпеливой досадой, со злостью — и сам сознаю, что не прав, но это еще сильнее раздражает меня.
– А потом я пошел к Митрофанычу… к Финти-Монти…
– Знаю, знаю! Не тяни! — говорю я сердито и резко. — Знаю: пошел к Митрофанычу и не застал его дома.
– Не застал… — убитым голосом отвечает Тимоша, будто не замечая моего раздражения. — Сначала я пошел на волнорез, к маяку, где по праздникам он ловит бычков… Оттуда…
– Мне неинтересно, куда ты ходил… Важно, что ты не застал! Не застал! Не застал!
Горе мое так велико, что я чувствую себя вправе быть несправедливым, капризным и грубым. Я хватаю с ближайшего столика чью-то суковатую палку и, стуча ею по столу, кричу каким-то не своим, сварливым, истерическим голосом, отвратительным мне самому:
– К черту вас всех! К черту! К черту! — И вдруг спохватываюсь и начинаю лепетать извинения: — Не сердись… я понимаю… я знаю… Но что же мне делать? Ведь я…
Слезы душат меня, и я припадаю лицом к занавеске, — она тоже пропитана запахом рыбы.
И вдруг в эту самую секунду до нас доносятся знакомые, родные слова:
– Мазепы! Свистуны! Горлопаны!..
Мы вскакиваем, точно в комнате разорвался снаряд.
Финти-Монти!!! Неужели он здесь, среди нас?!
Мы бросаемся за занавеску.
Да, это он, Финти-Монти: прикорнул на неширокой скамье, прикрылся своей убогой шинелькой, а возле него на сундуке полуштоф и оплывшая тусклая свечка.
Что за чудо! Как очутился он здесь, под землею, в этой вони и мерзости? Правда, среди гимназистов был слух, что он, как принято было выражаться тогда, топит свое горе в вине, но я так привык видеть его трезвым и важным в классе, на кафедре во время урока, что гляжу на него и буквально не верю глазам. Вот он приподнимается, медленно и грузно садится, гладит свои длинные, как у Тараса Бульбы, усы, словно раздумывая, спать ли ему дальше или проснуться совсем. И, видимо, решает: спать. И тянет кверху свою худую шинель, чтобы опять укрыться с головой.
– Здравствуйте, Иван Митрофаныч! — говорим мы хором, как в гимназии.
– Здорово, богадельня! — отвечает он сонно и хмуро.
Я порывисто бросаюсь к нему:
– Что мне делать, Иван Митрофаныч? Вы ведь знаете: меня исключили. Неужели не простят, не позволят вернуться? Я, честное слово, исправлюсь! Я…
Иван Митрофаныч молчит.
– Ис-клю-чи-ли? — отчеканивает он по складам. — И меня, брат, тоже ис-клю-чи-ли. — И вдруг хватает меня за кушак и притягивает изо всей силы к себе. — Куриная ты слепота! — говорит он с ласковым упреком. — Не маленький, пора понимать… Думаешь, тебя прогнали за то, что ты накуролесил с попом или с этим… как его… с Зюзькой Козельским? Вздор и собачья брехня! Не за то тебя турнули, что ты виноват, а за то, что ты черная кость. В этом вся твоя вина, понимаешь?
В нашем закоулке вдруг, как из-под земли, вырастает «глухонемой» Дракондиди и начинает слишком уж усердно егозить возле нас.
– Ты думаешь, он и вправду глухой? — говорит громким шепотом Муня. Ого-го! Уши у него не хуже твоих! Шныряет тут весь день между столиками, а завтра побежит и донесет кому следует.
Иван Митрофаныч встает, берет с сундука свою мягкую шляпу, накидывает на плечи крылатку (я подаю ему его суковатую палку, которой я давеча стучал по столу) и направляется к двери.
– Назад! Не сюда! — кричит Муня и ведет нас в какую-то боковую каморку, из которой мы, словно из гнилого колодца, выбираемся под огромное спокойное синее небо, озаренное круглой луной.
Перед нами деревья, кусты, силуэт голубятни, и через минуту мы в глухом переулке, который тоже до самых краев переполнен золотом лунного света и черными тенями невысоких домов.
Отзывы о сказке / рассказе: