Он выпустил бороду из пальцев, тихо говоря:
— В ваши годы это часто кажется, а в мои — это уж не кажется, но просто охватывает всего, и ни о чём нельзя больше думать, нет сил!
И, оскалив крепкие зубы усмешкой, он продолжал:
— Антоний проиграл цезарю Октавиану битву при Акциуме потому, что, бросив свой флот и командование, побежал на своём корабле вслед за Клеопатрой, когда она испугалась и отплыла из боя, — вот что бывает!
Встал Ромась, выпрямился и повторил, как поступающий против своей воли:
— Так вот как — женюсь!
— Скоро?
— Осенью. Когда кончим с яблоками.
Он ушёл, наклонив голову в двери ниже, чем это было необходимо, а я лёг спать, думая, что, пожалуй, лучше будет, если я осенью уйду отсюда. Зачем он сказал про Антония? Не понравилось это мне.
Уже наступала пора снимать скороспелые сорта яблок. Урожай был обилен, ветви яблонь гнулись до земли под тяжестью плодов. Острый запах окутал сады, там гомонили дети, собирая червобоину и сбитые ветром жёлтые и розовые яблоки.
В первых числах августа Ромась приплыл из Казани с дощаником товара и другим, гружённым коробами. Было утро, часов восемь буднего дня. Хохол только что переоделся, вымылся и, собираясь пить чай, весело говорил:
— А хорошо плыть ночью по реке…
И вдруг, потянув носом, спросил озабоченно:
— Как будто — гарью пахнет?
В ту же минуту на дворе раздался вопль Аксиньи:
— Горим!
Мы бросились на двор, — горела стена сарая со стороны огорода, в сарае мы держали керосин, дёготь, масло. Несколько секунд мы оторопело смотрели, как деловито жёлтые языки огня, обесцвеченные ярким солнцем, лижут стену, загибаются на крышу. Аксинья притащила ведро воды. Хохол выплеснул его на цветущую стену, бросил ведро и сказал:
— К чорту! Выкатывайте бочки, Максимыч! Аксинья — в лавку!
Я быстро выкатил на двор и на улицу бочку дёгтя и взялся за бочку керосина, но, когда я повернул её, — оказалось, что втулка бочки открыта, и керосин потёк на землю. Пока я искал втулку, огонь — не ждал, сквозь дощатые сени сарая просунулись острые его клинья, потрескивала крыша, и что-то насмешливо пело. Выкатив неполную бочку, я увидал, что по улице отовсюду с воем и визгом бегут бабы, дети. Хохол и Аксинья выносят из лавки товар, спуская его в овраг, а среди улицы стоит чёрная, седая старуха и, грозя кулаком, кричит пронзительно:
— А-а-а, дьяволы!..
Снова вбежав в сарай, я нашёл его полным густейшего дыма, в дыму гудело, трещало, с крыши свешивались, извиваясь, красные ленты, а стена уже превратилась в раскалённую решётку. Дым душил меня и ослеплял, у меня едва хватило сил подкатить бочку к двери сарая, в дверях она застряла и дальше не шла, а с крыши на меня сыпались искры, жаля кожу. Я закричал о помощи, прибежал Хохол, схватил меня за руку и вытолкнул на двор.
— Бегите прочь! Сейчас взорвёт…
Он бросился в сени, а я за ним и — на чердак, там у меня лежало много книг. Вышвырнув их в окно, я захотел отправить вслед за ними ящик шапок, окно было узко для него, тогда я начал выбивать косяки полупудовой гирей, но — глухо бухнуло, на крышу сильно плеснуло, я понял, что это взорвалась бочка керосина, крыша надо мною запылала, затрещала, мимо окна лилась, заглядывая в него, рыжая струя огня, и мне стало нестерпимо жарко. Бросился к лестнице, — густые облака дыма поднимались навстречу мне, по ступенькам вползали багровые змеи, а внизу, в сенях, так трещало, точно чьи-то железные зубы грызли дерево. Я — растерялся. Ослеплённый дымом, задыхаясь, я стоял неподвижно какие-то бесконечные секунды. В слуховое окно над лестницей заглянула рыжебородая, жёлтая рожа, судорожно искривилась, исчезла, и тотчас же крышу пронзили кровавые копья пламени.
Помню, мне казалось, что волосы на голове моей трещат, и кроме этого, я не слышал иных звуков. Понимал, что — погиб, отяжелели ноги. и было больно глазам, хотя я закрыл их руками.
Мудрый инстинкт жизни подсказал мне единственный путь спасения — я схватил в охапку мой тюфяк, подушку, связку мочала, окутал голову овчинным тулупом Ромася и выпрыгнул в окно.
Очнулся я на краю оврага, предо мною сидел на корточках Ромась и кричал:
— Что-о?
Я встал на ноги, очумело глядя, как таяла наша изба, вся в красных стружках, чёрную землю пред нею лизали алые, собачьи языки. Окна дышали чёрным дымом, на крыше росли, качаясь, жёлтые цветы.
— Ну, что? — кричал Хохол. Его лицо, облитое потом, выпачканное сажей, плакало грязными слезами, глаза испуганно мигали, в мокрой бороде запуталось мочало. Меня облила освежающая волна радости — такое огромное, мощное чувство! — потом ожгла боль в левой ноге, я лёг и сказал Хохлу:
— Ногу вывихнул.
Ощупав ногу, он вдруг дёрнул её — меня хлестнуло острой болью, и через несколько минут, пьяный от радости, прихрамывая, я сносил к нашей бане спасённые вещи, а Ромась, с трубкой в зубах, весело говорил:
— Был уверен, что сгорите вы, когда взорвало бочку и керосин хлынул на крышу. Огонь столбом поднялся, очень высоко, а потом в небе вырос эдакий гриб и вся изба сразу окунулась в огонь. Ну, думаю, пропал Максимыч!
Он был уже спокоен, как всегда, аккуратно укладывал вещи в кучу и говорил чумазой, растрёпанной Аксинье:
— Сидите тут, стерегите, чтоб не воровали, а я пойду гасить…
В дыму под оврагом летали белые куски бумаги.
— Эх, — сказал Ромась, — жалко книг! Родные книжки были…
Горело уже четыре избы. День был тихий, огонь не торопился, растекаясь направо и налево, гибкие крючья его цеплялись за плетни и крыши как бы неохотно. Раскалённый гребень чесал солому крыш, кривые, огненные пальцы перебирали плетни, играя на них, как на гуслях, в дымном воздухе разносилось злорадно ноющее, жаркое пение пламени и тихий, почти нежно звучавший треск тающего дерева. Из облака дыма падали на улицу и во дворы золотые «галки», бестолково суетились мужики и бабы, заботясь каждый о своём, и непрерывно звучал воющий крик:
— Воды-ы!
Вода была далеко, под горой, в Волге. Ромась быстро сбил мужиков в кучу, хватая их за плечи, толкая, потом разделил на две группы и приказал ломать плетни и службы по обе стороны пожарища. Его покорно слушались, и началась более разумная борьба с уверенным стремлением огня пожрать весь «порядок», всю улицу. Но работали всё-таки боязливо и как-то безнадёжно, точно делая чужое дело.
Я был настроен радостно, чувствовал себя сильным, как никогда. В конце улицы я заметил кучку богатеев со старостой и Кузьминым во главе, они стояли, ничего не делая, как зрители, кричали, размахивая руками и палками. С поля, верхами, скакали мужики, взмахивая локтями до ушей, вопили бабы встречу им, бегали мальчишки.
Загорались службы ещё одного двора, нужно было как можно скорее разобрать стену хлева, она была сплетена из толстых сучьев и уже украшена алыми лентами пламени. Мужики начали подрубать колья плетня, на них посыпались искры, угли, и они отскочили прочь, затирая ладонями тлеющие рубахи.
— Не трусь! — кричал Хохол.
Это не помогло. Тогда он сорвал шапку с кого-то, нахлобучил её на мою голову:
— Рубите с того конца, а я — здесь!
Я подрубил один, два кола, — стена закачалась, тогда я влез на неё, ухватился за верх, а Хохол потянул меня за ноги на себя, и вся полоса плетня упала, покрыв меня почти до головы. Мужики дружно выволокли плетень на улицу.
— Обожглись? — спросил Ромась.
Его заботливость увеличивала мои силы и ловкость. Хотелось отличиться пред этим, дорогим для меня, человеком, и я неистовствовал, лишь бы заслужить его похвалу. А в туче дыма всё ещё летали, точно голуби, страницы наших книг.
С правой стороны удалось прервать распространение пожара, а влево он распространялся всё шире, захватывая уже десятый двор. Оставив часть мужиков следить за хитростями красных змей, Ромась погнал большинство работников в левую; пробегая мимо богатеев, я услыхал чьё-то злое восклицание:
— Поджог!
А лавочник сказал:
— В бане у него поглядеть надо!
Эти слова неприятно засели мне в память.
Известно, что возбуждение, радостное — особенно, увеличивает силы; я был возбуждён, работал самозабвенно и наконец «выбился из сил». Помню, что сидел на земле, прислоняясь спиною к чему-то горячему. Ромась поливал меня водою из ведра, а мужики, окружив нас, почтительно бормотали:
— Силёнка у ребёнка!
— Этот — не выдаст…
Я прижался головою к ноге Ромася и постыднейше заплакал, а он гладил меня по мокрой голове, говоря:
— Отдохните! Довольно.
Кукушкин и Баринов, оба закоптевшие, как черти, повели меня в овраг, утешая:
— Ничего, брат! Кончилось.
— Испугался?
Я не успел ещё отлежаться и придти в себя, когда увидал, что в овраг, к нашей бане, спускается человек десять «богачей», впереди их — староста, а сзади его двое сотских ведут под руки Ромася. Он — без шапки, рукав мокрой рубахи оторван, в зубах стиснута трубка, лицо его сурово нахмурено и страшно. Солдат Костин, размахивая палкой, неистово орёт:
— В огонь, еретицкую душу!
— Отпирай баню…
— Ломайте замок — ключ потерян, — громко сказал Ромась.
Я вскочил на ноги, схватил с земли кол и встал рядом с ним. Сотские отодвинулись, а староста визгливо, испуганно сказал:
— Православные, — ломать замки не позволено!
Указывая на меня, Кузьмин кричал:
— Вот этот ещё… Кто таков?
— Спокойно, Максимыч, — говорил Ромась. — Они думают, что я спрятал товар в бане и сам поджёг лавку.
— Оба вы!
— Ломай!
— Православные…
— Отвечаем!
— Наш ответ…
Ромась шепнул:
— Встаньте спиной к моей спине! Чтобы сзади не ударили…
Замок бани сломали, несколько человек сразу втиснулось в дверь и почти тотчас же вылезли оттуда, а я, тем временем, сунул кол в руку Ромася и поднял с земли другой.
— Ничего нет…
— Ничего?
— Ах, дьяволы!
Кто-то робко сказал:
— Напрасно, мужики…
И в ответ несколько голосов буйно, как пьяные:
— Чего — напрасно?
— В огонь!
— Смутьяны…
— Артели затевают!
— Воры! И компания у них — воры!
— Цыц! — громко крикнул Ромась. — Ну, — видели вы, что в бане у меня товар не спрятан, — чего ещё надо вам? Всё сгорело, осталось — вот: видите? Какая польза была мне поджигать своё добро?
— Застраховано!
И снова десять глоток яростно заорали:
— Чего глядеть на них?
— Будет! Натерпелись…
У меня ноги тряслись и потемнело в глазах. Сквозь красноватый туман я видел свирепые рожи, волосатые дыры ртов на них и едва сдерживал злое желание бить этих людей. А они орали, прыгая вокруг нас.
— Ага-а, колья взяли.
— С кольями?!
— Оторвут они бороду мне, — говорил Хохол, и я чувствовал, что он усмехается. — И вам попадёт, Максимыч, — эх! Но — спокойно — спокойно…
— Глядите, у молодого топор!
У меня за поясом штанов действительно торчал плотничный топор, я забыл о нём.
— Как будто — трусят, — соображал Ромась. — Однако вы топором не действуйте, если что…
Незнакомый, маленький и хромой мужичонка, смешно приплясывая, неистово визжал:
— Кирпичами их издаля! Бей в мою голову!
Он действительно схватил обломок кирпича, размахнулся и бросил его мне в живот, но раньше, чем я успел ответить ему, сверху, ястребом, свалился на него Кукушкин, и они, обнявшись, покатились в овраг. За Кукушкиным прибежал Панков, Баринов, кузнец, ещё человек десять, и тотчас же Кузьмин солидно заговорил:
— Ты, Михайло Антонов, человек умный, тебе известно: пожар мужика с ума сводит…
— Идёмте, Максимыч, на берег, в трактир, — сказал Ромась и, вынув трубку изо рта, резким движеньем сунул её в карман штанов. Подпираясь колом, он устало полез из оврага, и когда Кузьмин, идя рядом с ним, сказал что-то, он, не взглянув на него, ответил:
— Пошёл прочь, дурак!
На месте нашей избы тлела золотая груда углей, в середине её стояла печь, из уцелевшей трубы поднимался в горячий воздух голубой дымок. Торчали докрасна раскалённые прутья койки, точно ноги паука. Обугленные вереи ворот стояли у костра чёрными сторожами, одна верея в красной шапке углей и в огоньках, похожих на перья петуха.
— Сгорели книги, — сказал Хохол, вздохнув. — Это досадно!
Мальчишки загоняли палками в грязь улицы большие головни, точно поросят, они шипели и гасли, наполняя воздух едким беловатым дымом. Человек, лет пяти от роду, беловолосый, голубоглазый, сидя в тёплой, чёрной луже, бил палкой по измятому ведру, сосредоточенно наслаждаясь звуками ударов по железу. Мрачно шагали погорельцы, стаскивая в кучи уцелевшую домашнюю утварь. Плакали и ругались бабы, ссорясь из-за обгоревших кусков дерева. В садах за пожарищем недвижимо стояли деревья, листва многих порыжела от жары, и обилие румяных яблок стало виднее.
Мы сошли к реке, выкупались и потом молча пили чай в трактире на берегу.
— А с яблоками мироеды проиграли дело, — сказал Ромась.
Пришёл Панков, задумчивый и более мягкий, чем всегда.
— Что, брат? — спросил Хохол.
Панков пожал плечами:
— У меня изба застрахована была.
Помолчали, странно, как незнакомые, присматриваясь друг ко другу щупающими глазами.
— Что теперь будешь делать, Михаил Антоныч?
— Подумаю.
— Уехать надо тебе отсюда.
— Посмотрю.
— У меня план есть, — сказал Панков, — пойдём на волю, поговорим.
Пошли. В дверях Панков обернулся и сказал мне:
— А — не робок ты! Тебе здесь — можно жить, тебя бояться будут…
Я тоже вышел на берег, лёг под кустами, глядя на реку.
Жарко, хотя солнце уже опускалось к западу. Широким свитком развернулось предо мною всё пережитое в этом селе — как будто красками написано на полосе реки. Грустно было мне. Но скоро одолела усталость, и я крепко заснул.
— Эй, — слышал я сквозь сон, чувствуя, что меня трясут и тащат куда-то. — Помер ты, что ли? Очнись!
За рекой над лугами светилась багровая луна, большая, точно колесо. Надо мною наклонился Баринов, раскачивая меня.
— Иди, Хохол тебя ищет, беспокоится!
Идя сзади меня, он ворчал:
— Тебе нельзя спать где попало! Пройдёт по горе человек, оступится спустит на тебя камень. А то и нарочно спустит. У нас — не шутят. Народ, братец ты мой, зло помнит. Окроме зла, ему и помнить нечего.
В кустах на берегу кто-то тихонько возился, — шевелились ветви.
— Нашёл? — спросил звучный голос Мигуна.
— Веду, — ответил Баринов.
И, отойдя шагов десять, сказал, вздохнув:
— Рыбу воровать собирается. Тоже и Мигуну — не легка жизнь.
Ромась встретил меня сердитым упрёком:
— Вы что же гуляете? Хотите, чтоб вздули вас?
А когда мы остались одни, он сказал хмуро и тихо:
— Панков предлагает вам остаться у него. Он хочет лавку открыть. Я вам не советую. А вот что, я продал ему всё, что осталось, уеду в Вятку и через некоторое время выпишу вас к себе. Идёт?
— Подумаю.
— Думайте.
Он лёг на пол, повозился немного и замолчал. Сидя у окна, я смотрел на Волгу. Отражения луны напоминали мне огни пожара. Под луговым берегом тяжко шлёпал плицами колёс буксирный пароход, три мачтовых огня плыли во тьме, касаясь звёзд и порою закрывая их.
— Сердитесь на мужиков? — сонно спросил Ромась. — Не надо. Они только глупы. Злоба — это глупость.
Слова его не утешали, не могли смягчить мое ожесточение и остроту обиды моей. Я видел пред собою звериные, волосатые пасти, извергавшие злой визг:
«Кирпичами издаля!»
Отзывы о сказке / рассказе: