Глава XVII
В эту же ночь, богатую событиями, Вадим, выехав из монастыря, пустился блуждать по лесу, но конь, устав продираться сквозь колючий кустарник, сам вывез его на дорогу в село Палицына.
Задумавшись ехал мрачный горбач, сложа руки на груди и повеся голову; его охотничья плеть моталась на передней луке казацкого седла, и добрый степной конь его, горячий, щекотливый от природы, понемногу стал прибавлять ходу, сбился на рысь, потом, чувствуя, что повода висят покойно на его мохнатой шее, зафыркал, прыгнул и ударился скакать…
Вадим опомнился, схватил поводья и так сильно осадил коня, что тот сразу присел на хвост, замотал головою, сделал еще два скачка вбок и остановился: теплый пар поднялся от хребта его, и пена, стекая по стальным удилам, клоками падала на землю.
«Куда торопишься? чему обрадовался, лихой товарищ? – сказал Вадим… но тебя ждет покой и теплое стойло: ты не любишь, ты не понимаешь ненависти: ты не получил от благих небес этой чудной способности: находить блаженство в самых диких страданиях… о если б я мог вырвать из души своей эту страсть, вырвать с корнем, вот так! – и он наклонясь вырвал из земли высокий стебель полыни; – но нет! – продолжал он… одной капли яда довольно, чтоб отравить чашу, полную чистейшей влаги, и надо ее выплеснуть всю, чтобы вылить яд…» Он продолжал свой путь, но не шагом: неведомая сила влечет его: неутомимый конь летит, рассекает упорный воздух; волосы Вадима развеваются, два раза шапка чуть-чуть не слетела с головы; он придерживает ее рукою… и только изредка поталкивает ногами скакуна своего; вот уж и село… церковь… кругом огни… мужики толпятся на улице в праздничных кафтанах… кричат, поют песни… то вдруг замолкнут, то вдруг сильней и громче пробежит говор по пьяной толпе… Вадим привязывает коня к забору и неприметно вмешивается в толпу… Эти огни, эти песни – всё дышало тогда какой-то насильственной веселостью, принимало вид языческого празднества, и даже в песнях часто повторяемые имена диди и ладо могли бы ввести в это заблуждение неопытного чужестранца.
– Ну! Вадимка! – сказал один толстый мужик с редкой бородою и огромной лысиной… – как слышно! скоро ли наш батюшка-то пожалует.
– Завтра – в обед, – отвечал Вадим, стараясь отделаться.
– Ой ли? – подхватил другой, – так стало быть не нонче, а завтра… – так… так!.. а что, как слышно?.. чай много с ним рати военной.. чай, казаков-то видимо-невидимо… а что, у него серебряный кафтан-то?
– Ах ты дурак, дурак, забубенная башка… – сказал третий, покачивая головой, – эко диво серебряный… чай не только кафтан да и сапоги-то золотые…
– Да кто ему подносить станет хлеб с солью? – чай всё старики…
– Вестимо… Послушай, брат Вадим, – продолжал четвертый, огромный детина, черномазый, с налитыми кровью глазами – где наш барин-то!.. не удрал бы он… а жаль бы было упустить… уж я бы его попотчевал… он и в могилу бы у меня с оскоминою лег…
«Нет, нет! – подумал Вадим, удаляясь от них, – это моя жертва… никто не наложит руки на него кроме меня. Никто не услышит последнего его вопля, никто не напечатлеет в своей памяти последнего его взгляда, последнего судорожного движения, – кроме меня… Он мой – я купил его у небес и ада: я заплатил за него кровавыми слезами; ужасными днями, в течение коих мысленно я пожирал все возможные чувства, чтоб под конец у меня в груди не осталось ни одного кроме злобы и мщения… о! я не таков, чтобы равнодушно выпустить из рук свою добычу и уступить ее вам… подлые рабы!..»
Он быстрыми шагами спустился в овраг, где протекал небольшой гремучий ручей, который, прыгая через камни и пробираясь между сухими вербами, с журчанием терялся в густых камышах и безмолвно сливался с <Сурою>. Тут всё было тихо и пусто; на противной стороне возвышался позади небольшого сада господский дом с многочисленными службами… он был темен… ни в одном окне не мелькала свечка, как будто все его жители отправились в дальную дорогу… Вадим перебрался по доскам через ручей и подошел к ветхой бане, находящейся на полугоре и окруженной густыми рябиновыми кустами… ему показалось, что он заметил слабый свет сквозь замок двери; он остановился и на цыпочках подкрался к окну, плотно закрытому ставнем…
В бане слышались невнятные голоса, и Вадим, припав под окном в густую траву, начал прилежно вслушиваться: его сердце, закаленное противу всех земных несчастий, в эту минуту сильно забилось, как орел в железной клетке при виде кровавой пищи… Вадим удивился, как удивился бы другой, если б среди зимней ночи ударил гром… он крепко прижал руку к груди своей и прошептал: «спи, безумное! спи… твоя пора прошла или еще не настала! – но к чему теперь! – разве есть близко тебя существо, которое ты ненавидишь?.. говори?..» – и он, задержав дыхание, снова приложил ухо к окну – и услышал:
1 голос. Прощай, мой друг… навсегда…
2 голос. Мне тебя покинуть? Нет, если б на этом пороге было написано судьбою: смерть, – то я перескочил бы… обнял тебя… и умер…
1 голос. Но я в безопасности!.. я существо ничтожное; я останусь незамечена среди общего волнения…
2 голос. Нет, невозможно… долг зовет меня к отцу… я спасу его и вернусь… мир без тебя? что такое!.. храм без божества… Зачем мне бежать от опасности… разве провидение не настигнет меня везде, если я должен погибнуть!..
1 голос. Жестокий! так ты не хочешь… послушай! ради бога… беги…
2 голос. Нет!.. Прощай… через несколько часов я снова буду с тобою.
Голоса замолкли, и слышно было, как дверь бани скрыпнула отворяясь и как опять захлопнулась, и Вадим видел, как кто-то, подобно призраку, мелькнул в овраге, потом на горе, перескочил через плетень, перерезывающий овраг, и скрылся в ночном тумане…
Вадим встал, подошел к двери и твердою рукою толкнул ее; защелка внутри сорвалась, и роковая дверь со скрыпом распахнулась… кто-то вскрикнул… и всё замолкло снова… Вадим взошел, торжественно запер за собою дверь и остановился… на полу стоял фонарь… и возле него сидела, приклонив бледную голову к дубовой скамье… Ольга!..
Убийственная мысль как молния озарила ум бедного горбача; он отгадал в одно мгновение, кто был этот второй голос, о ком так нежно заботилась сестра его, как будто в нем одном были все надежды, вся любовь ее сердца…
Неподвижно сидела Ольга, на лице ее была печать безмолвного отчаяния, и глаза изливали какой-то однообразный, холодный луч, и сжатые губки казались растянуты постоянной улыбкой, но в этой улыбке дышал упрек провидению… Фонарь стоял у ног ее, и догорающий пламень огарка сквозь зеленые стеклы слабо озарял нижние части лица бедной девушки; ее грудь была прикрыта черной душегрейкой, которая по временам приподымалась, и длинная полуразвитая коса упадала на правое плечо ее.
Вадим стоял перед ней, как Мефистофель перед погибшею Маргаритой, с язвительным выражением очей, как раскаяние перед душою грешника; сложа руки, он ожидал, чтоб она к нему обернулась, но она осталась в прежнем положении, хотя молвила прерывающимся голосом:
– Чего ты от меня еще хочешь…
– Еще? – а что же я прежде от тебя требовал? каких жертв?.. говори, Ольга? – разве я силою заставил тебя произнести клятву… ты помнишь!.. разве я виноват, что роковая минута настала прежде, чем находишь это удобным?..
– О… ты хищный зверь, а не человек!..
– Ольга… твой отец был мой отец!
– Не верю, не могу верить… чтобы он, в жилище святых, желал погибели этого семейства, желал сделать нас преступными… нет! ты не брат мой!.. прочь – я ненавижу… презираю тебя…
– Ненавидишь: так… а презирать не можешь…
– Презираю…
– Ты боишься меня… – он дико засмеялся и подошел ближе.
– Вадим… ради отца нашего… удались… от тебя веет смертным холодом…
– Нет, Ольга… я останусь здесь целую ночь…
– Боже! – прошептала вздрогнув несчастная девушка, сердце сжалось… и смутное подозрение пробудилось в нем; она встала; ноги ее подгибались… она хотела сделать шаг и упала на колени…
– Послушай! – сказал Вадим, приподняв сестру; посадив ее на лавку, он взял ее влажную руку и, стараясь смягчить голос, продолжал: послушай! Было время, когда я думал твоей любовью освятить мою душу… были минуты, когда, глядя на тебя, на твои небесные очи, я хотел разом разрушить свой ужасный замысел, когда я надеялся забыть на груди твоей всё прошедшее как волшебную сказку… Но ты не захотела, ты обманула меня – тебя пленил прекрасный юноша… и безобразный горбач остался один… один… как черная тучка, забытая на ясном небе, на которую ни люди, ни солнце не хотят и взглянуть… да, ты этого не можешь понять… ты прекрасна, ты ангел, тебя не любить – невозможно… я это знаю… о, да посмотри на меня; неужели для меня нет ни одного взгляда, ни одной улыбки… всё ему! Всё ему!.. да знаешь ли, что он должен быть доволен и десятою долею твоей нежности, что он не отдаст, как я, за одно твое слово всю свою будущность… о, да это невозможно тебе постигнуть… если б я знал, что на моем сердце написано, как я тебя люблю, то я вырвал бы его сию минуту из груди и бросил бы к тебе на колена… о, одно слово, Ольга, чтоб я не проклял тебя… умирая…
– Проклинай! – ответствовала она холодно…
Вадим, неподвижный, подобный одному из тех безобразных кумиров, кои доныне иногда в степи заволжской на холме поражают нас удивлением, стоял перед ней, ломая себе руки, и глаза его, полузакрытые густыми бровями, выражали непобедимое страдание… всё было тихо, лишь ветер, по временам пробегая по крыше бани, взрывал гнилую солому и гудел в пустой трубе… Вадим продолжал:
– Еще несколько слов, Ольга… и я тебя оставлю. Это мое последнее усилие… если ты теперь не сжалишься, то знай – между нами нет более никаких связей родства… – я освобождаю тебя от всех клятв, мне не нужно женской помощи; я безумец был, когда хотел поверить слабой девушке бич небесного правосудия… но довольно! довольно. Послушай: если б бедная собака, иссохшая, полуживая от голода и жажды, с визгом приползла к ногам твоим, и у тебя бы был кусок хлеба, один кусок хлеба… отвечай, что бы ты сделала?..
– Сердце не кусок хлеба, оно не в моей власти…
– А! не в твоей власти!.. А! но разве я это у тебя спрашивал?..
– Ты хотел ответа… я отвечала.
– В тебе нет жалости!
– А в тебе есть жалость?
– Так ты его очень, очень любишь?
– Больше всего на свете…
– А!.. больше всего на свете… Но это напрасно!..
– Да, я его люблю – люблю – и никакая власть не разлучит нас.
– Ошибаешься, – воскликнул с горьким хохотом горбач… – он непременно должен умереть… и очень скоро!
– Я умру вместе с ним…
– О нет! ты не умрешь… не надейся!..
– Я надеюсь на бога… он возьмет нас вместе к себе или спасет его, несмотря на всю твою злобу…
– Не говори мне про бога!.. он меня не знает; он не захочет у меня вырвать обреченную жертву – ему всё равно… и не думаешь ли ты смягчить его слезами и просьбами?.. Ха, ха, ха!.. Ольга, Ольга – прощай – я иду от тебя… но помни последние слова мои: они стоят всех пророчеств… я говорю тебе: он погибнет, ты к мертвому праху прилепила сердце твое… его имя вычеркнуто уже этой рукою из списка живущих… да! – продолжал он после минутного молчания, и если хочешь, я в доказательство принесу тебе его голову…
Он отвернулся, хотел, по-видимому, что-то прибавить, – но голос замер на посиневших губах его, он закрыл лицо руками выбежал… быть может, желая утаить смущение или невольные слезы, или стремясь сильнейшим порывом бешенства исполнить немедленно свое ужасное обещание…
Ольга осталась почти без чувств, в забытьи. Она едва видела, как брат ее скрылся, едва слышала удар захлопнувшейся двери…
Глава XVIII
До сих пор в густых лесах Нижегородской, Симбирской, Пензенской и Саратовской губернии, некогда непроходимых кроме для медведей, волков и самых бесстрашных их гонителей, любопытный может видеть пещеры, подземные ходы, изрытые нашими предками, кои в них искали некогда убежище от набегов татар, крымцев и впоследствии от киргизов и башкир, угрожавших мирным деревням даже в царствование им. Елизаветы Петровны; последний набег был в 1769 году, но тогда, встретив уже войска около сих мест, башкиры принуждены были удалиться, не дойдя несколько верст до Саратова и не причинив значительного вреда. Случалось даже, что целые деревни были уведены в плен и рассеяны; во времена, нами описываемые, эти пещеры не были еще, как теперь, завалены сухими листьями и хворостом и одна из них находилась не в большом расстоянии от деревни Палицына. Народ дал ей прозвание Чортова логовища, и суеверные предания населили ее страшными кикиморами и рогатыми лешими.
Чтобы из села Палицына кратчайшим путем достигнуть этой уединенной пещеры, должно бы было переплыть реку и версты две идти болотистой долиной, усеянной кочками, ветловыми кустами и покрытой высоким камышом; только некоторые из окрестных жителей умели по разным приметам пробираться чрез это опасное место, где коварная зелень мхов обманывает неопытного путника, и высокий тростник скрывает ямы и тину; болото оканчивается холмом, через который прежде вела тропинка и, спустясь с него, поворачивала по косогору в густой и мрачный лес; на опушке столетние липы как стражи, казалось, простирали огромные ветви, чтоб заслонить дорогу, казалось, на узорах их сморщенной коры был написан адскими буквами этот известный стих Данте: Lasciate ogni speranza voi ch’entrate! { Оставь надежду всяк сюда входящий! Итал. } Тут тропинка снова постепенно ползла на отлогую длинную гору, извиваясь между дерев как змея, исчезая по временам под сухими хрупкими листьями и хворостом. Наконец лес начинал редеть, сквозь забор темных дерев начинало проглядывать голубое небо, и вдруг открывалась круглая луговина, обведенная лесом как волшебным очерком, блистающая светлою зеленью и пестрыми высокими цветами, как островок среди угрюмого моря, – на ней во время осени всегда являлся высокий стог сена, воздвигнутый трудолюбием какого-нибудь бедного мужика; грозно-молчаливо смотрели на нее друг из-за друга ели и березы, будто завидуя ее свежести, будто намереваясь толпой подвинуться вперед и злобно растоптать ее бархатную мураву. – От сей луговины еще 3 версты до Чортова логовища , но тропинки уже нет нигде… и должно идти всё на восток, стараясь как можно менее отклоняться от сего направления. Лес не так высок, но колючие кусты, хмель и другие растения переплетают неразрывною сеткою корни дерев, так что за 3 сажени нельзя почти различить стоящего человека; иногда встречаются глубокие ямы, гнезда бурею вырванных дерев, коих гнилые колоды, обросшие зеленью и плющем, с своими обнаженными сучьями, как крепостные рогатки, преграждают путь; под ними, выкопав себе широкое логовище, лежит зимой косматый медведь и сосет неистощимую лапу; дремучие ели как черный полог наклоняются над ним и убаюкивают его своим непонятным шепотом. Пройдя таким образом немного более двух верст, слышится что-то похожее на шум падающих вод, хотя человек, не привыкший к степной жизни, воспитанный на булеварах, не различил бы этот дальний ропот от говора листьев; – тогда, кинув глаза в ту сторону, откуда ветер принес сии новые звуки, можно заметить крутой и глубокий овраг; его берег обсажен наклонившимися березами, коих белые нагие корни, обмытые дождями весенними, висят над бездной длинными хвостами; глинистый скат оврага покрыт камнями и обвалившимися глыбами земли, увлекшими за собою различные кусты, которые беспечно принялись на новой почве; на дне оврага, если подойти к самому краю и наклониться придерживаясь за надёжные дерева, можно различить небольшой родник, но чрезвычайно быстро катящийся, покрывающийся по временам пеною, которая белее пуха лебяжьего останавливается клубами у берегов, держится несколько минут и вновь увлечена стремлением исчезает в камнях и рассыпается об них радужными брызгами. На самом краю сего оврага снова начинается едва приметная дорожка, будто выходящая из земли; она ведет между кустов вдоль по берегу рытвины и наконец, сделав еще несколько извилин, исчезает в глубокой яме, как уж в своей норе; но тут открывается маленькая поляна, уставленная несколькими высокими дубами; посередине в возвышаются три кургана, образующие правильный треугольник; покрытые дерном и сухими листьями они похожи с первого взгляда на могилы каких-нибудь древних татарских князей или наездников, но, взойдя в середину между них, мнение наблюдателя переменяется при виде отверстий, ведущих под каждый курган, который служит как бы сводом для темной подземной галлереи; отверстия так малы, что едва на коленах может вползти человек, ко когда сделаешь так несколько шагов, то пещера начинает расширяться всё более и более, и наконец три человека могут идти рядом без труда, не задевая почти локтем до стены; все три хода ведут, по-видимому, в разные стороны, сначала довольно круто спускаясь вниз, потом по горизонтальной линии, но галлерея, обращенная к оврагу, имеет особенное устройство: несколько сажен она идет отлогим скатом, потом вдруг поворачивает направо, и горе любопытному, который неосторожно пустится по этому новому направлению; она оканчивается обрывом или, лучше сказать, поворачивает вертикально вниз: должно надеяться на твердость ног своих, чтоб спрыгнуть туда; как ни говори, две сажени не шутка; но тут оканчиваются все искусственные препятствия; она идет назад, параллельно верхней своей части, и в одной с нею вертикальной плоскости, потом склоняется налево и впадает в широкую круглую залу, куда также примыкают две другие; эта зала устлана камнями, имеет в стенах своих четыре впадины в виде нишей (niches); посередине один четвероугольный столб поддерживает глиняный свод ее, довольно искусно образованный; возле столба заметна яма, быть может, служившая некогда вместо печи несчастным изгнанникам, которых судьба заставляла скрываться в сих подземных переходах; среди глубокого безмолвия этой залы слышно иногда журчание воды: то светлый, холодный, но маленький ключ, который, выходя из отверстия, сделанного, вероятно, с намерением, в стене, пробирается вдоль по ней и наконец, скрываясь в другом отверстии, обложенном камнями, исчезает; немолчный ропот беспокойных струй оживляет это мрачное жилище ночи, как песни узника оживляют безмолвие темницы; все эти признаки доказывают, что наши предки могли бы и намеревались выдержать здесь продолжительную осаду. Впрочем камни и земля всё поросло мохом, при свете фонаря можно в стене норы земляных крыс и других скромных зверков, любителей мрака и неизвестности; инде свод начал обсыпаться, и от прежней правильности и симметрии почти не осталось никаких следов.
Борис Петрович знал это место, ибо раза два из любопытства, будучи на охоте, он подъезжал к нему, хотя ни разу не осмелился проникнуть в внутренность мрачных переходов: когда он опомнился от страха, то Чортово логовище, несмотря на это адское прозвание, представилось его мысли как единственное безопасное убежище… ибо остаться здесь, в старом овине, так близко от спящих палачей своих, было бы безрассудно… но как туда пробраться?
Я должен вам признаться, милые слушатели, что Борис Петрович – боялся смерти!.. чувство, равно свойственное человеку и собаке, вообще всем животным… но дело в том, что смерть Борису Петровичу казалась ужаснее, чем она кажется другим животным, ибо в эти минуты тревожная душа его, обнимая все минувшее, была подобна преступнику, осужденному испанской инквизицией упасть в колючие объятия мадоны долорозы (madona dolorosa), этого искаженного, богохульного, страшного изображения святейшей святыни… О! я вам отвечаю, что Борис Петрович больше испугался, чем неопытный должник, который в первый раз, обшаривая пустые карманы, слышит за дверьми шаги и кашель чахоточного кредитора; бог знает, что прочел Палицын на замаранных листках своей совести, бог знает, какие образы теснились в его воспоминаниях – слово смерть, одно это слово, так ужаснуло его, что от одной этой кровавой мысли он раза три едва не обеспамятел, но его спасло именно отдаление всякой помощи: упав в обморок, он также боялся умереть. Смерть! смерть со всех сторон являлась мутным его очам, то грозная, высокая с распростертыми руками как виселица, то неожиданная, внезапная, как измена, как удар грома небесного… она была снаружи, внутри его, везде, везде… она дробилась вдруг на тысячу разных видов, она насмешливо прыгала по влажным его членам, подымала его седые волосы, стучала его зубами друг об друга… наконец Борис Петрович хотел прогнать эту нестерпимую мысль… и чем же? молитвой!.. но напрасно!.. уста его шептали затверженные слова, но на каждое из них у души один был отзыв, один ответ: смерть!.. Он старался придумать способ к бегству, средство, какое бы оно ни было… самое отчаянное казалось ему лучшим; так прошел час, прошел другой… эти два удара молотка времени сильно отозвались в его сердце; каждый свист неугомонного ветра заставлял его вздрогнуть, малейший шорох в соломе, произведенный торопливостию большой крысы или другого столь же мирного животного, казался ему топотом злодеев… он страдал, жестоко страдал! и то сказать: каждому свой черед; счастие – женщина: коли полюбит вдруг сначала, так разлюбит под конец; Борис Петрович также иногда вспоминал о своей толстой подруге… и волос его вставал дыбом: он понял молчание сына при ее имени, он объяснил себе его трепет… в его памяти пробегали картины прежнего счастья, не омраченного раскаянием и страхом, они пролетали, как легкое дуновение, как листы, сорванные вихрем с березы, мелькая мимо нас, обманывают взор золотым и багряным блеском и упадают… очарованы их волшебными красками, увлечены невероятною мечтой, мы поднимаем их, рассматриваем… и не находим ни красок, ни блеска: это простые, гнилые, мертвые листы!..
Между тем дело подходило к рассвету и Палицын более и более утверждался в своем намерении: спрятаться в мрачную пещеру, описанную нами; но кто ему будет носить пищу?.. где друзья? слуги? где рабы, низкие, послушные мановению руки, движению бровей? – никого! решительно никого!.. он плакал от бешенства!.. К тому же: кто его туда проводит? как выйдет он из этого душного овина, покуда его охотники не удалились?.. и не будет ли уже поздно, когда они удалятся…
На рассвете ему послышался лай, топот конский, крик, брань и по временам призывный звон рогов; это продолжалось с полчаса; наконец всё умолкло; – прошло еще полчаса; вдруг он слышит над собою женский голос: «барин! – барин!.. вставай… да отвечай же? – не спишь ли ты?..»
Вы можете вообразить, что он не спал, но молчание его происходило оттого, что сначала он не узнал этот голос, а потом хотя узнал, но оледенелый язык его не повиновался; он тихо приподнялся на ноги, как воскресший Лазарь из гроба, – и вылез из сусека.
– Это ты, хозяйка! – пролепетал он невнятно…
– Я, я! – да не бось… они все уехали; поискали тебя немножко, да и махнули рукой: туда-ста ему и дорога… говорят…
– Хозяйка! – прервал Палицын, – уж светает; послушай: я придумал куда мне спрятаться… ты знаешь… отсюда недалеко есть место… говорят, недоброе… да это всё равно; ты знаешь Чортово логовище!..
Хозяйка в ужасе три раза перекрестилась и посмотрела пристально на Палицына.
– Ох! кормилец!.. беда! сатанинское это гнездо…
– Нет другого! – возразил он в отчаянии…
– Оно бы есть! да больно близко твоей деревни… и то правда, барин, ты хорошо придумал… что начала, то кончу; уж мне грех тебя оставить; вот тебе мужицкое платье: скинь-ка свой балахон… – а я тебе дам сына в проводники… он малый глупенек, да зато не болтлив, и уж против материнского слова не пойдет…
Покуда Борис Петрович переодевался в смурый кафтан и обвязывал запачканные онучи вокруг ног своих, солдатка подошла к дверям овина, махнула рукой, явился малый лет 17-и глупой наружности, с рыжими волосами, но складом и ростом богатырь… он шел за матерью, которая шептала ему что-то на ухо; почесывая затылок и кивая головой, он зевал беспощадно и только по временам отвечал: «хорошо, мачка». Когда они приближились к Палицыну, то он уж был готов: – «с богом!» – прошептала им вслед хозяйка… они вышли в поле чрез задние ворота; Борис Петрович боялся говорить, Петруха не умел и не любил; это случайное сходство было очень кстати.
Оставим их на узкой лесной тропинке, пробирающихся к грозному Чортову логовищу, обоих дрожащих как лист: один опасаясь погони, другой боясь духов и привидений… оставим их и посмотрим, куда девался Юрий, покинув своего чадолюбивого родителя.
Отзывы о сказке / рассказе: