Михаил Осоргин — Пустой, но тяжёлый случай: Рассказ

Молодой человек в совершенно новом пальто и желтых перчатках сидел в вагоне метро. Он недавно приехал из России и скоро возвращался. Пальто купил в «Бэль-Жардиньер», перчатки на Капуцинском бульваре. Быть в Европе очень приятно, особенно в Париже, хотя жизнь настоящая не здесь, а дома, в России. Мудреная жизнь, но своя. Приятно будет и вспомнить, как жил в Европе; может быть, еще как-нибудь удастся побывать. И любопытно, как невольно поддаешься культуре, приучаешься держаться и вести себя по-европейски! В числе прочего, молодой человек знал, что европейцы носят перчатки на обеих руках и уступают место дамам.

Вообще знал, но частности иногда ускальзывали. Что значит, например, дамам? А девушка-подросток, например, тоже дама — уступать ей? Нужно, чтобы не вышло смешным: европеец не должен быть смешным. Так как другие (настоящие европейцы, французы) девочкам места не уступали, то не уступал и молодой человек, фамилия которого была Коняев Григорий Васильевич. Пожилым же дамам непременно уступал, даме с ребенком — обязательно, быстрее обычно-го вскакивая и касаясь шляпы. И еще уступал тем дамам, которым как-то невольно уступишь: заметным дамам, интересным, и тем, которые смотрят вопросительно. Но все-таки твердых правил на этот счет нет; и сами французы как-то неотчетливо поступают.

Рядом с молодым человеком сидел плотный и почтенный француз с красной розеткой: орден Почетного легиона. Коняев, косясь на красную пуговку, думал: «Как странно, что красная. У нас было бы понятно, даже как-то обязательно. Но вот и у них тоже красная».

Коняев не был коммунистом. Просто был способным молодым человеком, спецом по технической части. Приехал по командировке — для изучения чего-то вроде электрификации и для закупки книг по специальности.

И вот вошла в вагон старуха, но не дама, а вроде консьержки, без шляпы, с прической, на которой может держаться и бельевая корзина. Одетая чисто, но все-таки не дама. И очень пожилая. И молодой человек, который за собой очень следил, смутился.

Потому что неизвестно — как быть? С одной стороны, дама или простая женщина — какая же разница, а уж тем более с нашей точки зрения, для гражданина страны, где, принципиально рассуждая, барство отменено. Что другое у нас плохо, а это, во всяком случае, хорошо. Эта демократичность у нас действительно чувствуется, вошла в жизнь. Значит… да… но с другой стороны, здесь свои обычаи… как бы не вышло демонстрации. И вообще — уступают ли французы в метро место консьержкам? Приходится применяться к чужим обычаям, и европеец не должен быть смешным.

Решить нужно было быстро, а решить трудно. И раз не встал сразу — как-то уж и странно вставать, точно думал — и наконец надумал.

И молодой человек спасовал: опустил голову, как будто не видит, что перед ним стоит старая женщина.

Тогда случилось следующее: кавалер ордена Почетного легиона встал, приподнял котелок и сказал обычное в таких случаях:

— Вуле ву, мадам… [фр. Voi lex-vois, madame… — Не хотите ли, мадам…]

И так решительно сделал это, что старушка забормотала: «Мерси, мосье, мерси» — и села рядом с приезжим из России спецом Коняевым Григорием Васильевичем, молодым человеком в желтых перчатках.

И хлынуло в душу молодого человека ощущение провала, гибели. Сначала смущенье, острый стыд, а потом сейчас же ненависть родилась в душе его.

Стыд родился потому, что именно он, русский, из страны, где плохого много, но действительно этих дурных сторон, этого барства нет, потому что жизнь как-то всех сравняла, перестали обращать внимание на одежду,— и вот именно он и унизил себя, мужества не хватило, не уступил места старой простой женщине, испугался, что сделает смешное с их европейской точки зрения. Стыдно это! Ненависть же родилась потому, что стыд был непереносим. Иначе как ненавистью его не зальешь.

И прежде всего — ненависть к проклятому господину с орденской ленточкой. Потом сейчас же и ко всей Европе. Сразу радость померкла и захотелось домой, в Москву. Чужая страна, и люди кругом сидят чужие, и смотрят на него без улыбки, упорно,— что вот он, молодой человек, не встал, а пожилой и почтенный, кавалер ордена, тот встал, уступил. И сидят кругом действительно женщины, а мужчины стоят.

Ужасно на душе стало гадко.

Все в ней, в Европе, ложь и условность. Подчеркивают свою воспитанность. И наверное, этот господин все равно на первой станции выходит. И гадость эту сделал по дешевому тарифу.

Но господин не вышел, а прислонился к двери и продолжал читать газету. И еще холоднее стало на сердце у Коняева Григория Васильевича, приезжего из России спеца по электрификации. Под желтыми перчатками стало потно, и царапало шею новое пальто от «Бэль-Жардиньер». Вообще все стало противным.

И так захотелось: вот бы подрались французы в вагоне или кто-нибудь наплевал на пол!

Черт же на ухо шептал: «Эх ты, хам невоспитанный, азиат. Для старушки себя пожалел. А француз, буржуй, и уже пожилой, да еще с красной розеткой — просто встал и уступил. Теперь стоит и на тебя смотрит. И все на тебя смотрят, думают: вероятно, из России приехал такой невежа невоспитанный, не европеец. Все, что угодно, — а не европеец».

Очень, очень скверно было на душе Коняева Григория Васильевича, спеца.

Из-за такого, в сущности, пустяка, а так скверно, что невыносимо! Встал и на первой станции вышел. Станция была «Энвалид», а ему нужно, собственно, ехать до «Опера». Но не мог — так мерзко было на душе!

В России он был простым гражданином, не коммунистом, и к Европе он хорошо относился, мечтал о ней — вот и приехал И чувствовал себя приятно здесь — до этого случая. А вот теперь шел по улице и всех ненавидел: «Черт бы вас всех… Сплошное лицемерие… Все напоказ…»

Если бы пол-Парижа провалилось или бы революция случилась,— обрадовался бы сейчас этому Коняев Григорий Васильевич из Москвы.

Черт же продолжал ему шептать: «Оттого и злишься, что хам невоспитанный. Надел желтые перчатки и думаешь: европеец. Этого мало: перчатки да что на пол не плюешь. Вот и злишься. Оскандалился и злишься!» Очень гадко было на душе Коняева. Зашел в бар, выпил бокал пива — пиво дрянь, и все смотрят. Черт бы их всех…

Когда вернулся он в отель, приличный и скромный, то снял пальто, швырнул на пол желтые перчатки, сел в кресло,— ну, просто захотелось ему плакать или застрелиться,— а ведь, в сущности, из-за такой ерунды! И был испорчен весь день. А день был солнечный, и уже мало дней оставалось на Париж.

Вечером писал письмо в Россию, жене. Вот из письма отрывок: «Знаешь, я что-то очень заскучал по России, даже раздумал хлопотать о продлении визы. И удобно тут, и покойно, и интересно, а не могу, не лежит душа. Чувствуется ложь какая-то, показная добродетель, внешнее всё. Давит меня это. Пусть тут всё тонко и вылощено,— но чуждо нам, Манечка, душа тоскует по родной грубости и грязи. Нет, право. Холодно тут и как-то одиноко, что ли…»

Был Григорий Васильевич Коняев человек в общем прямодушный и честный. И потому дальше написал:

«А впрочем, сам не знаю точно, что со мной. Просто — соскучился и на душе дрянно. Чужая хорошая жизнь раздражает. Злюсь на всех и на всё. Нет, мы не европейцы,— может быть, это и хорошо; а может быть, и скверно. Вообще чувствую, что не засижусь. Ну ее, Европу,— дома лучше».

Потом лег спать под чистую холодную простыню, свет погасил. А не спится. Начнет дремать — и опять мысль на то же возвращается, на эту чепуху, что вышла в вагоне. Сам себя видит, что вот — привстал, снял перед старушкой шляпу, уступил место… И так было бы на душе хорошо. Если бы тот господин, с красной розеткой, не встал раньше, может быть, все-таки… И болезнен-но морщился Коняев, спец, натягивая простыню до самого носа. Не спится…

Пробовал думать о равноправии женщин, то есть о том, что в России женщину уважают, как всякого другого, и дело не в расшаркиваньи. Пробовал говорить себе: «Да ну, стоит из-за такой дребедени…» А дребедень все не выходит из головы. И это очень мучительно. И опять злость подступила: вот бы этому французу с розеткой в морду бы… кто-нибудь заехал. И стало бы ему, Коняеву Григорию Васильевичу, сразу легче. Ужасно гадкое состояние.

Потом все же заснул. Наутро полегчало: вспомнил, но без прежней остроты.

Больше в вагонах метро не садился, а на ногах ездил, даже если далеко. Как бы из гордости.

А когда уехал в Россию,— увез с собой осадок обиды какой-то.

Кажется — пустяк, вздор, а вот как мучился человек из-за этого.

УжасноПлохоНеплохоХорошоОтлично! (Пока оценок нет)
Понравилась сказка или повесть? Поделитесь с друзьями!
Категории сказки "Михаил Осоргин — Пустой, но тяжёлый случай":

Отзывы о сказке / рассказе:

Читать рассказ "Михаил Осоргин — Пустой, но тяжёлый случай" на сайте РуСтих онлайн: лучшие рассказы, повести и романы известных авторов. Поучительные рассказы для мальчиков и девочек для чтения в детском саду, школе или на ночь.