Было высказано скромное желание оживить общественную жизнь вопросами быта, и по всему литературному фронту пошло: Троцкий сказал, Троцкий сказал…
Я слышал от писателей, которые называют себя «бытовиками», что будто бы и нет никакого еще у нас быта: милиционера, например, нельзя теперь описать, как раньше городового: сегодня он милиционер, а завтра заведующий отделом МКМ (Московское купоросное масло). Я бытовиков этих никогда не понимал; мне казалось всегда, что чем дальше писатель от быта, тем он лучше может, если захочет, и быт описать; мне казалось, что сам писатель-бытовик является категорией быта, подобной городовому… Единственное, что присуще писателю, рисующему быт, — это наличие в душе его некоторой доли уверенности, что данное явление есть на самом деле, а не только его писательское представление; это, с одной стороны, а с другой — писатель не должен быть, как фотограф, и просто переносить на бумагу то, что он видит и слышит обыкновенными глазами и ушами. Сейчас у нас господствует именно это последнее ложное представление, и потому мы в газетах видим невозможные для чтения огромные точные отчеты без всякой попытки со стороны самого автора между ее угловыми фактами жизни провести свою волшебно сокращающую диагональ.
Один «вопрос быта» меня сейчас очень занимает. Раньше я очень интересовался русским человеком в отношении его к церкви, с одной стороны, и той природной религиозности, которую называют «язычеством». Теперь тот же простой русский человек становится перед лицом науки, противоставляемой религии; в существовании такого бытового типа я имею полную уверенность, встречаю его на каждом шагу…
Вот, например, — я ехал из деревни в Москву на конференцию по вопросу хозяйственной организации центрально-промышленной области; рядом со мной сидел в вагоне кустарь-скорняк, напротив — молодой человек в военной форме, восточного типа, армянин или грузин — политический работник, остальная публика — все кустари-башмачники. У меня есть работа по изучению производственного быта кустарей, и я, не теряя времени, занялся скорняком и скоро выудил у него ценные для меня сведения, что скорняки, изготовляющие ценные меха, вообще развитее других кустарей, и это очень понятно: они имеют дело с модными магазинами, с франтихами-женщинами и научаются особому тонкому обхождению. В то же самое время, оказывается, что ни один вид кустарного промысла так не пострадал от революции, как скорняческий, именно потому, что в те годы исчезла модная женщина.
— А как теперь? — спросил я.
— Теперь, славу богу, — ответил кустарь, — понемногу оправляемся, ведь мы живем исключительно от бабы! она загуляла, и мы с ней; соболей, правда, еще мало, но каракуль пошел, а ведь мы от каждого сака по две овчинки выгадываем — понимаете? Темное наше дело, и все, я вам скажу, исключительно зависит от бабы.
— Женщина, — вмешался политраб, — такого типа со временем должна исчезнуть.
— Да что вы? — испугался скорняк.
— Ну, конечно, вы же знаете, что новая женщина не носит дорогих мехов.
— И вы думаете, что со временем все женщины будут ученые?
— Со временем, конечно. Взять пример с нашего быта и деревенского: вы знаете, например, как теперь в деревне ценится жених, какое, пользуясь нашим временем, он заламывает приданое с невесты.
— Но как же и быть без приданого?
— Как быть? вот у меня пустая комната, привожу к себе жену и говорю: будем жить, как я живу, так и ты…
— Вам хорошо, у вас пустая комната, и, так сказать, голова, а ежели изба, хомуты и прочее, а женщина у печи и на скотный двор ходит, и я всякую вещь должен завести для совместной жизни, то как же я стану на хозяйство без приданого?
С этого момента я стал решительно на защиту хозяйственного быта в избе с вещами, с приданым, против жизни головой в пустой комнате, знаю я это житье — довольно!
— А почему? — резко спросил меня политраб.
Это было совершенно особенное почему, не то обычное научное в смысле детерминизма, холодное, бесстрастное, а совершенно такое же, как в Голубиной книге и у детей, источник чего — моральная или эстетическая и вообще желанная качественность.
Я вооружился терпением ученого и решил, заключив вопрос о приданом в цепь исторических причин, увести политраба в бесконечность прошлого и, возвратясь оттуда, вдруг представить дело в таком виде, что вся совокупность наших знаний о приданом не даст нам троим — скорняку, политрабу и мне — согласно решить в данный момент, следует брать приданое или не следует. Я не рассчитал того, что цепь причин бесконечна, и политраб загонит меня своим «почему» в беспредельность и никогда не даст возможности вернуться к приданому в настоящий момент. Дело осложнилось еще и тем, что скорняк понимал нас по-своему, вмешивался и все перебивал примером из жизни какого-то купца Василия Ивановича. Я, например, говорю:
— Когда между враждующими славянскими народами явились базары, кончаются воинственные набеги за женщинами, прекращается умыкание жен.
— А почему? — спрашивает политраб.
Я хочу ответить, но скорняк перебивает:
— Позвольте, вы говорите, кончилось умыкание, а как же Василий Иванович умчал себе жену?
И рассказывает подробно весь эпизод такими яркими красками, что увлекает весь вагон за собой, и нам долго приходится ждать.
Так мы едем, едем, и, наконец, Москва, а цепь причин все не кончилась. Идем по улице и все говорим, говорим, на манер Голубиной книги, отчего зачался свет и т. д.; где-то на углу политраб меня уже спрашивает:
— А что было в начале: речь или мысль?
Я ответил:
— Думаю, что речь, т.-е. не логическая, а вот, — как галки говорят.
Он очень обрадовался и пожал мне руку. Я спросил его, почему же так он обрадовался.
— А этот вопрос, — ответил он, — у меня пробный камень, вы сказали «речь», и я понял, что вы стоите на марксистской платформе.
После этого оказалось, что ему прежде всех дел непременно надо посмотреть могилу Ильича, мне же надо было итти в Госплан на конференцию по хозяйственной организации Центрально-промышленного района.
Хозяин линий прямых.
Я возвращаюсь к вопросам быта, ставшим в моем сознании, как вопрос печати. Читатели «Известий» и «Правды», помнит ли кто-нибудь из вас две-три сухие заметки, притом помещенные на последней странице, о привлечении ученых десяти стран, каждой, как Бельгия, по своему пространству, и называемых губерниями, для работы вместе с Госпланом над организацией хозяйственной жизни всего центрального района? Вам, конечно, известно, что центральный район в составе десяти губерний с Москвой в сердце являлся в русской истории организующим началом всей огромной бывшей Российской империи, и в настоящее время этот центральный район, заключающий в себе величайшее богатство против других районов страны — человека с его культурными навыками, является основным в деле грядущего восстановления производительных сил всей страны?
Прибавьте к этому отмеченное мною «бытовое явление» — наличие среди рабочих, крестьян, служащих очень большого числа лиц, определяющих свой желанный и волевой мир согласно с достижениями науки, и вы поймете, почему я вопросы быта попросту называю вопросами печати.
Взяв цепь причин, я, конечно, отвечу, что печать сама является «надстройкой», не она виновата, а сама конференция, имевшая такие, казалось бы, блестящие условия, чтобы стать бытовым событием и праздником организующей человеческой воли; да, почему такая конференция прошла незамеченной общественным сознанием?
Я сидел на ней девять дней, бывая утром и вечером, материалов у меня накопилось очень много, изложить их не хватит места во всей книге журнала; моя задача теперь — только выяснить, какие же в конце-то концов недостатки в организации конференции не позволили сделаться ей бытовым событием и общественным праздником.
Приходится начать издалека.
Творческий процесс, являющийся в моральном сознании борьбой добра и зла, в моем сознании является как борьба хозяина линий прямых и линий кривых. Известно, например, что хозяин прямых линий местом своего постоянного пребывания избрал науку, а в искусстве он бывает только гостем. Там, в искусстве, засел хозяин линий кривых, и ему совершенно наплевать, что прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками. А, между тем, успех всякого творчества является исключительно вопросом мирных добрососедских отношений между этими двумя хозяевами. Теперь это уже и официально признано: смычка города и деревни есть не что иное, как смычка городских линий прямых с деревенскими кривыми.
Вот я и думаю, что конференция плохо удалась именно потому, что хозяин линий прямых, Москва, несколько подавлял хозяина линий кривых — провинцию. Вы скоро увидите, когда будет изготовлена фотография, снятая с конференции, что центральным лицом на ней является тов. Егоров, представитель в Госплане наркома внутр. дел. Этот замечательно активный человек, вышедший, по всей вероятности, из трудящихся, прежде чем взяться за такое огромное дело, как плановая организация центрального района, сначала основательно поработал над плановым хозяйством в своем родном Егорьевске. Стоит зайти в Областной музей (М. Грузинский, 15), чтобы посмотреть, какое чудо картографии представляет собой экономическая карта родного тов. Егорову уезда Егорьевского. Я вполне соглашаюсь с тов. Егоровым, назвавшим свое дело «революцией в области картографии», но я выскажу здесь и свое отдельное мнение, что революция в области картографии только при том условии является революцией, если карта, план находятся хоть в каком-нибудь живом взаимодействии с действительностью. Так, например, на той же самой областной выставке, где я видел карту Егорьевска, я заметил тоже мастерски сделанную карту заповедника Московского Лесного Института с его образцовым охотничьим хозяйством. Представьте себе лист бумаги с квадратиками, и в каждом чистенькими мордочками-силуэтцами отмечено замечательно симпатично, где сколько зайцев, лисиц, лосей, медведей, разных охотничьих птиц. Увидав такую любезную моему охотничьему сердцу карту, я бросился искать проф. Житкова, чтобы попроситься у него посмотреть на охотничье хозяйство в действительности. И что же оказалось, когда я нашел проф. Житкова? Оказалось, что в действительности в заповеднике нет ни одного лося, медведя и вообще ничего, а это только план будущего. Еще хуже было со мной недавно в одной школе второй ступени на выставке карт, диаграмм и тому подобного. Я был еще более приятно тут поражен чем охотничьей картой, но когда поговорил с одним учеником, автором замечательной диаграммы о движении населения, то ок, что он вычертил карту без всякого понимания и ничего о движении населения не знает. Воистину, это был язык, показанный жизнью хозяину прямолинейных планов.
Но мне, тем не менее, очень понравилась энергия, с какой тов. Егоров, открывая своей речью занятия конференции по плановой организации десяти центральных губерний, сумел поставить вопрос на должную высоту, и человек центрально-промышленного района с своей организующей волей выдвинут был им во весь рост.
После этого начались доклады высоких специалистов Москвы. Было представлено множество картин разрушения промышленной жизни в первые годы революции, но, в конце концов, указывалось, что человек, основной фактор производства, тот исторический человек промышленного центра России, остался и он сравнительно скоро восстановит все.
Нужно себе представить всю трудность работы конференции, имеющей дело с совершенно новым предметом, целой огромной страной из десяти губерний административных центров, слитых в одно хозяйственное целое. Каждому специалисту нужно было проработать над установлением признака целого с точки зрения своей специальности. Нужно знать еще, что Россия вообще-то страна неизученная, и оттого моментами мне казалось, что вот мы, конференция, группа ученых людей, высадились в неизвестной стране и ощупью бродим в ней.
Иногда, слушая какой-нибудь очень специальный доклад, я уносился воображением во времена Калиты, и его дело собирания русской земли в мешок сравнивал с делом этого коллектива ученых, выдвигающим идею собирания не так земли, как самого человека. В этом плане и прошлое вставало передо мной без обычного чувства горечи, и так я решил: в наше время мы будем собирать человека, как землю собирали цари.
Отзывы о сказке / рассказе: