В течение короткой артистической карьеры Аннинька значительно выровнялась. Это была уже не прежняя наивная, малокровная и несколько вялая девушка, которая в Дубровине и в Погорелке, неуклюже покачиваясь и потихоньку попевая, ходила из комнаты в комнату, словно не зная, где найти себе место. Нет, это была девица вполне определившаяся, с резкими и даже развязными манерами, по первому взгляду на которую можно было без ошибки заключить, что она за словом в карман не полезет. Наружность ее тоже изменилась и довольно приятно поразила Порфирия Владимирыча. Перед ним явилась рослая и статная женщина с красивым румяным лицом, с высокою, хорошо развитою грудью, с серыми глазами навыкате и с отличнейшей пепельной косой, которая тяжело опускалась на затылок, – женщина, которая, по-видимому, проникнута была сознанием, что она-то и есть та самая «Прекрасная Елена», по которой суждено вздыхать господам офицерам. Ранним утром приехала она в Головлево и тотчас же уединилась в особенную комнату, откуда явилась в столовую к чаю в великолепном шелковом платье, шумя треном и очень искусно маневрируя им среди стульев. Иудушка хотя и любил своего Бога паче всего, но это не мешало ему иметь вкус к красивым, а в особенности к крупным женщинам. Поэтому он сначала перекрестил Анниньку, потом как-то особенно отчетливо поцеловал ее в обе щеки и при этом так странно скосил глаза на ее грудь, что Аннинька чуть заметно улыбнулась.
Сели за чай; Аннинька подняла обе руки кверху и потянулась.
– Ах, дядя, как у вас скучно здесь! – начала она, слегка позевывая.
– Вот-на! не успела повернуться – уж и скучно показалось! А ты поживи с нами – тогда и увидим: может, и весело покажется! – ответил Порфирий Владимирыч, которого глаза вдруг подернулись масленым отблеском.
– Нет, неинтересно! Что у вас тут? Снег кругом, соседей нет… Полк, кажется, у вас здесь стоит?
– И полк стоит, и соседи есть, да, признаться, меня это не интересует. А впрочем, ежели…
Порфирий Владимирыч взглянул на нее, но не докончил, а только крякнул. Может быть, он и с намерением остановился, хотел раззадорить ее женское любопытство; во всяком случае, прежняя, едва заметная улыбка вновь скользнула на ее лице. Она облокотилась на стол и довольно пристально взглянула на Евпраксеюшку, которая, вся раскрасневшись, перетирала стаканы и тоже исподлобья взглядывала на нее своими большими мутными глазами.
– Это моя новая экономка… усердная! – молвил Порфирий Владимирыч.
Аннинька чуть заметно кивнула головой и потихоньку замурлыкала: ah! ah! que j’aime… que j’aime… les mili-mili-mili-taires! [Ах! ах! как я люблю… как я люблю вое… вое… военных! (фр.)] – причем поясница ее как-то сама собой вздрагивала. Воцарилось молчание, в продолжение которого Иудушка, смиренно опустив глаза, помаленьку прихлебывал чай из стакана.
– Скука! – опять зевнула Аннинька.
– Скука да скука! заладила одно! Вот погоди, поживи… Ужу велим саночки заложить – катайся, сколько душе угодно.
– Дядя! отчего вы в гусары не пошли?
– А оттого, мой друг, что всякому человеку свой предел от Бога положен. Одному – в гусарах служить, другому – в чиновниках быть, третьему – торговать, четвертому…
– Ах да! четвертому, пятому, шестому… я и забыла! И все это Бог распределяет… так ведь?
– Что ж, и Бог! над этим, мой друг, смеяться нечего! Ты знаешь ли, чту в Писании-то сказано: без воли Божьей…
– Это насчет вулоса? – знаю и это! Но вот беда: нынче все шиньоны носят, а это, кажется, не предусмотрено! Кстати: посмотрите-ка, дядя, какая у меня чудесная коса… Не правда ли, хороша?
Порфирий Владимирыч приблизился (почему-то на цыпочках) и подержал косу в руке. Евпраксеюшка тоже потянулась вперед, не выпуская из рук блюдечка с чаем, и сквозь стиснутый в зубах сахар процедила:
– Шильон, чай?
– Нет, не шиньон, а собственные мои волосы. Я когда-нибудь их перед вами распущу, дядя!
– Да, хороша коса, – похвалил Иудушка и как-то погано распустил при этом губы; но потом спохватился, что, по-настоящему, от подобных соблазнов надобно отплевываться, и присовокупил: – ах, егоза! егоза! все у тебя косы да шлейфы на уме, а об настоящем-то, об главном-то и не догадаешься спросить?
– Да, об бабушке… Ведь она умерла?
– Скончалась, мой друг! и как еще скончалась-то! Мирно, тихо, никто и не слыхал! Вот уж именно непостыдныя кончины живота своего удостоилась! Обо всех вспомнила, всех благословила, призвала священника, причастилась… И так это вдруг спокойно, так спокойно ей сделалось! Даже сама, голубушка, это высказала: что это, говорит, как мне вдруг хорошо! И представь себе: только что она это высказала, – вдруг начала вздыхать! Вздохнула раз, другой, третий – смотрим, ее уж и нет!
Иудушка встал, поворотился лицом к образу, сложил руки ладонями внутрь и помолился. Даже слезы у него на глазах выступили: так хорошо он солгал! Но Аннинька, по-видимому, была не из чувствительных. Правда, она задумалась на минуту, но совсем по другому поводу.
– А помните, дядя, – сказала она, – как она меня с сестрой, маленьких, кислым молоком кормила? Не в последнее время… в последнее время она отличная была… а тогда, когда она еще богата была?
– Ну-ну, что старое поминать! Кислым молоком кормили, а вишь какую, Бог с тобой, выпоили! На могилку-то поедешь, что ли?
– Поедем, пожалуй!
– Только знаешь ли что! ты бы сначала очистилась!
– Как это… очистилась?
– Ну, все-таки… актриса… ты думаешь, бабушке это легко было? Так прежде, чем на могилку-то ехать, обеденку бы тебе отстоять, очиститься бы! Вот я завтра пораньше велю отслужить, а потом и с Богом!
Как ни нелепо было Иудушкино предложение, но Аннинька все-таки на минуту смешалась. Но вслед за тем она сдвинула сердито брови и резко сказала:
– Нет, я так… я сейчас пойду!
– Не знаю, как хочешь! а мой совет такой: отстояли бы завтра обеденку, напились бы чайку, приказали бы пару лошадушек в кибиточку заложить и покатили бы вместе. И ты бы очистилась, и бабушкиной бы душе…
– Ах, дядя, какой вы, однако, глупенький! Бог знает какую чепуху несете, да еще настаиваете!
– Что? не понравилось? Ну, да уже не взыщи – я, брат, прямик! Неправды не люблю, а правду и другим выскажу, и сам выслушаю! Хоть и не по шерстке иногда правда, хоть и горьконько – а все ее выслушаешь! И должно выслушать, потому что она – правда. Так-то, мой друг! Ты вот поживи-ка с нами да по-нашему – и сама увидишь, что так-то лучше, чем с гитарой с ярмарки на ярмарку переезжать.
– Бог знает что вы, дядя, говорите! с гитарой!
– Ну, не с гитарой, а около того. С торбаном, что ли. Впрочем, ведь ты меня первая обидела, глупым назвала, а мне, старику, и подавно можно правду тебе высказать.
– Хорошо, пусть будет правда; не будем об этом говорить. Скажите, пожалуйста, после бабушки осталось наследство?
– Как не остаться! Только законный наследник-то был налицо!
– То есть, вы… И тем лучше. Она у вас здесь, в Головлеве, похоронена?
– Нет, в своем приходе, подле Погорелки, у Николы на Вопле. Сама пожелала.
– Так я поеду. Можно у вас, дядя, лошадей нанять?
– Зачем нанимать? свои лошади есть! Ты, чай, не чужая! Племяннушка… племяннушкой мне приходишься! – всхлопотался Порфирий Владимирыч, осклабляясь «по-родственному», – кибиточку… парочку лошадушек – слава те Господи! не пустодомом живу! Да не поехать ли и мне вместе с тобой! И на могилке бы побывали, и в Погорелку бы заехали! И туда бы заглянули, и там бы посмотрели, и поговорили бы, и подумали бы, чту и как… Хорошенькая ведь у вас усадьбица, полезные в ней местечки есть!
– Нет, я уж одна… зачем вам? Кстати: ведь и Петенька тоже умер?
– Умер, дружок, умер и Петенька. И жалко мне его, с одной стороны, даже до слез жалко, а с другой стороны – сам виноват! Всегда он был к отцу непочтителен – вот Бог за это и наказал! А уж ежели что Бог в премудрости своей устроил, так нам с тобой переделывать не приходится!
– Понятное дело, не переделаем. Только я вот об чем думаю: как это вам, дядя, жить не страшно?
– А чего мне страшиться? видишь, сколько у меня благодати кругом? – Иудушка обвел рукою, указывая на образа, – и тут благодать, и в кабинете благодать, а в образной так настоящий рай! Вон сколько у меня заступников!
– Все-таки… Всегда вы один… страшно!
– А страшно, так встану на колени, помолюсь – и все как рукой снимет! Да и чего бояться? днем – светло, а ночью у меня везде, во всех комнатах, лампадки горят! С улицы, как стемнеет, словно бал кажет! А какой у меня бал! Заступники да угодники Божии – вот и весь мой бал!
– А знаете ли: ведь Петенька-то перед смертью писал к нам.
– Что ж! как родственник. И за то спасибо, что хоть родственные чувства не потерял!
– Да, писал. Уж после суда, когда решение вышло. Писал, что он три тысячи проиграл, и вы ему не дали. Ведь вы, дядя, богатый?
– В чужом кармане, мой друг, легко деньги считать. Иногда нам кажется, что у человека золотые горы, а поглядеть да посмотреть, так у него на маслице да на свечечку – и то не его, а Богово!
– Ну, мы, стало быть, богаче вас. И от себя сложились, и кавалеров наших заставили подписаться – шестьсот рублей собрали и послали ему.
– Какие же это «кавалеры»?
– Ах, дядя! да ведь мы… актрисы! вы сами же сейчас предлагали мне «очиститься»!
– Не люблю я, когда ты так говоришь!
– Что ж делать! Любите или не любите, а что сделано, того не переделаешь. Ведь, по-вашему, и тут Бог!
– Не кощунствуй, по крайней мере. Все можешь говорить, а кощунствовать… не позволяю! куда же вы деньги послали?
– Не помню. В городок какой-то… Он сам назначил.
– Не знаю. Кабы были деньги, я должен бы после смерти их получить! Не истратил же он всех разом! Не знаю, ничего я не получил. Смотрителишки да конвойные, чай, воспользовались!
– Да ведь мы и не требуем – это так, к слову сказалось. А все-таки, дядя, страшно: как это так – из-за трех тысяч человек пропал!
– То-то, что не из-за трех тысяч. Это нам так кажется, что из-за трех тысяч – вот мы и твердим: три тысячи! три тысячи! А Бог…
Иудушка совсем уж было расходился, хотел объяснить во всей подробности, как Бог… провидение… невидимыми путями… и все такое… Но Аннинька бесцеремонно зевнула и сказала:
– Ах, дядя! скука какая у вас!
На этот раз Порфирий Владимирыч серьезно обиделся и замолчал. Долго ходили они рядом взад и вперед по столовой. Аннинька зевала, Порфирий Владимирыч в каждом углу крестился. Наконец доложили, что поданы лошади, и началась обычная комедия родственных проводов. Головлев надел шубу, вышел на крыльцо, расцеловался с Аннинькой, кричал на людей: ноги-то! ноги-то теплее закутывайте! или кутййки-то! кутейки-то взяли ли? ах, не забыть бы! – и крестил при этом воздух.
Съездила Аннинька на могилку к бабушке, попросила воплинского батюшку панихидку отслужить, и когда дьячки уныло затянули вечную память, то поплакала. Картина, среди которой совершалась церемония, была печальная. Церковь, при которой схоронили Арину Петровну, принадлежала к числу бедных; штукатурка местами обвалилась и обнажила большими заплатами кирпичный остов; колокол звонил слабо и глухо; риза на священнике обветшала. Глубокий снег покрывал кладбище, так что нужно было разгребать дорогу лопатами, чтоб дойти до могилы; памятника еще не существовало, а стоял простой белый крест, на котором даже надписи никакой не значилось. Погост стоял уединенно, в стороне от всякого селения; неподалеку от церкви ютились почерневшие избы священника и причетников, а кругом во все стороны стлалась сиротливая снежная равнина, на поверхности которой по местам торчал какой-то хворост. Крепкий мартовский ветер носился над кладбищем, беспрестанно захлестывая ризу на священнике и относя в сторону пение причетников.
– И кто бы, сударыня, подумал, что под сим скромным крестом, при бедной нашей церкви, нашла себе успокоение богатейшая некогда помещица здешнего уезда! – сказал священник по окончании литии.
При этих словах Аннинька и еще поплакала. Ей вспомнилось: где стол был яств – там гроб стоит, и слезы так и лились. Потом она пошла к батюшке в хату, напилась чаю, побеседовала с матушкой, опять вспомнила: и бледна смерть на всех глядит – и опять много и долго плакала.
В Погорелку не было дано знать о приезде барышни, и потому там даже комнат в доме не истопили. Аннинька, не снимая шубы, прошла по всем комнатам и остановилась на минуту только в спальной бабушки и в образной. В бабушкиной комнате стояла ее постель, на которой так и лежала неубранная груда замасленных пуховиков и несколько подушек без наволочек. На письменном столе валялись разбросанные лоскутья бумаги; пол был неметен, и густой слой пыли покрывал все предметы. Аннинька присела в кресло, в котором сиживала бабушка, и задумалась. Сначала явились воспоминания прошлого, потом на смену им пришли представления настоящего. Первые проходили в виде обрывков, мимолетно и не задерживаясь; вторые оседали плотно. Давно ли рвалась она на волю, давно ли Погорелка казалась ей постылою – и вот теперь вдруг ее сердце переполнило какое-то болезненное желание пожить в этом постылом месте. Тихо здесь; неуютно, неприглядно, но тихо, так тихо, словно все кругом умерло. Воздуху много и простору: вон оно, поле, – так бы и побежала. Без цели, без оглядки, только чтоб дышалось сильнее, чтоб грудь саднило. А там, в этой полукочевой среде, из которой она только что вырвалась и куда опять должна возвратиться, – что ее ждет? и что она оттуда вынесла? – Воспоминание о пропитанных вонью гостиницах, об вечном гвалте, несущемся из общей столовой и из биллиардной, о нечесаных и немытых половых, об репетициях среди царствующих на сцене сумерек, среди полотняных, раскрашенных кулис, до которых дотронуться гнусно, на сквозном ветру, на сырости… Вот и только! А потом: офицеры, адвокаты, цинические речи, пустые бутылки, скатерти, залитые вином, облака дыма, и гвалт, гвалт, гвалт! И что они говорили ей! с каким цинизмом к ней прикасались!.. Особливо тот, усатый, с охрипшим от перепоя голосом, с воспаленными глазами, с вечным запахом конюшни… ах, что он говорил! Аннинька при этом воспоминании даже вздрогнула и зажмурила глаза. Потом, однако ж, очнулась, вздохнула и перешла в образную. В киоте стояло уже немного образов, только те, которые несомненно принадлежали ее матери, а остальные, бабушкины, были вынуты и увезены Иудушкой, в качестве наследника, в Головлево. Образовавшиеся вследствие этого пустые места смотрели словно выколотые глаза. И лампад не было – все взял Иудушка; только один желтого воска огарок сиротливо ютился, забытый в крохотном жестяном подсвечнике.
– Они и киотку хотели было взять, все доискивались – точно ли она барышнина приданая была? – донесла Афимьюшка.
– Что ж? и пусть бы брал. А чту, Афимьюшка, бабушка долго перед смертью мучилась?
Отзывы о сказке / рассказе: