– Какой этот дядя глупый! – вторила ей Любинька.
Около полудня Арина Петровна решилась проникнуть к умирающему сыну. Осторожно, чуть ступая, взошла она по лестнице и ощупью отыскала впотьмах двери, ведущие в комнаты. На антресолях царствовали сумерки; окна занавешены были зелеными шторами, сквозь которые чуть-чуть пробивался свет; давно не возобновляемая атмосфера комнат пропиталась противною смесью разнородных запахов, в составлении которых участвовали и ягоды, и пластыри, и лампадное масло, и те особенные миазмы, присутствие которых прямо говорит о болезни и смерти. Комнат было всего две; в первой сидела Улитушка, чистила ягоды и с ожесточением сдувала мух, которые шумным роем вились над ворохами крыжовника и нахально садились ей на нос и на губы. Сквозь полуотворенную дверь из соседней комнаты, не переставая, доносился сухой и короткий кашель, от времени до времени разрешающийся мучительною экспекторацией. Арина Петровна остановилась в нерешительной позе, вглядываясь в сумерки и как бы выжидая, что предпримет Улитушка ввиду ее прихода. Но Улитушка даже не шевельнулась, словно была уже слишком уверена, что всякая попытка подействовать на больного останется бесплодною. Только сердитое движение скользнуло по ее губам, и Арине Петровне послышалось произнесенное шепотом слово: черт.
– Ты бы, голубушка, вниз пошла! – обратилась Арина Петровна к Улитушке.
– Это еще что за новости! – огрызнулась последняя.
– Мне с Павлом Владимирычем говорить нужно. Ступай!
– Помилуйте, сударыня! как же я их оставлю? А ежели что вдруг случится – ни подать, ни принять.
– Что там? – раздалось глухо из спальной.
– Прикажи, мой друг, Улите уйти. Мне с тобой переговорить нужно.
На этот раз Арина Петровна действовала настолько настойчиво, что осталась победительницей. Она перекрестилась и вошла в комнату. Около внутренней стены, подальше от окон, стояла постель больного. Он лежал на спине, покрытый белым одеялом, и почти бессознательно дымил папироской. Несмотря на табачный дым, мухи с каким-то ожесточением налетали на него, так что он беспрестанно то той, то другой рукой проводил около лица. Это были руки до такой степени бессильные, лишенные мускулов, что ясно представляли очертания кости, почти одинаково узкой от кисти до плеча. Голова его как-то безнадежно прильнула к подушке, лицо и все тело горели в сухом жару. Большие, круглые глаза ввалились и смотрели беспредметно, как бы чего-то искали; нос вытянулся и заострился, рот был полуоткрыт. Он не кашлял, но дышал с такою силой, что, казалось, вся жизненная энергия сосредоточилась в его груди.
– Ну что? как ты сегодня себя чувствуешь? – спросила Арина Петровна, опускаясь в кресло у его ног.
– Ничего… завтра… то бишь сегодня… когда это лекарь у нас был?
– Сегодня был лекарь.
– Ну, значит, завтра…
Больной заметался, как бы силясь припомнить слово.
– Встать можно будет? – подсказала Арина Петровна, – дай Бог, мой друг, дай Бог!
Оба замолкли на минуту. Арине Петровне хотелось сказать что-то, но для того, чтоб сказать, нужно было разговаривать. Вот этого-то именно разговора и не могла она никогда найти, когда была с глазу на глаз с Павлом Владимирычем.
– Иудушка… живет? – спросил наконец сам больной.
– Что ему делается! живет да поживает.
– Чай, думает: вот братец Павел умрет – и еще, по милости Божией, именьице мне достанется!
– И все когда-нибудь умрем, и после всех именья пойдут… законным наследникам…
– Только не кровопивцу. Собакам выброшу, а не ему!
Случай выходил отличный; сам Павел Владимирыч заговаривал. Арина Петровна не преминула воспользоваться этим.
– Надо бы подумать об этом, мой друг! – сказала она словно мимоходом, не глядя на сына и рассматривая на свет руки, точно они составляли в эту минуту главный предмет ее внимания.
– Об чем «об этом»?
– А вот хоть бы насчет того, если ты не желаешь, чтоб брату именье твое осталось…
Больной молчал. Только глаза его неестественно расширились, и лицо все больше и больше рдело.
– Можно бы, друг мой, и то в соображение взять, что у тебя племянницы-сироты есть – какой у них капитал? Ну и мать тоже… – продолжала Арина Петровна.
– Все Иудушке спустить успели?
– Как бы то ни было… знаю, что сама виновата… Да ведь и не Бог знает, какой грех… Думала тоже, что сын… Да и тебе бы можно не попомнить этого матери.
Молчание.
– Что же! скажи хоть что-нибудь!
– А вы как скоро сбираетесь меня хоронить?
– Не хоронить, а все-таки… И прочие христиане… Не все сейчас умирают, а вообще…
– То-то «вообще»! Вы всегда «вообще»! Думаете, что я и не вижу!
– Что же ты видишь, мой друг?
– А то и вижу, что вы меня за дурака считаете! Ну, и положим, что я дурак, и пусть буду дурак! зачем же приходите к дураку? и не приходите! и не беспокойтесь!
– Я и не беспокоюсь; я только вообще… что всякому человеку предел жизни положен…
– Ну, и ждите!
Арина Петровна понурила голову и раздумывала. Она очень хорошо видела, что дело ее стоит плохо, но безнадежность будущего до того терзала ее, что даже очевидность не могла убедить в бесплодности дальнейших попыток.
– Не знаю, за что ты меня ненавидишь! – произнесла она наконец.
– Нисколько… я вас… нисколько! Я даже очень… Помилуйте! вы нас так вели… всех ровно…
Он говорил это порывисто, захлебываясь; в звуках голоса слышался какой-то надорванный и в то же время торжествующий хохот; в глазах показались искры; плечи и ноги беспокойно вздрагивали.
– Может, я и в самом деле чем-нибудь провинилась, так уж прости, Христа ради!
Арина Петровна встала и поклонилась, коснувшись рукой до земли. Павел Владимирыч закрыл глаза и не отвечал.
– Положим, что насчет недвижимости… Это точно, что в теперешнем твоем положении нечего и думать, чтобы распоряжения делать… Порфирий – законный наследник, ну пускай ему недвижимость и достается… А движимость, а капитал как? – решилась прямо объясниться Арина Петровна.
Павел Владимирыч вздрогнул, но молчал. Очень возможно, что при слове «капитал» он совсем не об инсинуациях Арины Петровны помышлял, а просто ему подумалось: вот и сентябрь на дворе, проценты получать надобно… шестьдесят семь тысяч шестьсот на пять помножить да на два потом разделить – сколько это будет?
– Ты, может быть, думаешь, что я смерти твоей желаю, так разуверься, мой друг! Ты только живи, а мне, старухе, и горюшка мало! Что мне! мне и тепленько, и сытенько у тебя, и даже ежели из сладенького чего-нибудь захочется – все у меня есть! Я только насчет того говорю, что у христиан обычай такой есть, чтобы в ожидании предбудущей жизни…
Арина Петровна остановилась, словно искала подходящего слова.
– Присных своих обеспечивать, – докончила она, смотря в окно.
Павел Владимирыч лежал неподвижно и потихоньку откашливался, ни одним движением не выказывая, слушает он или нет. По-видимому, причитания матери надоели ему.
– Капитал-то можно бы при жизни из рук в руки передать, – молвила Арина Петровна, как бы вскользь бросая предположение и вновь принимаясь рассматривать на свет свои руки.
Больной чуть-чуть дрогнул, но Арина Петровна не заметила этого и продолжала:
– Капитал, мой друг, и по закону к перемещению допускается. Потому это вещь наживная: вчера он был, сегодня – нет его. И никто в нем отчета не может спрашивать – кому хочу, тому и отдаю.
Павел Владимирыч вдруг как-то зло засмеялся.
– Палочкина историю, должно быть, вспомнили! – зашипел он, – тот тоже из рук в руки жене капитал отдал, а она с любовником убежала!
– У меня, мой друг, любовников нет!
– Так без любовника убежите… с капиталом!
– Как ты, однако, меня понимаешь!
– Никак я вас не понимаю… Вы на весь свет меня дураком прославили – ну, и дурак я! И пусть буду дурак! Смотрите, какие штуки-фигуры придумали – капитал им из рук в руки передай! А сам что? – в монастырь, что ли, прикажете мне спасаться идти да оттуда глядеть, как вы моим капиталом распоряжаться будете?
Он выговорил все это залпом, злобствуя и волнуясь, и затем совсем изнемог. В продолжение, по крайней мере, четверти часа после того он кашлял во всю мочь, так что было даже удивительно, что этот жалкий человеческий остов еще заключает в себе столько силы. Наконец он отдышался и закрыл глаза.
Арина Петровна потерянно оглядывалась кругом. До сих пор ей все как-то не верилось, теперь она окончательно убедилась, что всякая новая попытка убедить умирающего может только приблизить день торжества Иудушки. Иудушка так и мелькал перед ее глазами. Вот он идет за гробом, вот отдает брату последнее Иудино лобзание, и две паскудные слезинки вытекли из его глаз. Вот и гроб опустили в землю; «прррощай, брат!» – восклицает Иудушка, подергивая губами, закатывая глаза и стараясь придать своему голосу ноту горести, и вслед за тем обращается вполоборота к Улитушке и говорит: кутью-то, кутью-то не забудьте в дом взять! да на чистенькую скатертцу поставьте… братца опять в доме помянуть! Вот кончился и поминальный обед, во время которого Иудушка без устали говорит с батюшкой об добродетелях покойного и встречает со стороны батюшки полное подтверждение этих похвал. «Ах, брат! брат! не захотел ты с нами пожить!» – восклицает он, выходя из-за стола и протягивая руку ладонью вверх под благословение батюшки. Вот наконец все, слава Богу, наелись и даже выспались после обеда; Иудушка расхаживает хозяином по комнатам дома, принимает вещи, заносит в опись и по временам подозрительно взглядывает на мать, ежели в чем-нибудь встречает сомнение.
Все эти неизбежные сцены будущего так и метались перед глазами Арины Петровны. И как живой звенел в ее ушах маслянисто-пронзительный голос Иудушки, обращенный к ней:
– А помните, маменька, у брата золотенькие запоночки были… хорошенькие такие, еще он их по праздникам надевал… и куда только эти запоночки девались – ума приложить не могу!
Не успела Арина Петровна сойти вниз, как на бугре у дубровинской церкви показалась коляска, запряженная четверней. В коляске, на почетном месте, восседал Порфирий Головлев без шапки и крестился на церковь; против него сидели два его сына: Петенька и Володенька. У Арины Петровны так и захолонуло сердце: «Почуяла Лиса Патрикевна, что мертвечиной пахнет!» – подумалось ей; девицы тоже струсили и как-то беспомощно жались к бабушке. В доме, до сих пор тихом, вдруг поднялась тревога; захлопали двери, забегали люди, раздались крики: барин едет! барин едет! – и все население усадьбы разом высыпало на крыльцо. Одни крестились, другие просто стояли в выжидательном положении, но все, очевидно, сознавали, что то, что до сих пор происходило в Дубровине, было лишь временное, что только теперь наступает настоящее, заправское, с заправским хозяином во главе. Многим из старых, заслуженных дворовых выдавалась при «прежнем» барине месячина; многие держали коров на барском сене, имели огороды и вообще жили «свободно»; всех, естественно, интересовал вопрос, оставит ли «новый» барин старые порядки или заменит их новыми, головлевскими.
Иудушка между тем подъехал и по сделанной ему встрече уже заключил, что в Дубровине дело идет к концу. Не торопясь вышел он из коляски, замахал руками на дворовых, бросившихся барину к ручке, потом сложил обе руки ладонями внутрь и начал медленно взбираться по лестнице, шепотом произнося молитву. Лицо его в одно и то же время выражало и скорбь, и твердую покорность. Как человек, он скорбел; как христианин – роптать не осмеливался. Он молился «о ниспослании», но больше всего уповал и покорялся воле провидения. Сыновья, в паре, шли сзади его. Володенька передразнивал отца, то есть складывал руки, закатывал глаза и шевелил губами; Петенька наслаждался представлением, которое давал брат. За ними, безмолвной гурьбой, следовал кортеж дворовых.
Иудушка поцеловал маменьку в ручку, потом в губы, потом опять в ручку; потом потрепал милого друга за талию и, грустно покачав головою, произнес:
– А вы всё унываете! Нехорошо это, друг мой! ах, как нехорошо! А вы бы спросили себя: что, мол, Бог на это скажет? – Скажет: вот я в премудрости своей все к лучшему устрояю, а она ропщет! Ах, маменька! маменька!
Потом перецеловал обеих племянниц и с тою же пленительною родственностью в голосе сказал:
– И вы, стрекозы, туда же в слезы! чтоб у меня этого не было! Извольте сейчас улыбаться – и дело с концом!
И он затопал на них ногами или, лучше сказать, делал вид, что топает, но, в сущности, только благосклонно шутил.
– Посмотрите на меня! – продолжал он, – как брат – я скорблю! Не раз, может быть, и всплакнул… Жаль брата, очень, даже до слез жаль… Всплакнешь, да и опомнишься: а Бог-то на что! Неужто Бог хуже нашего знает, как и что? Поразмыслишь эдак – и ободришься. Так-то и всем поступать надо! И вам, маменька, и вам, племяннушки, и вам… всем! – обратился он к прислуге. – Посмотрите на меня, каким я молодцом хожу!
И он с тою же пленительностью представил из себя «молодца», то есть выпрямился, отставил одну ногу, выпятил грудь и откинул назад голову. Все улыбнулись, но кисло как-то, словно всякий говорил себе: ну, пошел теперь паук паутину ткать!
Окончив представление в зале, Иудушка перешел в гостиную и вновь поцеловал у маменьки ручку.
– Так так-то, милый друг маменька! – сказал он, усаживаясь на диване, – вот и брат Павел…
– Да, и Павел… – потихоньку отозвалась Арина Петровна.
– Да, да, да… раненько бы! раненько! Ведь я, маменька, хоть и бодрюсь, а в душе тоже… очень-очень об брате скорблю! Не любил меня брат, крепко не любил, – может, за это Бог и посылает ему!
– В этакую минуту можно бы и забыть про это! Старые-то дрязги оставить надо…
– Я, маменька, давно позабыл! Я только к слову говорю: не любил меня брат, а за что – не знаю! Уж я ли, кажется… и так и сяк, и прямо и стороной, и «голубчик» и «братец» – пятится от меня, да и шабаш! Ан Бог-то взял да невидимо к своему пределу и приурочил!
– Говорю тебе: нечего поминать об этом! Человек на ладан уж дышит!
– Да, маменька, великая это тайна – смерть! Не ве́сте ни дня ни часа – вот это какая тайна! Вот он все планы планировал, думал, уж так высоко, так высоко стоит, что и рукой до него не достанешь, а Бог-то разом, в одно мгновение, все его мечтания опроверг. Теперь бы он, может, и рад грешки свои поприкрыть – ан они уж в книге живота записаны значатся. А из этой, маменька, книги, что там записано, не скоро выскоблишь!
– Чай, раскаянье-то приемлется!
– Желаю! от души брату желаю! Не любил он меня, а я – желаю! Я всем добра желаю! и ненавидящим и обидящим – всем! Несправедлив он был ко мне – вот Бог болезнь ему послал, не я, а Бог! А много он, маменька, страдает?
– Так себе… Ничего. Доктор был, даже надежду подал, – солгала Арина Петровна.
– Ну, вот как хорошо! Ничего, мой друг! не огорчайтесь! может быть, и отдышится! Мы-то здесь об нем сокрушаемся да на создателя ропщем, а он, может быть, сидит себе тихохонько на постельке да Бога за исцеленье благодарит!
Отзывы о сказке / рассказе: