Наш приятель-француз, писатель и знаток Парижа, как светлого, так и темного, обещал показать нам ночной кабачок, где танцуют со своими дамами настоящие апаши.
— Будет вам случай протанцевать с настоящим апашем.
Это мне показалось очень интересным. Долго обдумывала туалет и очень удивилась, когда француз сказал:
— Да идите в чем есть! Только кольца на всякий случай оставьте дома.
Кое-кто надо мной посмеивался.
— И вы верите, что существуют такие апаши с красными шарфами на шее, с ножом за поясом и преступлениями на совести? Будьте уверены, что все эти кабачки устроены специально для туристов.
Накануне знаменательного дня принесли мне газету — кажется, «Матэн».
— Вот почитайте! Здесь уже вперед описано ваше завтрашнее приключение.
Читаю идиотский рассказ о том, как одна писательница (какое отвратительное совпадение!) поехала в кабачок апашей изучать нравы. Там увлекалась ярким представителем парижского дна и выдала себя за апашку. Представитель дна отнесся к ней с исключительным интересом. Потом выяснилось, что он богатый турист, пришедший изучать нравы.
Все это было чрезвычайно глупо.
Ведь раз существуют апаши (а ведь с этим не поспоришь, сколько раз они фигурировали на суде, и мы видели их портреты в том же самом «Матэн»), — так вот, раз они существуют, то вполне естественно, что существуют и кабачки, где они веселятся.
Я, во всяком случае, в это верю, и отказывать себе в удовольствии поплясать с убийцей — не намерена.
А вы смейтесь, сколько угодно.
Rira bien, qui rira le dernier. {«Хорошо смеется тот, кто смеется последний» (фр.).}
* * *
Мы сидели на скамейке за длинным деревянным столом, залитым вином и пивом.
Душно. От табачного дыма все мутно, зыбко, все плывет, уплывает, как в тумане речном.
Ревет гармошка, растягиваемая рыжим парнем. Публика набила вплотную скамейки и табуретки, на каждом месте сидят по двое, по трое, боком, друг на друге.
Посреди комнаты танцуют, пробивая себе путь локтями и каблуками. Кавалеры, положим, не в красных шарфах, а просто в мягких грязных воротниках, в мятых пиджачках, плохо бритые. У некоторых лоб покрыт явно апашской челочкой.
Дамы — типа горничной маленького отеля. С голыми грубыми руками, плохо обстриженные, неладно завитые, ярко раскрашенные, башмаки на них грубо-нарядные, с пряжками и бляшками. Неужели не апашки?
Туристов никаких не заметно.
Кто-то кивнул мне через табачный дым. Или показалось?
Перед нами ликер в грязных рюмках. Духота нестерпимая.
— Смотрите, смотрите, — он вас приглашает. Что же вы не идете?
Тот, кто кивнул, высокий белокурый апаш, встал со своего места и жестами приглашает меня.
— Какой ужас! Ни за что не пойду!
— Да ведь вы же для этого и шли. Чего же вы боитесь? — урезонивали меня друзья.
Апаш, расталкивая публику, шагая через табуретки, шел ко мне.
— Ни за что на свете! Ни за ч…
Апаш подошел, сколько мог пробраться, и звал жестами танцевать.
Может быть, неловко отказать? Обидится и зарежет. Да уж, раз пришла, делать нечего.
Апаш ничего, не очень страшный. Костюм на нем летний, что для января месяца не очень уж элегантно. И изрядно потрепанный. Но морда, если не считать явно дегенеративных надбровных дуг и тяжелой челюсти, свидетельствующей о наследственной склонности к убийству, была бы, пожалуй, добродушная.
Он ввел меня в плясовой водоворот.
Вот оно, «танго смерти». Начинается! Рассматриваю его исподтишка. Интересно, есть за ушами выпуклости, свидетельствующие о зверских наклонностях? Кажется, есть… Интересно, какое у него выражение лица, когда он душит?.. Надбровные дуги ужасны! Прямо из Ломброзовского альбома преступных типов…
Ищу глазами своих спутников, но они утонули в табачном тумане, и только голубая мгла зыблется пластами на месте их гибели.
Апаш приближает губы к моему уху.
— … ой… евс…
Ничего не слышно, такой грохот кругом.
Но он повторяет, и я слышу отчетливо и ясно:
— Tolstoi et Dostoewsky!
Да, да — «Толстой и Достоевский». Вот тебе и апаш!
Много раз слыхала я эти имена от французов, почти при каждом новом знакомстве. Каждый культурный француз, знакомясь с русским писателем, считает долгом упомянуть Толстого и Достоевского. С одной стороны, это любезность по отношению к русскому, а с другой — свидетельство о собственной культурности.
Когда я была больна и лежала в парижской больнице, каждый врач, узнав, что я русская, прежде чем спросить, что у меня болит, говорил:
— Ah! Tolstoi et Dostoewsky!
Иные при этом многозначительно поднимали брови, другие лукаво подмигивали, — знаем, мол, какие штуки за вами водятся! Ко всему этому я привыкла и уже не удивлялась. Но апаш, апаш сразил меня!
Я выпучила глаза, сбилась с такта и остановилась.
— Я слышал, что вы говорили по-русски, — продолжал апаш, налаживая сбитое танго. — Я страшно увлекаюсь русской литературой и теперь стал изучать русский язык, специально для того, чтобы прочесть в подлиннике «Les frères Karamazoff». C’est très karacho! Très karacho! {«Братья Карамазовы». Это очень «карашо»! Очень «карашо»! (фр.).}
— Вы… студент?
— В настоящее время нет.
Музыка смолкла. Я вернулась к своему столу. По удивленным лицам моих спутников поняла, какое у меня растерянное лицо.
— О чем вы с ним так горячо беседовали?
— О Толстом и Достоевском.
— Ха-ха-ха! — загрохотали все в ответ. — Нет, слушайте, скажите правду!
— Я же вам говорю, что о Достоевском. Чего же вы еще хотите?
— Не приставайте к ней, — посоветовал кто-то. — Вы же видите, что она не хочет отвечать.
— Может быть, благоразумнее будет, если мы сейчас же уйдем? — посоветовал другой.
— Конечно! Бог его знает, что у него на уме. Видите, как она расстроена.
— Идем, идем! Не оборачивайтесь!
Отзывы о сказке / рассказе: