Когда приезжают новые беженцы из советской России и рассказывают о близких и знакомых, нас часто удивляет количество браков, иногда совершенно нелепых.
А я всегда думаю:
«Бедные! Как им страшно жить, что они так боятся одиночества».
Помню Петербург. Осень.
Ночь на исходе. Пустые улицы. Что-то чернеет на тротуаре — из окна видно. Словно труп. Скорченный, одна рука вытянута, видимо, бежал и упал. И тени какие-то вдоль стен маячат — мотнутся к черному, к трупу, и снова расходятся. А где-то совсем близко стреляют часто-часто. Расстреливают, что ли. Они ведь это всегда на рассвете.
И тянется ночь, и нету ей конца, и все такая же.
Ждешь зари. Бродишь от окна к окну — скоро ли день, скоро ли разглядишь того, черного, скоро ли узнаешь.
Постучать бы кому-нибудь в дверь и сказать:
— Мне страшно!
Только и всего.
А, может быть, и еще меньше.
Колыхнулась портьера, звякнула на столе фарфоровая статуэтка об ножку лампы.
— Кошка! Ты?
Теплая, выгибается под рукою, сует голову в широкий мягкий рукав моего платья.
— Холодно? Зверь, милый, близкий. И тебе холодно! И тебя разбудила звериная предрассветная тревога, и все ты понимаешь, и страх у тебя перед тем черным, что лежит на тротуаре, одинаковый, звериный, и тоска та же. Зверь близкий!
Вдвоем-то нам лучше?
* * *
Его я встречала в Москве.
Он был высокий, сутулый, мохрастый, бородастый — такой обычный, что и незнакомые ему кланялись, а знакомые путались — на всех похож, на всех усталых, честных и неудачных, длинного фасона и бурого цвета.
Что он делал — Бог его знает.
Что-то честное и скучное.
Я, помнится, много раз спрашивала, да никак не могла до толка дослушать. Начинал он как-то издалека, крутил, плел все в придаточных предложениях и с историческими датами, так что никогда до конца довести не мог.
Сам, видно, забывал, к чему дело.
— Вы, кажется, в каком-то журнале пишете?
— Видите ли что, в 1882 году, когда еще жив был Владимир Соловьев, которого мне довелось встречать у Николая Петровича, женатого на Софье Андреевне, женщине очень неглупой. Всегда, бывало, говорила мне… — и т. д., и т. д.
И я забывала, что спросила, и он забыл, куда ведет. И так до следующей встречи.
Жил он одиноко, в пустой квартире, держал какую-то прислугу, очень сердитую.
— Она еще у вас?
— Да, покуда меня не выгнала.
Ходили слухи, что был он когда-то женат, но его, как и всех честных бурых и бородастых, жена бросила.
Бывал он только в каких-то редакциях, да еще раза три в неделю у общих знакомых — играл в шахматы.
И вдруг пропал.
Собирались узнать, что с ним, да как-то и не собрались.
Недели через четыре пришел сам.
— Где же это вы изволили пропадать?
— Да так, знаете ли, все дела…
— Какие такие дела? Нехорошо друзей бросать. Мы беспокоились.
— Беспокоились?
Он слегка покраснел, помялся и сказал, понизив голос:
— Я не мог. У меня… у меня муха.
— Что?
— Ну… муха. Понимаете? Завелась около окна и летает! Теперь зима, холодно, а она вот… Насчет дров у меня скверно, я спальню запер, а столовую велел топить. Под одеялом ведь довольно тепло.
— Вот чудак! Простудитесь. Вы бы ее тоже в спальню переселили.
— Понимаете — не хочет. Назад летит.
— Ну, допустим, муха — дело серьезное, но почему же вы к нам не приходили?
— Ах, знаете, как-то так… Вот я вчера вечером насыпал ей на стол сахару, она и ела. Сам я пошел в спальню разыскать книгу, а прислуга — прислуга такая грубая — взяла, да и погасила лампу. Муха ест, а она погасила. Вы понимаете…
Он рассеянно сыграл обычную партию в шахматы и, торопливо распрощавшись, ушел.
Несколько дней все веселились по поводу мухи. Хозяйка дома, очень остроумная и живая, чудесно передавала в лицах весь разговор.
— Верочка! Расскажите еще про муху! — просили ее.
И она рассказывала.
Но герой рассказа снова пропал. И на этот раз навсегда.
Он умер. Умер от воспаления легких. Из газет мы узнали, что он был приват-доцент и знаток каких-то литератур.
Его жалели.
— Бедный! Такой одинокий.
Но я думала:
«Нет. Последние дни свои он не был одинок».
И хорошо. Вдвоем ему было легче.
Отзывы о сказке / рассказе: