Старуха-лавочница, вдова околоточного и богаделенская старушонка пьют чай.
Чай не какой-нибудь, а настоящий постный, и не с простым сахаром, который, как известно каждому образованному человеку, очищается через собачьи кости, а с постным, который совсем не очищается, а, напротив того, еще пачкается разными фруктовыми соками с миндалем.
У каждой из трех собеседниц лицо особое, как полагается.
У лавочницы нос сизый, нарочно, чтобы люди плели, быдто она клюкнуть любит.
У вдовы околоточного глаза пронзительные и смотрят все на то, на что не следовало бы: на лавочницын нос, на прореху в юбке, на дырку в скатерти, на щербатый чайник.
У богаделенки лицо «обнаковенное», какое бывает у старух, век свой трепавшихся по господам, в роде тарелки, на которую кое-как посыпано какой-то рубленой дряни; все меленькое, все кривенькое, все ни к чему.
— Н-да, сла-те, Господи, — говорит богаделенка. — Вот дожили и до поста.
— Только нужно и то понимать, что пост человеку не на радость послан, а на воздержание плоти и крови, — подхватывает вдова и косится на большой кусок постного сахара, который богаделенка подпрятала сбоку под блюдечко.
Богаделенка деликатно направляет разговор по другому руслу.
— Очинно отец Евмений хорошо служит. Благолепно.
— Что служит хорошо, с этим не поспорю, — обиженно поджимает губы вдова, — ну, что круглый пост рыбное ест, это уж чести приписать нельзя.
— Оны ученые. Их учить нечего, что можно, чего нельзя, — успокоительно замечает лавочница.
— Пусть ученые. Этого никто от них и не отнимает. У меня у самой дочка прогимназию кончает. Ну, чтобы я допустила себя до рыбного, так легче мне живой в гроб лечь.
— Господа всегда постом рыбу кушают, — говорит богаделенка, и чувствуется, что хоть и грех это, а господами она гордится. — Уху варят с ершом, растегаи пекут, осетрину варят, сига коптят. А у Даниловых нельму разварную делали.
— Не-ельму? Да такой и рыбы-то вовсе нету, — обиделась вдова.
— Из Сибири привозили.
— Еще что выдумаешь! Язык без костей! Из Сибири ей рыбу повезут.
— А я, — вздохнула лавочница, очинно рыбу люблю. Особливо солоную. Солоная рыба прямо смерть моя…
— А взять бы тебе осетринки, да залить бы ее…
— Милая! — с чувством отвечает лавочница. — Милая! Осетрина-то ведь кусается! Кусается осетрина-то!
— Ну, хошь судака. Можно тоже и судака залить.
— Кусается судак-то нынче. Очень даже кусается.
— Ну, леща возьми. Из леща тоже можно, коли его хорошенько…
— Кусается лещ-то…
— И что это у вас все кусается! Больно вы пужливы, — острит вдова.
Лавочница вздыхает глубоко.
— Вот муж был жив, так и рыбку ели, и ничего не боялись. Достаток был, и никаких санитаров в глаза не видывали. А нынче ходят да разнюхивают. Один придет понюхает, другой понюхает. Тьфу! От одних от ихних носов товар у меня, гриб, плесенью пошел. Товар нежный, рази он может человецкий нос перенести. Худо стало теперь. Муж-то у меня был молодой, кр-расавец, мужчина во всю щеку. Раз это случилась с ним беда. Шел он на почту, деньги за товар отправлять; тысячи полторы было с ним. А почта тогда в старом доме была, от нас недалеко; оврагом надо было идти, да мимо выгона. Место пустое. Он с собой всегда и пистолет брал. Храбрый был, — одно слово, кровь с молоком. Идет это он, вдруг, откуда ни возьмись парень перед ним. «Стой, — кричит, не то дух вон». Остановился муж. «Чего, — говорит, тебе надать?» — «А отдавай, — говорит, — мне денежки свои, все — какие есть, да живо поворачивайся, мне, — говорит, проклаждаться некогда». И что бы вы думали? Другой бы напужался бы до смерти. А муж-то мой хоть бы что. Преспокойно вынул деньги, да и отдал их мошеннику-грабителю. Тот деньги взял и строго-настрого заказал людям сказывать. Ну, муж вернулся домой, все двери на запор, да шепотком мне и рассказал. А больше никому. Уж и удивлялась же я! Другой бы на его месте нивесть бы чего со страху натворил. И кричал бы, и стрелял бы, и защищался бы, а он хоть бы что. Этакого другого — поискать, не сыщешь. Вот и помер. Не живут хорошие люди на свете!
— Н-да, — вздыхает богаделенка и подымает глаза на грязный потолок. — Такие-то, видно, и там нужны!
— Говорили, быдто опился, оттого и помер, — вставляет вдова, безмятежно глядя на лавочницын нос. — Мне что! За что купила, за то и продаю.
— Ну, это ты оставь, — окрысилась лавочница. — Муж мой с наговору помер, а не с перепою. Это тебе грудной младенец скажет, не то что…
— Такой болезни не бывает. Наговор! Что это за болезнь такая? У меня, вон, дочка в прогимназии учится. Всякая болезнь, это — микроб. А наговор — про такое никто и не слыхивал.
— Господи, помилуй! — в тихом негодовании восклицает богаделенка и даже вытирает рот, чтоб удобнее было возражать, если лавочнице понадобится ее помощь.
Но лавочница и так сильна.
— Дочка! У тебя дочка в прогимназии учится! А спросила ли, хочу ли я слышать про твою дочку-то! Тычет мне дочкой в рыло. Не посмотрят, что Великий пост, а со всякой, прости Господи, пустяковиной…
— Истинно, истинно! — подхватывает богаделенка. — Не посмотрят, что пост… Вот я у немца жила, у Август Иваныча, и то всегда на Страшной постное ел. «Мне, — грит, — ветчину вкуснее будет на праздниках кушать, если я последнюю неделю постное покушаю». Вот вам! Немец — и то душеспасенье понимал!
— Понимал, понима-ал твой немец! — передразнивает вдова, вставая со стула. — Понима-ал. Это он, верно, тебя сибирской рыбой кормил. Выписывал из Сибири! Хи-хи! Ох, уморушка. Смотри, хозяйка, она у тебя, у старой вороны, постный сахар стащила. Нечего, нечего! Вон под блюдечком-то лежит!
— Ах, ты, подлая твоя личность! — затряслась богаделенка. — Да очень мне ваш сахар нужен! Не видала я вашего сахару обсосанного!
— Это у меня сахар обсосанный?! — ужаснулась лавочница. — В-вон! Чтоб духу вашего…
— Интеллигентному человеку слушать вас совершенно невозможно! — отряхнула крошки с платья вдова и с достоинством вышла.
— Вон! — повторила еще раз лавочница.
Богаделенка поджала губы, подтянула головной платок и засеменила к дверям.
Ушли.
Лавочница сразу успокоилась, обрядливо все. прибрала на место.
— Ну-с, чайку попили, теперь, пожалуй, и в церкву пора. Слава тебе, Господи! Все во благовремении.
Отзывы о сказке / рассказе: