Глава седьмая
Раздается за стеною и дядин голос и еще чей-то другой, незнакомый голос; а тоже слышно, что и маменька с тетенькой тут находятся.
Незнакомый рассказывает, что он был уже у Богоявления и там дьякона слушал, и у Никитья тоже был, но «надо, говорит, их вровнях ровно поставить и под свой камертон слушать».
Дядя отвечает:
— Что же, действуй; я в Борисоглебской гостинице все приготовил. Сквозь все комнаты открыты будут. Приезжих никого нет-кричите сколько хотите, обижаться будет некому. Отличная гостиница: туда только одни приказные из палат ходят с челобитчиками, пока присутствие; а вечером совершенно никого нет, и даже перед окнами, как лес, стоят оглобли да лубки на Полешской площади.
Незнакомый отвечает:
— Это нам и нужно, а то у них тоже нахальные любители есть и непременно соберутся мой голос слушать и пересмеивать.
— А ты разве боишься?
— Я не боюсь, а за нахальство рассержусь и побью. А у самого у него голос как труба.
— Я им,- говорит,- на свободе все примеры объясню, как в нашем городе любят. Послушаем, как они подведут и покажут себя на все лады: как ворчком при облачении, как середину, как многолетный верх, как «во блаженном успении» вопль пустить и памятную завойку сделать. Вот и вся недолга.
И дядя согласился.
— Да, — говорит,- надо их сравнять и тогда для всех безобидное решение сделать. Который к нашему елецкому фасону больше потрафит — о том станем хлопотать и к себе его сманим, а который слабже выйдет — тому дадим на рясу за беспокойство.
— Бери деньги с собою, а то у них крадут.
— Да и ты тоже свои с собой бери.
— Хорошо.
— Ну. а теперь ты иди уставляй угощение, а я за дьяконами поеду. Они просили, чтоб в сумерки,- потому что наш народ, говорят, шельма: все пронюхает.
Дядя и на это отвечает согласно, но только говорит:
— Я вот этих сумерек-то у них в Орле боюся, а теперь скоро совсем стемнеет.
— Ну, я,- отвечает незнакомый,- ничего не боюсь.
— А как ихний орловский подлет с тебя шубу стащит?
— Ну, как же. Так-то он с меня и стащит! Лучше пусть не попадается, а то я, пожалуй, и сам с него все стащу.
— Хорошо, что ты так силен.
— А ты с племянником ступай. Парнище такой, что кулаком вола ушибить может.
Маменька отзывается:
— Миша слаб — где ему защищаться!
— Ну, пусть медных пятаков в перчатку возьмет, тогда и крепок сделается.
Тетенька отзывается:
— Ишь что выдумает!
— Ну, а чем я худо сказал?
— На все у вас в Ельце, видно, свое правило.
— А то как же? У вас губернатор правила уставляет, а у нас губернатора нет,- вот мы зато и сами себе даем правило.
— Как бить человека?
— Да, и как бить человека есть правила.
— А вы лучше до воровского часу не оставайтесь, так ничего с вами и не приключится.
— А у вас в Орле в котором часу настает воровской час?
Тетушка отвечает из какой-то книги:
— «Егда люди потрапезуют и, помоляся, уснут, в той час восстают татие и исходя грабят».
Дядя с незнакомым рассмеялись. Им это все, что маменька с тетенькой говорили, казалось будто невероятно или нерассудительно.
— Чего же,- говорят,-у вас в таком случае полицмейстер смотрит?
Тетенька опять отвечают от Писания:
— «Аще не Господь хранит дом — всуе бдит строгий». Полицмейстер у нас есть с названием Цыганок. Он свое дело и смотрит, хочет именье купить. А если кого ограбят, он говорит: «Зачем дома не спал? И не ограбили б».
— Он бы лучше чаще обходы посылал.
— Уж посылал.
— Ну и что же?
— Еще хуже стали грабить.
— Отчего же так?
— Неизвестно. Обход пройдет, а подлеты за ним вслед — и грабят.
— А может быть, не подлеты, а сами обходные и грабили.
— Может быть, и они грабили.
— Надо с квартальным.
— А с квартальным еще того хуже — на него если пожалуешься, так ему же и за бесчестье заплатишь.
— Экий город несуразный!- вскричал Павел Мироныч (я догадался, что это был он) и простился и вышел, а дядя пошевеливается и еще рассуждает:
Нет, и вправду,- говорит,- у нас в Ельце лучше. Я на живейном
Не езди на живейнике! Живейный тебя оберет, да и с санок долой
Ну так как хотите, а я опять племянника Мишу с собой возьму. Нас с ним вдвоем никто не обидит.
Маменька сначала и слышать не хотели, чтобы меня отпустить, но дядя стал обижаться и говорит:
— Что же это такое: я же ему часы с ободком подарил, а он неужели будет ко мне неблагодарный и пустой родственной услуги не окажет? Не могу же я теперь все дело расстроить. Павел Мироныч вышел при моем полном обещании, что я с ними буду и все приготовлю, а теперь вместо того что же, я должен, наслушавшись ваших страхов, дома, что ли, остаться или один на верную погибель идти?
Тетенька с маменькой притихли и молчат.
А дядя настаивает:
— Ежели б,- говорит,- моя прежняя молодость, когда мне было хоть сорок лет,- так я бы не побоялся подлетов, а я муж в летах, мне шестьдесят пятый год, и если с меня далеко от дому шубу долой стащат, то я, пока без шубы приду, непременно воспаление плеч получу, и тогда мне надо молодую рожечницу кровь оттянуть, или я тут у вас и околею. Хороните меня тогда здесь на свой счет у Ивана Крестителя, и пусть над моим гробом вспомнят, что твой Мишка своего дядю родного в своем отечественном городе без родственной услуги оставил и один раз в жизни проводить не пошел…
Тут мне стало так его жалко и так совестно, что я сразу же выскочил и говорю:
— Нет, маменька, как вам угодно, но я дяденьку без родственной услуги не оставлю. Неужели я буду неблагодарный, как Альфред, которого ряженые солдаты по домам представляют? Я вам в ножки кланяюсь и прошу позволения, не заставьте меня быть неблагодарным, дозвольте мне дядюшку проводить, потому что они мне родной и часы мне подарили и мне будет от всех людей совестно их без своей услуги оставить.
Маменька, как ни смущались, должны были меня отпустить, но только уж зато строго-престрого наказывали, чтобы и не пил, и по сторонам не смотрел, и никуда не заходил, и поздно не запаздывался.
Я ее всячески успокаиваю.
— Что вы,- говорю,- маменька: зачем по сторонам, когда есть прямая дорога. Я при дяде.
— Все-таки,- говорят,- хоть и при дяде, а до воровского часу не оставайся. Я спать не буду, пока вы домой обратите. А потом стала меня за дверью крестить и шепчет:
— Ты на своего дяденьку Ивана Леонтьевича не очень смотри: они в Ельце все колобродники. К ним даже и в дома-то их ходить страшно: чиновников зазовут угощать, а потом в рот силой льют, или выливают за ворот, и шубы спрячут, и ворота запрут, и запоют: «Кто не хочет пить — того будем бить». Я своего братца на этот счет знаю.
— Хорошо-с,- отвечаю,- маменька; хорошо, хорошо! Во всем за меня будьте покойны.
А маменька все свое:
— Сердце мое,- говорят,- чувствует, что это у вас добром не кончится.
Глава восьмая
Наконец вышли мы с дяденькой наружу за ворота и пошли. Что такое с нами подлеты двумя могут сделать? Маменька с тетенькой, известно, домоседки и не знают того, что я один по десяти человек на один кулак колотил в бою. Да и дяденька еще, хоть и пожилой человек, а тоже за себя постоять могут.
Побежали мы туда, сюда, в рыбные лавки и в ренсковые погреба, всего накупили и все посылаем в Борисоглебскую, в номера, с большими кульками. Сейчас самовары греть заказали, закуски раскрыли, вино и ром расставили и хозяина, борисоглебского гостинника, в компанию пригласили и просим:
— Мы ничего нехорошего делать не будем, но только желание наше и просьба — чтобы никто чужой не слыхал и не видал.
— Это,- говорит,- сделайте милость; клоп один разве в стене услышит, а больше некому.
А сам такой соня — все со сна рот крестит.
Вскоре же и Павел Мироныч приехал и обоих дьяконов с собой привез: и богоявленского, и от Никития. Закусили сначала кое-как, начерно, балычка да икорки и сейчас поблагословились за дело, чтобы пробовать.
Три верхние номера все сквозь в одно были отворены. В одном на кроватях одежду склали, в другом, крайнем, закуску уставили, а в среднем — голоса пробовать.
Прежде Павел Мироныч посредине комнаты стал и показал, что главное у них в Ельце купечество от дьяконов любит. Голос у него, я вам говорил, престрашный, даже как будто по лицу бьет и в окнах на стеклах трещит.
Даже гостинник очнулся и говорит:
— Вам бы самому и первым дьяконом быть.
— Мало ли что!- отвечает Павел Мироныч,- мне, при моем капитале, и так жить можно, а я только люблю в священном служении громкость слушать.
— Этого кто же не любит!
И сейчас после того, как Павел Мироныч прокричал, начали себя показывать дьякона: сначала один, а потом другой одно и то же самое возглашать. Богоявленский дьякон был черный и мягкий, весь как на вате стега а никитский рыжий, сухой, что есть хреновый корень, и бородка маленька смычком; а как пошли кричать, выбрать невозможно, который лучше. В одном роде у одного лучше выходит, а в другом у другого приятнее. Сначала Павел Мироныч представил, как у них в Ельце любят, чтобы издали, ворчанье раздавалось. Проворчал «Достойно есть», и потом «Прободи, владыко» и «Пожри, владыко», а потом это же самое сделали оба дьякона. У рыжего ворчок вышел лучше. В чтении Павел Мироныч с такого с низа взял, что ниже самого низкого, как будто издалека ветром наносит: «Во время онно». А потом начал выходить все выше да выше и наконец сделал, такое воскликновение, что стекла зазвенели. И дьякона вровнях с ним не отставали.
Ну, потом таким же манером и все прочее, как икатенью вести и как надо певчим в тон подводить, потом радостное многолетие и «о спасении»; потом заунывное — «вечный покой». Сухой никитский дьякон завойкою так всем понравился, что и дядя, и Павел Мироныч начали плакать и его целовать и еще упрашивать, нельзя ли развести от всего своего естества еще поужаснее.
Дьякон отвечает:
— Отчего же нет: мне это религия допускает, но надо бы чистым ямайским ромом подкрепиться — от него раскат в грудях шире идет.
— Сделай твое одолжение — ром на то изготовлен: хочешь из рюмки пей, хочешь из стакана хлещи, а еще лучше обороти бутылку, да и перелей все сразу из горлышка.
Дьякон говорит:
— Нет, я больше стакана за раз не обожаю.
Подкрепились — дьякон и начал сниза «во блаженном успении вечный покой» и пошел все поднимать вверх и все с густым подвоем всем «усопшим владыкам орловским и севским, Аполлосу же и Досифею, Ионе же и Гавриилу, Никодиму же и Иннокентию», и как дошел до «с-о-т-т-в-о-о-р-р-и им» так даже весь кадык клубком в горле выпятил и такую завойку взвыл, что ужас стал нападать, и дяденька начал креститься и под кровать ноги подсовывать, и я за ним то же самое. А из-под кровати вдруг что-то бац нас по булдажкам,- мы оба вскрикнули и враз на середину комнаты выскочили и трясемся…
Дяденька в испуге говорит:
— Ну вас совсем! Оставьте их… не зовите их больше… они уж и так здесь под кроватью толкаются.
Павел Мироныч спрашивает:
— Кто под кроватью может толкаться?
Дядя отвечает:
— Покойнички.
Павел Мироныч, однако, не оробел: схватил свечку с огнем да под кровать, а на свечку что-то дунуло, и подсвечник из рук вышибло, и лезет оттуда в виде как будто наш купец от Николы, из Мясных рядов.
Все мы, кроме гостинника, в разные стороны кинулись и твердим одно слово:
— Чур нас! чур!
А за этим из-под другой кровати еще другой купец выползает. И мне кажется, что и этот будто тоже из Мясных рядов.
— Что же это значит?
А эти купцы оба говорят:
— Пожалуйста, это ничего не значит… Мы просто любим басы слушать.
А первый купец, который нас с дядей по ногам ударил и у Павла Мироныча свечу вышиб, извиняется, что мы его сами сапогами зашибли, а Павел Мироныч свечою чуть лицо не подпалил.
Но Павел Мироныч рассердился на гостинника и стал его обвинять, что если за номера деньги заплочены, так не надо было сторонних людей без спроса под кровать накладывать.
А гостинник будто все спал, но оказался сильно выпивши.
— Эти хозяева,- говорит,- оба мне родственники: я им хотел родственную услугу сделать. Я в своем доме что хочу — все могу.
— Нет, не можешь.
— Нет, могу.
— А если тебе заплочено?
— Так что же, что заплочено? Это дом мой, а мне мои родные всякой платы дороже. Ты побыл здесь и уедешь, а они здесь всегдашние: вы их ни пятками ткать, ни глаза им жечь огнем не смеете.
— Не нарочно мы их пятками ткали, а только ноги свои подвели,говорит дядя.
— А вы ног бы не подводили, а прямо сидели.
— Мы подвели с ужаса.
— Ну так что за беда. А они к лерегии привержены и желамши слушать…
Павел Мироныч вскипел.
— Да это нешто,- говорит,- лерегия? Это один пример для образования, а лерегия в церкви.
— Все равно,- говорит гостинник,- это все к одному и тому же касается.
— Ах вы, поджигатели!
— А вы бунтовщики.
— Какие?
— Дохлым мясом у себя торговали. Заседателя на ключ заперли!
И пошли в этом роде бесконечные глупости. И вдруг все возмутилось, и уже гостинник кричит:
— Ступайте вы, мукомолы, вон из моего заведения, я с своими мясниками сам продолжать буду.
Павел Мироныч ему и погрозил.
А гостинник отвечает:
— А если грозиться, так я сейчас таких орловских молодцов кликну, что вы ни одного не переломленного ребра домой в Елец не привезете.
Павел Мироныч, как первый елецкий силач, обиделся.
— Ну что делать,- говорит,- зови, если с места встанешь, а я вон из номера не пойду; у нас за вино деньги плочены.
Мясники захотели уйти — верно, вздумали людей кликнуть. Павел Мироныч их в кучу и кричит:
— Где ключ? Я их всех запру.
Я говорю дяде:
— Дяденька! бога ради! Вот мы до чего досиделись! Тут может убийство выйти! А дома теперь маменька и тетенька ждут… Что они думают!.. Как беспокоятся!
Дядя и сам устрашился.
— Хватай шубу,- говорит,- пока отперто, и уйдем.
Выскочили мы в другую комнату, захватили шубы, и рады, что на вольный воздух выкатились; но только тьма вокруг такая густая, что и зги не видно, и снег мокрый-премокрый целыми хлопками так в лицо и лепит, так глаза и застилает.
— Веди,- говорит дядя,- я что-то вдруг все забыл — где мы, и ничего рассмотреть не могу.
— Вы,- говорю,- уж только скорей ноги уносите.
— Павла Мироныча нехорошо что оставили.
— Да ведь что же с ним делать?
— Так-то оно так… но первый прихожанин.
— Он силач; его не обидят.
А снег так и слепит, и как мы из духоты выскочили, то невесть что кажется, будто кто-то со всех сторон вылезает.
Глава девятая
Я, разумеется, дорогу отлично знал, потому что город наш небольшой, и я в нем родился и вырос, но эта темнота и мокрый снег прямо из комнатного жара да из света точно у меня память отуманили.
— Позвольте,- говорю,- дяденька, сообразить, где мы находимся.
— Неужели же ты в своем городе примет не знаешь?
— Нет, знаю, мол; первая примета у нас два собора: один новый, большой, другой старый, маленький, и нам надо промежду их взять направо, а я теперь за этим снегом не вижу ни большого собора, ни малого.
— Вот тебе и раз! Этак и в самом деле с нас шубы снимут или даже совсем разденут, и нельзя знать будет, куда бежать голым. Насмерть простудиться можно.
— Авось, бог даст, не разденут.
— А ты знаешь этих купцов, которые из-под постелей вылезли?
— Знаю.
— Обоих знаешь?
— Обоих знаю, один называется Ефросин Иванов, а другой Агафон Петров.
— И что же — они всамделе купцы?
— Купцы.
— У одного рожа-то мне совсем не понравилась.
— Чем?
— Язовитское в нем ображение.
— Это Ефросин: он и меня раз испугал.
— Чем?
— Мечтанием. Я один раз ишел вечером ото всенощной мимо их лавок и стал против Николы помолиться, чтобы пронес бог,- потому что у них в рядах злые собаки; а у этого купца Ефросина Иваныча в лавке соловей свищет, и сквозь заборные доски лампада перед иконой светится .. Я прилег к щелке подглядеть и вижу: он стоит с ножом в руках над бычком, бычок у его ног зарезан и связанными ногами брыкается, головой вскидывает; голова мотается на перерезанном горле, и кровь так и хлещет; а другой телок в темном угле ножа ждет, не то мычит, не то дрожит, а над парной кровью соловей в клетке яростно свищет, и вдали за Окою гром погромыхивает. Страшно мне стало. Я испугался и крикнул: «Ефросин Иваныч!» Хотел его просить меня до лав проводить, но он как вздрогнет весь… Я и убежал. И сейчас это в памяти.
— Зачем же ты теперь такую страшность рассказываешь?
— А что же такое? разве вы боитесь?
— Не боюсь, да не надо про страшное.
— Ведь это хорошо кончилось. Я ему на другой день говорю: так — я тебя испугался. А он отвечает: «А ты меня испугал, потому что я стоял соловья заслушавшись, а ты вдруг крикнул». Я говорю: «Зачем же ты так чувствительно слушаешь?» -«Не могу,- отвечает,- у меня часто сердце заходится».
— Да ты силен или нет? — вдруг перебил дядя.
— Хвалиться,- говорю,- особенной силой не стану, а если пятака три-четыре старинных в кулак зажму, то могу какого хотите подлета треснуть прямо на помин души.
— Да хорошо,- говорит,- если он будет один.
— Ну кто, подлет-то! А если они двое или в целой компании?..
— Ничего, мол: если и двое, так справимся — вы поможете. А в большой компании подлеты не ходят.
— Ну, ты на меня не много надейся: я, брат, стар стал. Прежде, точно, я бивал во славу Божию так, что по Ельцу знали и в Ливнах…
Но не успел он это проговорить, как вдруг слышим, сзади нас будто кто-то идет и еще поспешает.
— Позвольте,- говорю,- мне кажется, как будто кто-то идет.
— А что? И я слышу, что идет,- отвечает дядя.
Отзывы о сказке / рассказе: