Глава четвёртая
Вступали мы к ним со всем русским радушием, потому что молдаване все православные, но страна их нам с первого же впечатления не понравилась: низменность, кукуруза, арбузы и земляные груши прекрасные, но климат нездоровый. Очень многие у нас ещё на походе переболели, а к тому же ни приветливости, ни благодарности нигде не встречаем.
Что ни понадобится — за всё давай деньги, а если что-нибудь, хоть пустяки, без денег у молдава возьмут, так он, чумазый, заголосит, будто у него дитя родное отняли. Воротишь ему — бери свои костыли, — только не голоси, так он спрячет и сам уйдет, так что его, чёрта лохматого, нигде и не отыщешь. Иной раз даже проводить или дорогу показать станет и некому — все разбегутся. Трусишки единственные в мире, и в низшем классе у них мы ни одной красивой женщины не заметили. Одни девчонки чумазые, да пребезобразнейшие старухи.
Ну, думаем себе, может быть у них это так только в хуторах придорожных: тут всегда народ бывает похуже; а вот придём в город, там изменится. Не могли же поляки совсем без основания нас уверять, что здесь хороши и куконы! Где они, эти куконы? Посмотрим.
Пришли в город, ан и здесь то же самое: за всё решительно извольте платить.
В рассуждении женской красоты поляки сказали правду. Куконы и куконицы нам очень понравились — очень томны и так гибки, что даже полек превосходят, а ведь уж польки, знаете, славятся, хотя они на мой вкус немножко большероты, и притом в характере капризов у них много. Пока дойдёт до того, что ей по Мицкевичу скажешь: «Коханка моя! на цо нам размова», — вволю ей накланяешься. Но в Молдавии совсем другое — тут во всём жид действует. Да-с, простой жид и без него никакой поэзии нет. Жид является к вам в гостиницу и спрашивает: не тяготитесь ли вы одиночеством и не причуяли ли какую-нибудь кукону?
Вы ему говорите, что его услуги вам не годятся, потому что сердце ваше уязвлено, например, такою-то или такою-то дамою, которую вы видели, например скажете, в таком-то или таком-то доме под шёлковым шатром на балконе. А жид вам отвечает: «мозно».
Поневоле окрик дашь:
— Что такое «мозно»!?
Отвечает, что с этою дамою можно иметь компанию, и сейчас же предлагает, куда надо выехать за город, в какую кофейню, куда и она приедет туда с вами кофе пить. Сначала думали — это враньё, но нет-с, не вранье. Ну, с нашей мужской стороны, разумеется, препятствий нет, все мы уже что-нибудь присмотрели и причуяли и все готовы вместе с какою-нибудь куконою за город кофе пить.
Я тоже сказал про одну кукону, которую видел на балконе. Очень красивая. Жид сказал, что она богатая и всего один год замужем,
Что-то уж, знаете, очень хорошо показалось, так что даже и плохо верится. Переспросил еще раз, и опять то же самое слышу: богатая, год замужем и кофе с нею пить можно.
— Не врешь ли ты? — говорю жиду.
— Зачем врать? — отвечает, — я всё честно сделаю: вы сидите сегодня вечером дома, а как только смеркнется к вам придёт её няня.
— А мне на какой чёрт нужна её няня?
— Иначе нельзя. Это здесь такой порядок.
— Ну, если такой порядок, то делать нечего, в чужой монастырь с своим уставом не ходят. Хорошо; скажи её няне, что я буду сидеть дома и буду её дожидаться,
— И огня, — говорит, — у себя не зажигайте.
— Это зачем?
— А чтобы думали, что вас дома нет
Пожал плечами и на это согласился.
— Хорошо, — говорю, — не зажгу.
В заключение жид с меня за свои услуги червонец потребовал.
— Как, — говорю, — червонец! Ничего ещё не видя, да уж и червонец! Это жирно будет.
Но он, шельма этакий, должно быть, травленый.
Улыбается и говорит:
— Нет; уж после того как увидите — поздно будет получать. Военные, говорят, тогда не того…
— Ну, — говорю, — про военных ты не смей рассуждать, — это не твоё дело, а то я разобью тебе морду и рыло и скажу, что оно так и было.
А впрочем дал ему злата и проклял его и верного позвал раба своего.
Дал денщику двугривенный и говорю:
— Ступай куда знаешь и нарежься как сапожник, только чтобы вечером тебя дома не было.
Всё, замечайте, прибавляется расход к расходу. Совсем не то, что васильки рвать. Да, может быть, ещё и няньку надо позолотить.
Наступил вечер; товарищи все разошлись по кофейням. Там тоже девицы служат и есть довольно любопытные, — а я притворился, солгал товарищам, будто зубы болят и будто мне надо пойти в лазарет к фельдшеру каких-нибудь зубных капель взять, или совсем пускай зуб выдернет. Обежал поскорей квартал да к себе в квартиру, — нырнул незаметно; двери отпер и сел без огня при окошечке. Сижу как дурак, дожидаюсь: пульс колотится и в ушах стучит. А у самого уже и сомнение закралось, думаю: не обманул ли меня жид, не наговорил ли он мне про эту няньку, чтобы только червонец себе схватить… И теперь где-нибудь другим жидам хвалится, как он офицера надул, и все помирают, хохочут. И в самом деле, с какой стати тут няня и что ей у меня делать?.. Преглупое положение, так что я уже решил: ещё подожду, пока сто сосчитаю, и уйду к товарищам.
Глава пятая
Вдруг, я и полсотни не сосчитал, раздался тихонечко стук в двери и что-то такое вползает, — шуршит этаким чем-то твёрдым. Тогда у них шалоновые мантоны носили, длинные, а шалон шуршит.
Без свечи-то темно у меня так, что ничего ясно не рассмотришь, что это за кукуруза.
Только от уличного фонаря чуть-чуть видно, что гостья моя, должно быть, уже очень большая старушенция. И однако, и эта с предосторожностями, так что на лице у нее вуаль.
Вошла и шепчет:
— Где ты?
Я отвечаю:
— Не бойся, говори громко: никого нет, а я дожидаюсь, как сказано. Говори, когда же твоя кукона поедет кофе пить?
— Это, — говорит, — от тебя зависит.
И всё шепотом.
— Да я, — говорю, — всегда готов.
— Хорошо. Что же ты мне велишь ей передать?
— Передай, мол, что я ею поражён, влюблён, страдаю, и когда ей угодно, я тогда и явлюсь, хотя, например, завтра вечером.
— Хорошо, завтра она может приехать.
Кажется, ведь надо бы ей после этого уходить, — не так ли? Но она стоит-с!
— Чего-с!
Надо, видно, проститься ещё с одним червонцем. Себе бы он очень пригодился, но уж нечего делать — хочу ей червонец подать, как она вдруг спрашивает:
— Согласен ли я сейчас с нею послать куконе триста червонцев?
— Что-о-о тако-о-ое?
Она преспокойно повторяет «триста червонцев», и начинает мне шептать, что муж её куконы хотя и очень богат, но что он ей не верен и проживает деньги с итальянскою графинею, а кукона совсем им оставлена и даже должна на свой счёт весь гардероб из Парижа выписывать, потому что не хочет хуже других быть…
То есть вы понимаете меня, — это чёрт знает что такое! Триста золотых червонцев — ни больше, ни меньше!.. А ведь это-с тысяча рублей! Полковницкое жалованье за целый год службы… Миллион картечей! Как это выговорить и предъявить такое требование к офицеру? Но, однако, я нашёлся: червонцев у меня, думаю, столько нет, но честь свою я поддержать должен.
— Деньги, — говорю, — для нас, русских, пустяки. — Мы о деньгах не говорим, но кто же мне поручится, что ты ей передашь, а не себе возьмёшь мои триста червонцев?
— Разумеется, — отвечает, — я ей передам.
— Нет, — говорю, — деньги дело не важное, но я не желаю быть тобою одурачен. — Пусть мы с нею увидимся, и я ей самой, может быть, ещё больше дам.
А кукуруза вломилась в амбицию и начала наставление мне читать.
— Что ты это, — говорит, — разве можно, чтобы кукона сама брала.
— А я не верю.
— Ну, так иначе, — говорит, — ничего не будет.
— И не надобно.
Такими она меня впечатлениями исполнила, что я даже физическую усталость почувствовал, и очень рад был, когда её чёрт от меня унёс.
Пошёл в кофейню к товарищам, напился вина до чрезвычайности и проводил время, как и прочие, по-кавалерски; а на другой день пошёл гулять мимо дома, где жила моя пригляженая кукона, и вижу, она как святая сидит у окна в зелёном бархатном спенсере, на груди яркий махровый розан, ворот низко вырезан, голая рука в широком распашном рукаве, шитом золотом, и тело… этакое удивительное розовое… из зелёного бархата, совершенно как арбуз из кожи, выглядывает.
Я не стерпел, подскочил к окну и заговорил:
— Вы меня так измучили, как женщина с сердцем не должна; я томился и ожидал минуты счастия, чтобы где-нибудь видеться, но вместо вас пришла какая-то жадная и для меня подозрительная старуха, насчёт которой я, как честный человек, долгом считаю вас предупредить: она ваше имя марает.
Кукона не сердится; я ей брякнул, что старуха деньги просила, — она и на это только улыбается. Ах ты чёрт возьми! зубки открыла — просто перлы средь кораллов, — всё очаровательно, но как будто дурочкой от неё немножко пахнуло.
— Хорошо, — говорит, — я няню опять пришлю.
— Кого? эту же самую старуху?
— Да; она нынче вечером опять придёт.
— Помилуйте, — говорю, — да вы, верно, не знаете, что эта алчная старуха какою не стоющею уважения особою вас представляет!
А кукона вдруг уронила за окно платок, и когда я нагнулся его поднять, она тоже слегка перевесилась так, что вырез-то этот проклятый в её лифе весь передо мною, как детский бумажный кораблик, вывернулся, а сама шепчет:
— Я ей скажу… она будет добрее. — И с этим окно тюк на крюк.
«Я её вечером опять пришлю». «Я велю быть добрее». Ведь тут уже не всё глупость, а есть и смелая деловитость… И это в такой молоденькой и в такой хорошенькой женщине!
Любопытно, и кого это не заинтересует? Ребенок, а несомненно, что она всё знает и всё сама ведёт и сама эту чертовку ко мне присылала и опять её пришлёт.
Я взял терпение, думаю: делать нечего, буду опять дожидаться, чем это кончится.
Дождался сумерек и опять притаился, и жду в потёмках. Входит опять тот же самый шалоновый свёрток под вуалем.
— Что, — спрашиваю, — скажешь?
Она мне шёпотом отвечает:
— Кукона в тебя влюблена и с своей груди розу тебе прислала.
— Очень, — говорю, — её благодарю и ценю, — взял розу и поцеловал.
— Ей от тебя не надо трёхсот червонцев, а только полтораста.
Хорошо сожаление… Сбавка большая, а всё-таки полтораста червонцев пожалуйте. Шутка сказать! Да у нас решительно ни у кого тогда таких денег не было, потому что мы, выходя из Польши, совсем не так были обнадёжены и накупили себе что нужно и чего не нужно, — всякого платья себе нашили, чтобы здесь лучше себя показать, а о том, какие здесь порядки, даже и не думали.
— Поблагодари, — говорю, — твою кукону, а ехать с нею на свидание не хочу.
— Отчего?
— Ну вот ещё: отчего? не хочу да и баста.
— Разве ты бедный? Ведь у вас все богатые. Или кукона не красавица?
— И я, — говорю, — не бедный, у нас нет бедных, — и твоя кукона большая красавица, а мы к такому обращению с нами не привыкли!
— А вы как же привыкли?
— Я говорю: «Это не твоё дело».
— Нет, — говорит, — ты мне скажи: как вы привыкли, может быть и это можно.
А я тогда встал, приосанился и говорю:
— Мы вот как привыкли, что на то у селезня в крыльях зеркальце, чтобы уточка сама за ним бежала глядеться.
Она вдруг расхохоталась.
— Тут, — говорю, — ничего нет смешного.
— Нет, нет, нет, — говорит, — это смешное!
И убежала так скоро, словно улетела.
Я опять расстроился, пошёл в кофейню и опять напился.
Молдавское вино у них дёшево. Кислит немножко, но пить очень можно.
Глава шестая
На другое утро, государи мои, ещё лежу я в постели, как приходит ко мне жид, который сам собственно и ввёл меня во всю эту дурацкую историю, и вдруг пришёл просить себе за что-то ещё червонец.
— Я говорю: «За что же это ты, мой любезный, стоишь ещё червонца?»
— Вы, — говорит, — мне сами обещали.
Я припоминаю, что, действительно, я ему обещал другой червонец, но не иначе, как после того, как я буду уже иметь свидание с куконой.
Так ему и говорю. А он мне отвечает:
— А вы же с нею уже два раза виделись.
— Да, мол, — у окошка. Но это недостаточно.
— Нет, — отвечает: — она два раза у вас была.
— У меня какой-то чёрт старый был, а не кукона.
— Нет, — говорит, — у вас была кукона.
— Не ври, жид, — за это вашего брата бьют!
— Нет, я, — говорит, — не вру: это она сама у вас была, а не старуха.
Я своё достоинство сохранил, но это меня просто ошпарило. Так мне стало досадно и так горько, что я вцепился в жида и исколотил его ужасно, а сам пошёл и нарезался молдавским вином до беспамятства. Но и в этом-то положении никак не забуду, что кукона у меня была и я её не узнал и как ворона её из рук выпустил. Недаром мне этот шалоновый свёрток как-то был подозрителен… Словом, и больно, и досадно, но стыдно так, что хоть сквозь землю провалиться… Был в руках клад, да не умел брать, — теперь сиди дураком.
Но, к утешению моему, в то же самое время, в подобных же родах произошла история и с другими моими боевыми товарищами, и все мы с досады только пили, да арбузы ели с кофейницами, а настоящих кукон уже порешили наказать презрением.
Васильковое наше время невинных успехов кончилось. Скучно было без женщин порядочного образованного круга в сообществе одних кофейниц, но старые отцы капитаны нас куражили.
— Неужели, — говорили, — если в одном саду яблоки не зародились, так и Спасова дня не будет? Кураж, братцы! Сбой поправкой красен.
Куражились мы тем, что нас скоро выведут из города и расквартируют по хуторам. Там помещичьи барышни и вообще всё общество, должно быть, не такое, как городское, и подобной скаредности, как здесь, быть не может. Так мы думали и не воображали того, что там нас ожидало ещё худшее и гораздо больше досадное. Впрочем, и предвидеть невозможно было, чем нас одолжат в их деревенской простоте. Пришёл вожделенный день, мы затрубили, забубнили, «Чёрную галку» запели и вышли на вольный воздух. — Авось, мол, тут опять заголубеют для нас васильки.
это для детей???