XIV
Маргарита Михайловна спокойным голосом с прохладою велит, чтобы все лампы зажечь и чай подавать, и стала всех будить к чаю, а как ко мне подошла, я говорю:
«Я сейчас сама встану», и начинаю туфли искать.
А она, как на грех, спрашивает:
«Что ты ищешь?»
«Туфли ищу».
«Где же ты их приставила?»
«На мне они были, на нотах».
«Куда же они с ног могли деться?»
«И сама не знаю».
«Жених, что ли, приходил тебя разувать, — так ведь
это только на святках бывает».
«Нет, — я говорю, — женихи ко мне не ходят, а это,
быть может, надсмешка».
«Ну, вот еще! Кто будет надсмехаться? Ищите, пожалуйста, все Мартыновнины туфли!»
И что это ей за неотступная забота припала искать — уж и не понимаю. А в это самое время, как на грех, вдруг Николай Иваныч выбегает в трех волнениях из своих комнат и, должно быть, еще не проспавшись или в испуге,
кричит:
«У-е-ля хам? У-е-ля хам?»
Золовки ему отвечают:
«Что ты, батюшка! что ты!.. Какой Хам?»
А он даже трясется от злости и отвечает: «Хам — значит женщина!»
Маргарита Михайловна его перекрестила и говорит:
«Какая женщина?»
«Которая мне гадость сделала».
«Что сделала? какую гадость? Небось сказать нельзя?»
А он, как козел, головой замотал и в самом повелительном наклонении:
«Я, — говорит, — всем такой постанов вопроса даю: какая это фибза меня разбудила и на постели у меня вот эту свою туфлю оставила?»
И показывает в руке мою туфель…
Ну, разумеется, всем смешно стало.
А я отвечаю:
«Это туфля моя, но надо знать, как она туда попала».
А он и не слушает.
«Это всякому, — говорит, — известно, как попадает».
А тут мальчишка Егорка, истопник, весь бледный, бежит и кричит:
«У нас в ванной кто-то чем-то с печки швыряется»,
Пошли туда, а там в ванной в воде другая моя туфля плавает, а на печке на краю проклятый кот сидит.
«Господи! — воскликнула я, — что же это! если все меня выживают, то мне лучше самой уйти».
А Николай Иваныч поспешает:
«И сделай свою милость, уйди! У нас без тебя согласней будет», — и с тем повернул меня лицом к зеркалу и говорит:
«Ведь ты только посмотрись на себя и сделай постанов вопроса: пристойно ли тебе своими туфлями заигрывать!»
То есть, черт его знает, что он такое в своей пьяной беспамятности понимал, а те дуры такое ко мне приложение приложили, что будто я и у него в комнате и в ванной везде его преследую.
— А может быть, и в самом деле? — протянула Аичка.
— Полно, пожалуйста! Будто же я этак могла сделать, что вдруг одна моя нога в комнате, а другая в ванной!.. Ведь это же и немыслимо так растерзать себя! Но представь себе, что ведь старая дура обиделась и начала шептать:
«Я, — говорит, — никого не осуждаю, но для чего же это… непременно в моем доме… и после посещения…»
Я и не вытерпела и с своей стороны фехтовальное жало ей в грудь вонзила.
«Полно, — говорю, — пожалуйста, что такое ваш дом, да еще после посещения!.. Проводили этакого посетителя так, что чуть его не выгнали», — и рассказала, как Клавдия его просила их домом пренебречь, а опешить к людям бедственным.
А Николаю Ивановичу это и за любо стало.
«Так, — говорит, — и следовало: чего он взаправду все здесь? Ему надо к неурожайным полям ехать и большой урожай вымолить, для умножения хлебов. С нашей сытостью ему взаправду и возиться бы стыдно».
Я отвечаю.
«Что же вы все мне — говорите про стыдное! Не я делаю что-то стыдное в вашем доме… а поищите стыдного при себе ближе…»
А Николай Иваныч, как всегда, любит срывать свое зло на ком попало, и вдруг кинулся на меня, как ястреб на цыпленка, и начал душить меня…
— Ах, боже мой! — пожалела Аичка.
— Да, да, да, — продолжала Марья Мартыновна. — Золовки у него меня даже отнять не могли. Задушил бы, но Клавдия вошла и сказала: «Дядя, прочь!» Совершенно как на пуделя крикнула. Он и оставил. Тогда Маргарита выносит из спальни пятьсот рублей и говорит мне:
«Вот тут, Марья Мартыновна, пятьсот рублей от меня вам награждения, и как вам угодно — хоть эти деньги за свою обиду примите, хоть на Николая Иваныча жалуйтесь, но я, бог с вами, на вас не сержусь, и, если хотите проститься с нами по-хорошему, я вам еще дам, но уходите».
«Я, — говорю, — жаловаться не пойду, потому что я православная «.
А Николай Иваныч зарычал:
«Не потому, а ты знаешь, что, пожаловавшись, ты меньше получишь».
«Можете, — говорю, — располагать как хотите, а я не желаю, чтобы на суде произносили священный тип личности наравне с госпожи Клавдии девичьими секретами».
Но тут он опять как сорвется… а Клавдия его схватила и вывела, и сама вышла, а Маргарита подает мне еще триста рублей и говорит:
— «Друг сердечный, на, возьми это скорей себе и уходи. Хорошего ждать теперь нечего».
— «Я, — говорю, — и не жду».
— А деньги взяли? — спросила Аичка.
— Неужли же им их оставила?
— То-то! А то Клавдинька их своим «бедственным» сволокла бы!
— Разумеется! Помолчали.
— Так-то вы и называете, что простились «по-хорошему»? — спросила Дичка.
— Да, уложила свои вещи, и все забрала, а им сказала, ошибкою, вместо «покойной ночи» — «упокой вас господи», да и уехала.
— И не жалеете, что так вышло?
— И не жалею, да и жалеть-то грех: они сами себя на все осудили. Каков от них был прием святой ажидации, таково же и им от бога наклонение. Был дом выдающийся в великолепии, а теперь одна катастрофия за другою следует, и жительство их спускается до самого обыкновенного положения. И все через Клавдии Родионовны рояльное воспитание; и никто этого не останавливает — так всех она в свои прелюзии и привлекает.
— Неужли все стали лепить принадлежности? — спросила Аичка.
— Нет, это она одна лепит, и ей теперь даже заказы бюстров заказывают, а она своих семьян привела гораздо в худшие последствия.
~ Что же такое, например, с ними сделалось?
— А, например, вот что сделалось: начать с того, что Николай Иваныч, возвратившись раз из своего маскатерства, забыл, про что он позабыл.
— Ну!
— А это оказалось впоследствии, что он позабыл у себя в кармане депеш о том, что к нему завтрашний день сын его Петруша из кругосвета возвращается. Он и возвратился и приехал утром на извозчике, когда его никто не ждал, и отец тогда только вспомнил про депеш и принял сына как нельзя хуже и даже совсем не желал было его видеть.
«Мне, — говорит, — никакой заатлантический дурак не нужен».
Но Клавдия этого Петрушу обласкала, а дяде только левою рукою одним пальцем погрозила, а потом и начала Петинькой руководствовать и привела его к тому, что он вдруг, сам бесприютный, да стал еще просить у отца позволения жениться на той самой Крутильдиной племяннице, за которую его отец выслал. Отец об этом, разумеется, и слышать не хотел, да и немыслимо было это допустить, потому что у той в это время еще один проступок был, — и вот чего мы все об этом не знали, а Клавдия Родионовна знала, потому что она, как оказалось, за этою особой следила и отыскала ее в напасти и содерживала у той старушки, куда я ее проследовала, и там ее от всех бед укрывала и навещала, и навела-таки своего двоюродного брата на то, что «вот ты пред ней виноват, потому что через то — что ты ее покинул, она еще раз пала, и ты должен это загладить, и ее взять, и никогда ни в чем ее не укорять, потому, что ты сам всем ее бедам виновник». И все опять ему из евангелия, и что он будто ни на ком другой, кроме этой, жениться не смеет, и тем кончила, что сбила его на свое — Петька согласился. И тогда она явилась просить за них дядю и стала ему доказывать, что та очень хорошего сердца, а проступок ее был именно чрез то, что она — была брошена.
Старик говорит:
«Стало быть, постанов вопроса такой, что это, по-твоему, хорошо?»
«Не хорошо, — отвечает Клавдия, — но это такое, что вы должны простить, потому что все это произошло через вас; оттого, что кто беспомощную бросает — тот и виноват за нее».
«Где же это писано?»
А она сейчас было за евангелие, но он ее за руку:
«Оставь, — говорит».
«Нет, не оставлю, и если вы будете жестоки и потребуете, чтобы еще раз так же ее оставить, то с нею может быть худшее».
«Что же, — спрашивает, — худшее?»
Она говорит:
«Вы это лучше знаете, что ожидает тех, кого вы сбиваете с честного пути, а потом бросаете. Но вы знайте, что ваш сын теперь не в ваших руках».
«А в чьих же?»
«В тех руках, с кем вы не смеете спорить: Петя послушает не вас, а того, кто не дозволил пускать соблазн в мир».
— «Так ты его бунтуешь?»
«Я не бунтую, — говорит Клавдия, — а я говорю, что — друг друга бросать нельзя! От этого — страданье и грех. После этого Петруше нельзя будет жить с чистой совестью, и я его убедила и еще буду убеждать, чтобы он почитал волю небесного отца выше воли отца земного. А вы если не хотите слушать, что я вам говорю о вечной жизни, то вы умрете вечной смертью».
И заговорила, заговорила, и так его пристрастила и умаяла, что он, как рыба на удочке, рот раскрыл и отвечать не умеет.
А тут и Петруша стал за ней то же самое повторять, что его совесть три года во всех местах мучила и теперь покою не дает и что он эту преступной девушки вину на своей совести почитает и желает ее и свою жизнь исправить.
Тут Николай Иваныч стал губы кусать и вдруг говорит:
«А это ведь точно, пожалуй, можно и умереть, мы действительно все грешные: зришь на молодую мамзель и сейчас свое исполняешь, как бы ее так обратить, чтобы она завтра была уже не мамзель, а гут морген. Это — подлость всей нашей увертюры; а Клавдя прямо идет! — и благословил сыну подзакониться и вдруг даже мальчика их, своего внучка, очень любить стал и без стеснения всем рекомендовать начал: «Вот это сын мой — европей, а это мой внук подъевропник». Но Крутильда свою гордость выдержала и этого не перенесла, взяла и за своего Альконса замуж вышла, а на Николая Иваныча векселя подала, чтобы его в тюремное содержание.
— Вот эта хороший типун сделала, — отозвалась, засмеясь, Аичка.
— Да. Но Клавдинька дядю в тюрьму не допустила, — у матери уйму денег выпросила: «Это, сказала, будет мне за приданое», и та за него заплатила, и дом продали, а сами стали жить круглый год на фабрике. Так и теперь все круглый год живут в этой щели, и Клавдиньке это очень нравится.
— И красота ее, стало быть, так там и вянет? — спросила Аичка.
— Разумеется, так у дуры все и завянет, но, однако, до сих пор еще очень хороша, злодейка.
— А как же ее Ферштет?
— Ах, с ним оборот так еще всего чище!
— Вышла она за него или не вышла?
— Ничего не вышла!..
— Спятился?..
— Нет, он не спятился, а они оба себя один в другом превзошли, и потом она его на тот свет и отправила.
— Каким же это, манером?
— Да никаким!
— Что же, однако, было?
— Да ничего и не было. «Мы, говорит, нашли, что нам не нужно на себя никаких обязательств и иметь семью тоже не надобно». Решили остаться друзьями по своей вере, и довольно с них.
— Что за уроды!
— Оглашенные!
— А как же она его уморила?
— Ничего никто не знал. Вдруг она приходит домой бледная и ничего не рассказывает, а потом оказалось, что он умер.
— Вот и раз!
— Да. Дитя какое-то бедное такую заразность в горле получило, что никто его в доме лечить не хотел, а он по примеру брата пошел и для других все о болезни списал, а сам заразился и умер.
— Очень она убивалась?
— Не знаю, как сказать, — точно каменная. Мать говорила: «Что же, все твой грех знают: если ты бога не стыдилась, так уж людей и стыдиться не стоит, — иди простись с ним, поцелуй его во гробе. Тебе легче будет». А она тут только зарыдала и на плечи матери вскинулась и говорит: «Мамочка! Я с ним уже простилась…»
— Призналась?
— Да; «когда, говорит, он уходил туда, я его живого поцеловала; прости мне это».
— Значит, всего-навсего и было, что раз один поцеловала?
— Так она сказала.
— Ну, а это — то… про что она раньше-то еще сознавалась?
— Что такое?
— Ну вот, что вы рассказывали…
— Ах, это про родительный в неопределенном наклонении?
— Да.
— А это так и осталось в неопределенном наклонении.
— Как же это так вышло?
— Так, совсем ничего не вышло.
— Значит, вы тогда на нее все наврали?
— И вовсе не то значит, а значит только то, что я ожидала правильно, чего следует по сложению всех вероятностей, а у них все верченое, и «новую жизнь» она в себе, оказывается, нашла по божеству, как будто Христос их соединяет в одних вечных мыслях. Подумай только, как сметь этакое выдумать и такую святость себе приписывать!
Аичка не скоро процедила в ответ:
— Нет, это пустяки, — а откудова только у них берется терпение, чтобы этак жить!
— Ужасть! ужасть!.. Ничем, ничем их из себя не выведешь… Какое хочешь огорчение и обиду — они все снесут, как будто горе земное до них совершенно и не касающее!..
— Донимать их, я думаю, как следует не умеют.
— Это может быть.
— Нет, наверно!
— А ты что бы им хотела?
— На сковородку бы их босыми ножками да пожаривать.
— Вот, вот, вот! Ну, так, говорят, будто это жестокости.
Аичка ничем не отозвалась. Или она засыпала, или, может быть, стала думать о чем-то «в сторону».
Отзывы о сказке / рассказе: