ГЛАВА ПЯТАЯ
Во всяком деле, господа, не исключая и нашего теперешнего боевого поля, если откуда ждут известий, а их долго нет, это не хорошо. Хотя худое известие, да поданное вовремя и с искренностью, все лучше, — истома хуже смерти. Так и тут, когда Схария позамешкался изнесть глагол, это не хорошо повеяло.
Зачем он медлит? Не заколодило ли ему?
А Схарии, действительно, заколодило, и притом по всем правилам, с чем-то таинственным, с какою-то кабалой.
Я не смею допытываться, кто из вас верующий, кто неверующий. Разумеется, я говорю про веру в те вещи, которые еще мудрецам не снились, а если и снились, то не объяснились. Смейтесь надо мною, если вам угодно, я человек малообразованный и обижаться не стану, ну а только по-моему этакие вещи не только существуют, а вот одна из них — это сны. Что вы мне ни говорите, а я снам верю и не перестану верить, и основание к тому имею.
Схария, вероятно, прозяб и устал, а потому как сел обдумывать, что сделать с казаком, чтобы он по-прежнему ездил, но никого не трогал, так и сам не заметил, как заснул. Но что он за тяжкие претерпевал при этом мучения. Видит он пред собою книгу Закона и уже быстро разогнул ее и хочет читать заветное место у Даниила, как вдруг откуда ни возьмись кто-то рыжий закрыл книгу рукой и говорит: «Я ее запечатлеваю». Сказать такое слово благочестивому еврею, это дело ужасное. После этого он не может молиться до тех пор, пока признает себя нарушившим заповедь против ближнего и выпросит себе у него прощения. Схария остолбенел от такой наглости! Кто мог быть этот дерзкий, который удрал ему такую штуку? Никто иной, как Коган Шлиома, которому давно хочется быть святее Схарии и перекупить у него Гелиу. Схария видит его дерзкую руку, обернулся, но Шлиома уже исчез. Схария в синагоге; поднял книгу Закона вверх обеими руками, так высоко, чтобы все ее видели, и, прохаживаясь с нею при общем одобрении, громко выкрикает: «Вот закон, который Моисей дал детям Израилевым!», но вдруг ко всеобщему ужасу зашатался и уронил книгу Закона на пол, — это второй знак почти уже неотвратимого несчастия.
Не обошлось и без третьего. Схария дома; собрал на школьный двор множество мальчишек, дал каждому из них по грошу и по деревянной пике и заставил их как можно громче кричать и махать пиками, чтобы прогнать дьявола, явно строящего ему каверзы. А сам пошел в комнату, горя желанием узнать: хорошего или худого должен он, после такого крайнего употребленного им средства, ожидать себе в будущем, и стал с этою целью рассматривать над свечой свои руки. Но у них пропала тень! Испуганный Схария бросил свечу и поспешно выбежал нагой на крыльцо, чтобы при луне вернуть себе тень от Авеля, но луна вдруг вся потемнела и как будто упала с неба.
Хуже этого ничего не может быть на свете, так как самые знаменитые раввины в одно говорят, что исчезновение тени знаменует неизбежную погибель, и это верно, потому что основано на Моисеевом слове «и тени своей не узрите».
Столь быстро, кажется, никто не падал в своих собственных глазах и в глазах всего общества, как падал Схария. Осталось последнее средство: до зари исповедывал Схария свои грехи, стоя не на земле, по которой ползал райский змей, а в тазу с водой, и потом взял белого петуха, а Хаве дал наседку, и оба они долго вертели этих птиц около своей головы. Петух и курица громко кричали, а Схария выкрикал:
— Пусть этот петух будет жертвой за мой грех: пусть он заслужит мне хорошую награду! Пусть как машет этот петух крыльями, так машут крыльями и перелетают вокруг меня с места на место ангелы. Пусть улетают злые и садятся вокруг моей головы на их место добрые! И пусть этот петух умрет за меня на этот год, а я буду жить, и Хава будет жива и будет меня слушать с одного раза и будет у нас с нею всякую неделю гут-шабаш…
И он протянул руку и дернул Хаву за руку, велел ей сварить и петуха, и наседку; внутренности жертвенных птиц завязал в узелок и положил на крышу дома, чтобы вороны унесли их с глаз. Так Схарией было сделано все, что можно было сделать для отвращения грозной судьбы, и он слышал уже, как, прежде чем началась вечерняя молитва, два раввина разом в один голос начали восклицать ему публичное прощение. Но в это самое время досадительная Хава разбудила мужа.
Небесный свод уже алел; занималась заря, свежая мартовская заря, пред днем Пурима, торжественного празднества в память победы Мардохея над Аманом. Это день, когда каждому благочестивому еврею не только разрешается, но даже вменяется в обязанность пить до тех пор, пока он будет не в состоянии отличить Амана от Мардохея.
Это не только день радости, но и день чудес, когда еврею сходит с рук все, что бы он ни сделал. Писано, что когда два знаменитых раввина, Рабба и Сиро, сошлись в этот день, чтобы вместе упиться до неспособности различить Амана от Мардохея, то раввин Рабба принял за Амана раввина Сиро и убил его, и уложил под лавку, но и это нимало раввину Сиро не повредило, потому что когда раввин Рабба о нем помолился, то Сиро сию же минуту ожил и так шибко убежал из-под лавки, что Рабба не мог его догнать и даже совсем его не видел.
В этот день еврей безопасен от всех бед, а потому Схария не боялся даже своего вещего сна, который до зари пугал его целым рядом последовательно развивающихся злых предзнаменований.
Схария встал бодро, мастерски выпотрошил рыбу, которую должен был сам приготовить, и пошел в синагогу, где должен был объявить, как поступить с казаком, чтобы он ездил, но никого не тревожил.
Ответ этот по своей простоте и краткости отдавал чем-то библейским; он весь состоял в том, что пусть казак ездит, но пусть он оставляет лошадь где-нибудь со въезда и ходит через местечко пешком; а главное, чтобы он не смел ни к кому обращаться ни с каким словом. Тогда ему нельзя будет никому грозить, никого пугать, и ничего он не уложит себе под седло; а между тем комиссар с майором будут играть, и дела в трактире Нахмана не остановятся, и всем будут идти добрые гешефты.
План был очень хорош, и его одобрили все евреи, и комиссар, и наш майор, который немедленно же отдал в этом смысле точный приказ Ананьеву и затем закатил сам на ту сторону отыгрываться.
Кажется, даже сам Ананьев, которого это всех прямее касалось, и тот был этим доволен, и с великою клятвой присягал майору, что все то исполнит.
— Ей-богу, — сказал он: — я, ваше благородие, даже рад, что этак уже по крайности с меня вся напраслина снимется. А мне что с ними говорить? Бог с ними совсем; нешто мне, кроме их, не с кем поговорить? Я и на своей стороне поговорю.
Так большим и тонким дипломатическим умом Схарии был улажен, ко всеобщему удовольствию, этот казусный вопрос, и Схария, прекрасно проведя канун веселого праздника, пошел держать с своей Хавой опочив, который должен был дать ему силу и крепость потрудиться завтра в честь победительного Амана и за столом, и за молитвой.
Но как в старенькой песенке поется: «что на счастье прочно всяк надежду кинь», то этою ночью, когда Схария улегся по всем правилам талмудической науки и спал нагишом и на левом боку, изображая собой Исаака, положенного на жертвенник, ему опять привиделся тот же зловещий сон вчерашней ночи и повторился во всех мельчайших своих подробностях.
Это Схарию смутило тем более, что как ни точны на все случаи жизни указания раввинов, но такое буквальное повторение сна ими, вероятно, не было предвидено и во всей обширной науке Схарии не было рецепта, как поправить это дело, да и не было уже времени его поправлять; заря Пурима восходила, и Хава, соблюдая свой супружеский долг, возвещала об этом толчком в бок своему супругу.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Начался веселый Пурим; как подобает по написанному и по переданному дедами, все пришли утром в синагогу, мужчины и женщины, причем почти каждый захватил с собою ножичек, гвоздь и молоток или колотушку. Каждый тотчас с прихода спешил нацарапать где-нибудь на видном месте, на стене или на чем другом, имя Амана для того, чтобы потом во время чтения книги Эсфирь «бить Амана», — то есть колотить по его выцарапанному имени, пока оно изгладится. Кантор пропел громко исповедь, прочитав урок из книги Закона; Схария, который старался скрыть свое смущение, откупил право обносить посреди синагоги Закон, и все сыны Израиля целовали на руках его священный свиток. После этого чтец зачитал книгу Эсфири, и при первом же звуке «Аман» по синагоге раздался оглушительный стук молотков и колотушек, которыми благочестивый народ усердно изглаживал ненавистное ему имя. Схария, как известный законник, действовал всех ретивее. Он выгравировал пред собою имя Амана крупнее и глубже, чем все другие, и с первого же раза ударил по нем так ожесточенно, что случилось самое ужаснейшее из ужасных происшествий: большая, надежная колотушка Схарии сломалась в самой рукоятке, и ненавистное имя Амана оставалось во всем своем очевидном значении неизглаженным. Рыжий-таки запечатал его книгу…
Это был скандал невероятный и примета самая скверная; порядок моленья нарушился; неизглаженного Схарией Амана должны были добить другие, что они и исполнили с ожесточением общими силами, но, тем не менее, Схария был страшно унижен и сконфужен. Все обаяние его сразу пало в прах во мнении мятежного народа, который легко бунтовался даже против самого Моисея. И Схария видел это и не удивлялся; предзнаменование было слишком зловещее, чтобы строго религиозный человек не отшатнулся от того, над кем так видимо тяготеет какое-то ужасное указание. Все сказали себе, что Схария верно чем-нибудь без меры тяжко согрешил и что он непременно должен погибнуть. Все от него отшатнулись, и кучки гуляющих в праздничном уборе удалялись от его дома, как от зачумленного.
Положение было псаломское: господь удалил от Схарии и друга, и искреннего, и приуготовлял его быть в мерзость себе самому и в поношение людям.
Если из вас кто-нибудь так счастлив, что уже переходил в жизни полосу, когда человек весь видит себя в руке какой-то неодолимой власти, которая его мнет и тяготит, то вы можете понять это положение, а если вы еще сыры и не научены доброму смыслу и ведению, то вы и не поймете, как в подобных случаях человек удивительно одуревает и начинает сам лезть на свою погибель. Все это и проделал над собою в совершенстве Схария.
Мучительное сознание отвержения терзало его, но он отправлял праздник по установлению и усердно старался привести себя в такое состояние, когда благочестивый еврей перестает отличать Амана от Мардохея. Доспевая к этому, Схария частенько подходил к укрепленному в угле поставцу и после каждого стаканчика отходил к окну, растопыривал пред собою обе руки и считал пальцы; но хмель был не разымчив и число пальцев все оставалось одно и то же: на двух руках и теперь, в Пурим, все было десять пальцев, как будто в самый простой день.
С коих пор Схария себя помнил, с ним этого еще никогда не случалось. Не худо ли было винцо в баклажке, но каждый Пурим он припасал себе одно и то же винцо, которое черт его знает почему называется «розенвейн», хотя состоит просто из смеси коньяку и воды. Проще сказать, по-нашему это ополоски, которыми ополаскивают бочки из-под красных французских вин, подправляют коньяком и продают жидам, а те пьют и дуреют. В былые годы Схария от этого розенвейна видел у себя на двух руках пальцев по двадцати, и теперь чем туже это давалось, тем он сильнее этого добивался. Он выпивал и, выпивая, расхаживал по комнате и размышлял: за что так разгневался на него Всесильный и в самый Пурим отдал его в посмеяние невеждам? Если он, Схария, чем-нибудь и согрешил более или менее тяжко, если он даже когда-нибудь, садясь за стол, позабыл вымыть руки, то ведь и это может быть изглажено в такой праздник. Но сколько же у него, Схарии, есть зато заслуг и святых дел? Не он ли, Схария, всю свою жизнь подстерегал все грехи христиан, выставлял их на вид своим старцам и детям и лучше всех успокоивал их совесть в разрешении всяких присяг, клятв и обещаний, данных христианину? Не он ли вредил христианам неупустительно всегда и чем только мог? Не он ли доказывал, как бедна и ничтожна христианская вера, как она ничего не дает своим на земле, где они до сих пор еще не научились, чтобы друга поддерживать, а в будущем даже и не обещает им ничего такого, что бы могло согреть внутренность? Как осязательно он умел представить награды, которые ждут верных евреев. Он умел научать всех вот именно в этот веселый праздник Пурим забывать все притеснения и бедствия, которые они несут от ненавистных христиан. Самого несчастного и бедного он приводил в расположение мечтать теперь о хорошем пиве, о крепком вине, о рыбе Левиафане и о большом быке, которого пасут ангелы и дают ему в день траву с тысячи гор.
Сердце Схарии сохло, и внутренность его требовала розенвейна: он подошел к поставцу и сразу налил два заповедные сосуда: узкодонный бокал, из которого он пил, когда женился на первой жене, бывшей девушкой, и стакан, из которого поила его Хава, выходившая за него замуж вдовой.
— Жены мои, развеселите меня хмелем винограда и воспоминанием того, что было, когда мы в первый раз пили вместе из этих стаканов!
Проговорив это, Схария духом проглотил узкодонный бокал и стакан и, отойдя к окну, опять растопырил и пересчитал все свои пальцы.
Дело не подвигалось: на руках у Схарии продолжало оставаться десять пальцев. Было очевидно, чтобы выбиться из этого гнусного положения, надо было прибегнуть к последним, самым действительным средствам и уже ничего не жалеть.
Схария так и сделал.
— Нет, — сказал он, — пусть это не будет так! Нет; если уж на то пошло, то я уже ничего не пожалею и так и быть я обновлю Закон в синагоге.
У этих суеверов «обновить», то есть пожертвовать в синагогу новый свиток, все равно, что у игроков смарать старые записи. Но это стоит дорого, потому что «обновить» иначе нельзя, как чтобы новый свиток был параднее того, который уже находится в употреблении.
Но Схария решил «обновить», и притом «без обмана», и объявил это Хаве.
— Жена моя, встань и слушай, слушай, что будет говорить твои муж, потому что я буду давать обет Богу и без всякой хитрости, и что я ему обещаю, ты, Хава, будешь тому свидетельница.
— Только не надо обещать грошей, — отозвалась Хава.
— Нет, ты молчи и слушай. Это не твое дело: я обещаю, Хава, что если над нами не будет ничего худого и если я и ты, Хава, и все дети мои, и весь дом мой проживем этот год здорово до другого Пурима, то я, Хава, буду делать большие жертвы: я выпишу, Хава, из Вильны самого лучшего писаря и прикажу ему списать весь Закон на телячьем пергамене большими, ровными, как одна, литерами. И это будут, Хава, такие книги, каких у нас еще не было: все они будут списаны без одной ошибки и кусок пергамена будет пришит к другому куску воловьими жилами из быка, которого я сам заколю на это. И приколочу я пергамен к крашеным палкам с золотыми цвяшками… И это будет мой Закон… О-о-о-й, не мешай, не мешай мне обещаться, Хава: я знаю, что ты хочешь говорить, а ты только слушай. Тебе, Хава, не надо говорить, потому что я все знаю и даю обет Богу за то, чтобы он меня хорошо охранил до другого Пурима… Да; и тебе зато со мною хорошо будет, Хава. И когда все будет готово, Хава, ты приготовишь тогда гугель и перцу с медом и всяких пряников, только таких, чтобы от них не болел крепко живот и никто, их поевши, не умер. Я куплю намоченных яблоков и всяких хороших плодов, и состроим балдахин… О-о-о-й, не мешай, Хава, не мешай, мне это надо все громче кричать, чтобы все ангелы слышали, что я обещаю! Построим балдахин с золотом, Хава, и с серебром… да, Хава, — с настоящим ясным золотом, как Соломон делал, и будет балдахин на двадцати четырех высоких крашеных палках, и все будут за те палки цепляться, а возьмут их мои сыны и друзья, и мы одни понесем его посередине всей улицы и впереди всех войдем в синагогу, а книги будут нести раввины. Каждый раввин все будет нести всего по пяти шагов и переменяться, — да… по пяти…
— И за то им всем надо платить? — решительно перебила Хава.
— Да, Хава, да; всем надо будет платить, — отвечал Схария: — и мы всем заплатим, Хава. Что же такое: мы заплатим, но потом Бог отдаст нам всемеро. Ты, верно, забываешь, Хава, что Бог должен отдать нам все весемеро, и даже больше как всемеро.
— Еще отдаст ли, и когда он отдаст!
— Хава, разве так можно говорить? Разве я не ученый человек, разве я не весь Закон знаю; разве это не я тебе говорю? И как ты можешь мне не верить с одного слова, когда я могу тебя за это отпустить.
— А если ты умрешь прежде, чем получишь от Бога всемеро, какой тогда будет нам гешефт?
— Ага! вот ты опять не хорошо говоришь, Хава: право, ты не хорошо говоришь, для чего же я умру: я за то обет делаю, чтобы я не умер и был цел до другого Пурима, а ты говоришь, что я умру. Знаешь, я опять теперь боюсь, Хава, что твоя бабка была не Ева, а глупая Лалис, которая докучала Адаму тем, что все спорила. Смотри, Хава, чтобы я за это не дал тебе развод.
Но Хава, относительно еще молодая жена Схарии, которая была маловерна и довольно скупа, а к тому же знала себе цену, решительно восстала против ценных обетов и, указывая на преклонные годы Схарии и на свою относительную молодость и на кучу здесь же шнырявших и валявшихся по перинам детей, с совершенно несвойственною еврейке самостоятельностью, решительно протестовала против так торжественно произнесенного ее мужем обета.
Схария, как ни был преисполнен самой основательной ученой солидности, не мог снести этой дерзости: он стал сердиться, кричать, а наконец, видя, что не может победить строптивой жены, сказал ей:
— Штиль! я завтра же напишу тебе разводное письмо, да непременно! и велю писарю написать его ровными, одна к одной буквами и без всякой ошибки, и ты его возьми и ступай вон, и пусть имя твое изгладится в потомстве.
И Схария в гневе подошел опять к шкапу и налил себе розенвейна, а Хава, которая не очень боялась изглаждения своего имени, но очень боялась остаться без денег, спокойно отвернулась к окну, но вдруг пронзительно вскрикнула.
— Что там? — спросил Схария.
— Казак, — прошептала Хава и указала на свои ворота, в которые Ананьев тянул за повод свою длинноногую поджарую лошадь.
Схария уронил стакан и, взглянув торопливо на свои пальцы, увидал, что их ни одного нет… Да, совсем ни одного не было, а пред глазами только какой-то огромный трясущийся паук косил во все стороны кривыми ногами.
Отзывы о сказке / рассказе: