ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Схария наладил свое дело! Его обет уже несомненно принес свои плоды: исчезновение пальцев возвещало приближение того вожделенного состояния, когда он не станет отличать Амана от Мардохея, а тогда по его молитве будут твориться чудеса, какие творились по молитве Рабба, убившего и воскресившего раввина Сиро. Меламед сообразил это и быстро поправился: казак ему перестал быть страшен.
— Не смей кричать! — сказал он жене: — ты увидишь, что я с ним сделаю.
— Нет, ты смотри, что он делает, — и Хава указала на Ананьева, который в это время щелкнул нагайкой по боку хозяйскую корову, что меланхолически жевала сено у обреза, и, отогнав ее, поставил к сену свою донскую клячу.
— Это ничего, — отвечал Схария.
— А корове больно: она не даст молока, и когда у нее заболит печенка, она будет треф.
— Если у нее заболит печенка, мы ее продадим христианам и нам не будет никакого убытка.
— А когда он придет и будет просить есть.
— Он не может, Хава, просить, он ничего с нами говорить не смеет.
— А когда он станет пугать?
— Он не будет пугать!
— Почему не будет?
— Молчи: я знаю: он с нами ничего делать не смеет.
— А как он украдет мою серебряную ложку?
— Ты сядь, Хава, на ложку; сядь на нее хорошенько, как Рахиль, и он ее не украдет, а мне скорее подай из шкапа лист бумаги и чернила, и смотри, и понимай, что умно-преумно буду делать. Теперь смирно: он входит.
— И он с кем-то говорит, Схария, — робко прошептала Хава.
— Молчи; пусть с кем хочет говорит, а с нами он говорить не будет. Тут я буду говорить; ты замечай, Хава, что я буду говорить. Я буду очень умно говорить.
В это время сильный толчок из сеней отворил дверь, и на пороге показался во весь свой огромный рост казак Ананьев. По дипломатическим условиям своей поездки он был безо всякого оружия, но с нагайкой, увесистость которой уже испытала на себе Схариина корова.
Дети, видя казака, сначала было все сразу заплакали, но когда Хава загребла их кучкой в угол и покрыла своею ватною юбкой, они сейчас же стихли. В покое водворилось мертвое молчание.
Казак немножко покачивался: он, очевидно, был пьян. Это так и следовало. Пурим справлялся не на одной австрийской стороне, а и на нашей, где благочестивых евреев еще более, чем в Австрии, и все они не менее австрийских крепки в отеческих преданиях.
Момент был тягостный и острый, который, по-видимому, ни одна, ни другая сторона не знали, как прервать; но это длилось не долго, и меламед первый дал почин к оживлению сцены.
Схария, как будто не обращая на казака внимания, взял в руку перо и, глядя на него, заговорил по-русски:
— Ой, перо мое, перо! ой, кабы ты могло знать, мое перо, что я с тобою буду делать? А я с тобою сейчас буду писать все, что здесь будет говорить чужой человек, которому ничего по сей бок ни с каким цезарским человеком говорить не велено. И как, что он скажет, я все сейчас запишу и пошлю то к комиссару, а комиссар отошлет московскому майору, а московский майор выбьет те слова кому надо по-московски на спину, и будет тогда от этого чужому человеку совсем очень прескверно. Теперь слушай, мое перо, и пиши хорошенько.
Проговорив это, Схария обмакнул перо, положил руку на бумагу и приготовился писать; но писать было нечего. Ананьев не обращался ни с одним словом ни к Схарии, ни к его Хаве, ни к их детям, а, выслушав политичную речь меламеда, повел против него свою политику.
Стоя посреди горницы, казак прежде всего вынул из шаровар трубку и начал ее молча набивать. Потом закурил трубку собственною спичкой, спрятал в шаровары кисет и, усевшись на скамье за столом, вытащил из кармана маленький белый миткалевый платочек и преосторожно-осторожно начал его разворачивать.
Казак раскрывал свой платок, точно в нем был завернут какой-то драгоценный перстень, но, разумеется, ни перстня, ни какой другой драгоценности в платке не было. Это досконально видел и Схария, и его жена, и их дети, и баба Оксана. Похоже было, что это какая-то хитрость, и эта хитрость начинала всех занимать. Казак же продолжал свое дело необыкновенно серьезно: он развернул платочек, сравнял все уголки вдвое, вчетверо, потом крест-накрест и будто рассердился, что не так вышло, и опять стал его встряхивать и наново складывать. Опять долго и много он его встряхивал, переворачивал, смотрел на свет и, заметив где-то пылинку на столе, сдул ее и начал расстилать и разглаживать лапами на этом месте свой платок, а потом, положив на него свою нагайку, поласкал ее рукой, как будто какого любимого кота, и повел с нею такое слово:
— Ой, нагайка моя, нагайка! Распреумная ты, моя дружина, казачья кормилица. Много ты мне, государыня, сослужила всяких служб и еще сослужи, что я тебе буду теперь сказывать. Не сердись, что я строго с тобой сейчас обошелся, что должен был тебя об жидовскую корову хлопнуть; в этом ты сама виновата: зачем службу забываешь: не припасла коню на дворе гарчик овса и корову раньше не отогнала. Вот за то тебе и досталось, что ты свою донскую присягу забыла, за это я тебя и вперед не помилую. Не хочешь бита быть — сама себя оберегай, — неси службу верную: я сейчас теперь пойду к командиру и самою короткою дорогой, шибко побегу, а тебе приказываю, чтобы мне здесь к моему приходу, вот на самом этом платочке, стояла целая бутылка водки и тарелка перцу с жидовской рыбой, и ты это непременно достань, а если не достанешь, то я тебя схвачу тогда за ухо, да начну обо всех жидов хлопать, пока у тебя ухо оторвется. Вот тебе в том и задаток, чтобы знала, как тебе достанется!
При этом он взял нагайку в руки и, встав с места, так ударил ею по скамейке, что та сразу же развалилась надвое, а сам опять положил нагайку на платок и вышел, не сказав хозяевам ни одного слова.
Впечатление было полное. Казак успел уже обогнуть угол дома, а семья достопочтенного Схарии еще пристально смотрела на мастерски разрезанную плетью скамью, которая служила преобразованием того, что в самом недалеком будущем должно случиться с ними самими, если только ум и ученость Схарии не найдут средства отклонить жестокого наказания, угрожавшего несчастной нагайке.
Первая обнаружила признаки этой заботливости Хава: она выпустила из-под юбки детей и сказала мужу:
— Что ты себе думаешь, что он говорил с этой ногавкой?
— Я думаю, что он совсем глупый.
— А что из этого, что он глупый, когда ей от этого ничего, а нам очень больно будет.
— Это правда.
— Видишь, что он сделал с нашей скамейкой.
— Он ее совсем испортил, Хава.
— Я не хочу, чтобы с нами так было, Схария.
— Да, лучше я буду думать, чтоб этого не было, — отвечал он.
— Ты станешь думать и опять уснешь.
— Нет, Хава, я теперь не усну, теперь нельзя спать, Хава.
— Нельзя спать, надо скорее послать Оксану за Шмилем и Шлиомой, чтоб они шли с этим москалем биться.
— Нет, Хава, нет. Что такое биться? Из-за чего биться? И они не придут, Хава, биться… Нет!.. Я сейчас выдумаю; я сейчас выдумаю такое, что ты никогда не слыхала, да; я не пошлю Оксану ни за Шмилем, ни за Шлиомой, потому что они будут потом на нас смеяться, а я пошлю Оксану совсем в другое место. Оксана! что ты стоишь? Ты ходи смело, совсем смело ходи. Ты иди в кладовую и возьми все, что он говорил, — ты возьми рыбу, и ты водку возьми, и ты поставь все это сейчас на столе. Да, да, да, нечего тебе так на меня смотреть: я умный человек, я знаю, что я говорю, потому что я не хочу, чтобы он бил о меня и о моих детей свою знагайку. А он дурак. Если он может думать, что эта знагайка может ему водки и рыбу поставить — он дурак, и Коган Шлиома дурак. Мы поставим водку и рыбу, и этот казак завтра заедет до Шлиома и опять все этак сделает, а Шлиом глупый человек, он рассердится и не поставит всего на стол и они оба будут один с другим биться и оба друг друга убьют, и их за это обоих повесят на высоком столбе, и поганая птица с большим носом сядет на них и будет их есть. А мы дадим этому дураку водки и рыбы и больше ничего, потому что у меня есть настоящий ум, который все злое может переделать. Пусть он думает, что ему все это принесла сюда его знагайка, и пусть сделает этак же завтра с Шлиомою. Вот что я выдумал!
И Схария от нетерпения сам помогал скорее выставлять на указанное казаком место бутылку вина и полмисок с рыбой и был очень рад, что в эту же самую минуту в окне мелькнула фигура Ананьева и чрез секунду находчивый плут сам появился.
Одно, что не было приготовлено Ананьеву, это не поставили ему другой скамейки, но походный человек за этим не гонится; наш же казак теперь был особенно скор и решителен: он даже выпил всего одну рюмку водки, а всю остальную бутылку спустил за голенище; а кушанье только попробовал и заметил, что жиды очень мало рыбы в перец кладут. А затем собрал все в платок и прочел казачью молитву:
— Бог напитал — черт не видал, а если видел — не обидел. И тебе, нагайка, спасибо: хорошо спроворила, за то и не будешь о жидов бита; а теперь хочешь здесь оставайся, хочешь вели бабе, чтоб она несла тебя за мной с почестью.
— Неси ее! — шепнул грозно Оксане Схария.
И та понесла нагайку за Ананьевым, который, войдя на двор, отвязал от обреза свою клячу и стал подтягивать подпруги, но вдруг слышит — баба говорит ему:
— Господа Москалю, а господа Москалю!
Казак посмотрел на нее и отвечает:
— Молчи, тетка, мне в вашем царстве с вами говорить нельзя.
— Да мени от вас только одно слово треба
— Какое одно слово: худое или доброе?
— Скажите мени, чи вы чего у нас не вкралы?
— Что ты, что ты, дура! Разве мы не крещеные?
— Да що с того, что вы хрещены, да крадете, а меня потом хозяева бить будут.
— Бить будут! Вот видишь, жизнь-то у вас какая горькая!
— Отдайте же що вы вкралы?
— Да отвяжись ты от меня, сделай милость, с такими пустяками. Ты лучше молись Царице Небесной, чтобы мы вас поскорей победили и за себя взяли, тогда тебя жид не посмеет бить.
— Да що молиться, я и так молюсь, щоб и вы побидыли и щоб вас побидыли, а яки не побидятся, тих щобы сила Божа побидыла, тылько скажите, що вы у меня вкралы?
Казак и рассердился.
— Тьфу ты дура, — говорит: — с тобой и слов тратить нечего!
Вскочил на коня и говорит:
— Подай мою нагайку.
Но Оксана, что бы вы думали:
— Эге, — говорит, — нет, вы мени отдайте, що вы вкралы.
Тут Фомка Ананьев уже совсем взбесился, да к ней, а она от него, да в сени заперлась, а нагайка у нее в руках осталась. А казак туда-сюда, ломиться не смеет — и был таков — ускакал на свою сторону. И вышла всех дальновиднее баба Оксана, а всех глупее мудрый Схария, который тут только и понял, как он просто мог отделаться. С этой поры мой Схария и стал у всех в посмешище и доживает век в дураках, ожидая, пока придет час обмазать ему голову сырым яйцом и зарыть его в землю. Вот вам и «страшный жид» с расчетом. Конечно, может быть, это к другим в пример не идет, ну да я ведь это так рассказал, к тому, что и рассчетливый просчитывается. Не взыщите. А теперь спать бы! да если ночью тревога, пожалуйста вставать — не копаться.
Отзывы о сказке / рассказе: