ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Я тогда был в небольшом чине и стоял с ротою в Белой Церкви. (Свой чин полковника Стадников почитал уже большим. Тогда на чины было поскупее нынешнего.) Белая Церковь, как вам известно, это жидовское царство: всё местечко сплошь жидовское. Они тут имеют свою вторую столицу. Первая у них — Бердичев, а вторая, более старая и более загаженная, — Белая Церковь. У них это соответствует своего рода Петербургу и Москве. Так это и в жидовских прибаутках сказывается.
Жизнь в Белой Церкви, можно сказать, была и хорошая, и прескверная. Виден палац Браницких и их роскошный парк — Александрия. Река тоже прекрасная и чистая, Рось, которая свежит одним своим приятным названием, не говоря уже об её прозрачных водах. Воды эти текут среди таких берегов, которыми вволю налюбоваться нельзя, а в местечке такая жидовская нечисть, что жить невозможно. Всякий день, бывало, дегтярным мылом с ног до головы моешься, чтобы не покрыться паршами или коростой. Это — одна противность квартирования в жидовских местечках; а другая заключается в том, что как ни вертись, а без жидов тут совсем пропасть бы пришлось, потому что жид сапоги шьёт, жид кастрюли лудит, жид булки печёт, — всё жид, а без него ни «пру», ни «ну». Противное положение!
Офицеров со мною было три человека, да все, как говорят, с бычками. Один из них, всех постарше, был русский, по фамилии Рослов, из солдат, все богу молился и каждое первое число у себя водосвятие правил. Жидов он за людей не считал. Другой был немец, по фамилии Фингершпилер, очень большой чистюля: снаружи все чистился, а изнутри, по собственному его выражению, «сохранял себя в спирту», т. е. был всегда пьян. В редкие минуты просветления, когда Фингершпилер случался без спиртного сохранения, он был очень скор на руку, но, впрочем, службист. Третий же, в чине прапорщика, только что был произведён из фендриков, в которые его сдали тётки, недовольные какими-то его семейными качествами. И он, и его тётки были русские, но за какое-то наказание или, может быть, для важности — судьба дала им иностранные фамилии и притом пресмешные. Из его собственной фамилии солдаты сделали «Полуферт», а тётки его назывались, кажется: одна — мадам Сижу, а другая — мадам Лежу. Ни в одном из этих господ я не имел настоящего помощника на предстоящий мне трудный подвиг, но прапорщик был мне всех вреднее. Полуферт имел отвратительные свойства. Это был аристократически глупый хлыщ и нестерпимый резонёр, а в то же время любил деньги и не страдал разборчивостью в средствах для их приобретения. Он даже занимал деньги у фельдфебеля и не отдавал их ему в срок, но любил делать дамам презенты и сопровождал их стихами своего сочинения. Но что было для меня всего непереноснее в этом человеке — это его ужасная привычка говорить по-французски, тогда как он, несмотря на свою полуфранпузскую фамилию, не знал ни одного слова на этом языке. На день, на два — это смешно, но в долготе дней, на летнем постое, такая штука нервного человека в гроб уложить может. Службою Полуферт занимался мало, а больше всего рисовал родословное дерево с длинными хворостинами, на которых он рассаживал в кружках каких-то перепёлок с коронами на макушках. Это всё были его предки, через которых он имел твёрдое намерение доказать своё прямое родство с какою-то княжескою линиею от Бурбонских блюдолизов. Тут же были и m-me Сижу и m-me Лежу.
Полуферту очень хотелось быть князем, и то с корыстною целью, чтобы жениться в Москве на какой-нибудь богатой купчихе. Пока он искал тридцати тысяч взаймы, чтобы дать кому-то в герольдии за утверждение его в княжестве; но только у нас-то ни у кого таких денег не было, и он твердил себе на ветер:
— Муа же сюи юн пренс!
Это «пренс» было для него самое главное в жизни, а между тем, при ханжестве одного офицера и пьянстве другого, этот Полуферт был моим самым надёжным помощником в то роковое время, когда мне в роту были присланы три новобранца-жидовина, из которых от каждого можно было прийти в самое безнадёжное отчаяние. Попробую их вам представить.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Один из трёх первозванных жидов, мною полученных, был рыжий, другой — чёрный или вороной, а третий — пёстрый или пегий. По последнему прошла какая-то прелюбопытная игра причудливой природы: у него на голове были три цвета волос и располагались они, не переходя из тона в тон с какою-нибудь постепенностью, а прямо располагались пёстрыми клочками друг возле друга. Вся его башка была как будто холодильный пузырь из шотландской клеёнки — вся пёстрая. Особенно чуден был хохол — весь седой, отчего этот жидовин имел некоторым образом вид чёрта, каких пишут наши благочестивые изографы на древних иконах.
Словом, из всех трёх, что ни портрет — то рожа, но каждый антик в своём роде; так, например, у рыжего физия была прехитрая и презлая, и, к тому же, он заикался. Чёрный смотрел дураком и на самом деле был не умён или, по крайней мере, все мы так думали до известного случая, когда мудрец Мамашкин и в нём ум отыскал. У этого брюнета были престрашной толщины губы и такой жирный язык, что он во рту не вмещался и всё наружу лез. Одно то, чтобы выучить этого франта язык за губы убирать, невесть каких трудов стоило, а к обучению его говорить по-русски мы даже и приступать не смели, потому что этому вся его природа противилась, и он, при самых усиленных стараниях что-нибудь выговорить, мог только плеваться. Но третий, пегий или пёстрый, имел безобразие, которое меня даже к нему как-то располагало. Это был человек удивительно плоскорожий, с впалыми глазами и одним только жидовским носом навыкате; но выражение лица имел страдальческое и притом он лучше всех своих товарищей умел говорить по-русски.
Летами этот пегий был старше товарищей: тем двум было этак лет по двадцати, а пегому, хотя значилось двадцать четыре года, но он уверял, будто ему уже есть лет за тридцать. В эти годы жидов уже нельзя было сдавать в рекруты, но он, вероятно, был сдан на основании присяжного удостоверения двенадцати добросовестных евреев, поклявшихся всемогущим Еговою, что пегому только двадцать четыре года.
Клятвопреступничество тогда было в большом ходу и даже являлось необходимостью, так как жиды или совсем не вели метрических книг, либо предусмотрительно пожгли их, как только заслышали, «що з ними Миколайчик зробыт». Без книг лета их стали определять по так называемому присяжному разысканию. Соберут, бывало, двенадцать прохвостов, приведут их к присяге с незаметным нарушением форм и обрядов, — и те врут, что им закажут. Кому надо назначить сколько лет, столько они и покажут, а власти обязаны были им верить… Смех и грех!
Так, бывало, и расхаживают такие шайки присяжных разбойников, всегда числом по двенадцати, сколько закон требует для несомненной верности, и при них всегда, как при артели, свой рядчик, который их водит по должностным лицам и осведомляется:
— Чи нема чого присягать?
Отвратительнейшее растление, до какого едва ли кто иной доходил, и всё это, повторяю, будучи прикрыто именем всемогущего Еговы, принималось русскими властями за доказательство и даже протежировалось…
Так был сдан и мой пегий воин, которого имя было Лейзер, или по-нашему, — Лазарь.
И имя это чрезвычайно ему шло, потому что он весь, как я вам говорю, был прежалкий и внушал к себе большое сострадание.
Всегда этот Лазарь был смирен и безответен; всегда смотрел прямо в глаза, точно сейчас высеченный пудель, который старается прочитать в вашем взгляде: кончена ли произведённая над ним экзекуция или только рука у вас устала и по малом её отдыхе, начнётся новое продолжение.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Пегий был дамский портной и, следуя влечению природы, принёс с собою из мира в команду свою портновскую иглу с вощёной ниткой и ножницы, и немедленно же открыл мастерскую и пошёл всей этой инструментиной действовать.
Более он производил какие-то «фантазии» — из старого делал новое, потому что тогда в провинции в моду вошли какие-то этакие особенные мантилии, которые назывались «палантины». Забавная была штука: фасон — совершенно как будто мужские панталоны, — так это и носили: назади за спиною у дамы словно огузье треплется, а наперёд, через плечи, две штанины спущены. Пресмешно, точно солдат, который штаны вымыл и домой их несёт, чтобы на ветерке сохли. И сходство это солдатами было замечено и вело к некоторым неприятностям, которым я должен был положить конец весьма энергическою мерою.
Вымоет, бывало, солдат на реке свои белые штаны, накинет их на плечи палантином и идёт. А один до того разрезвился, что, встретясь с становихой, присел ей по-дамски и сказал:
— Кланяйтесь бабушке и поцелуйте ручку.
Становой на это пожаловался, и я солдатика велел высечь.
Лазарь отлично строил эти палантины из старых платьев и нарядил в них всех белоцерковских пань и панянок. Но, впрочем, говорили, что он тоже и новые платья будто хорошо шил. Я в этом, разумеется, не знаток, но меня удивляло его досужество — как он добывал для себя работу и где находил место её производить? Тоже удивительна мне была и цена, какую он брал за своё артистическое искусство: за целое платье он брал от четырёх до пяти злотых, т. е. шестьдесят или семьдесят пять копеек. А палантины прямо ставил по два злота за штуку и притом половину из этого ещё отдавал фельдфебелю или, по-ихнему — «подфебелю», чтобы от него помехи в работе не было, а другую половину посылал куда-то в Нежин или в Каменец семейству «на воспитание ребёнков и прочего семейства».
«Ребёнков» у него было, по его словам, что-то очень много, едва ли не «семь штуков», которые «все себе имеют желудки, которые кушать просят».
Как не почтить человека с такими семейными добродетелями, и мне этого Лазаря, повторяю вам, было очень жалко, тем больше, что, обиженный от своего собственного рода, он ни на какую помощь своих жидов не надеялся и даже выражал к ним горькое презрение, а это, конечно, не проходит даром, особенно в роде жидовском.
Я его раз спросил:
— Как ты это, Лазарь, своего рода не любишь?
А он отвечал, что добра от них никакого не видел.
— И в самом деле, — говорю я, — как они не пожалели, что у тебя семь «ребёнков» и в рекруты тебя отдали? Это бессовестно.
— Какая же, — отвечает он, — у наших жидов совесть?
— Я, мол, думал, что, по крайности, хоть против своих они чего-нибудь посовестятся, ведь вы все одной веры.
Но Лазарь только рукой махнул.
— Неужели, — спрашиваю, — они уж и бога не боятся?
— Они, — говорит, — его в школе запирают.
— Ишь, какие хитрые!
— Да, хитрее их, — отвечает, — на свете нет.
Таким образом, если замечаете, мы с этим пегим рекрутом из жидов даже как будто единомыслили и пришли в душевное согласие, и я его очень полюбил и стал лелеять тайное намерение как-нибудь облегчить его, чтобы он мог больше зарабатывать для своих «ребёнков».
Даже в пример его своим ставил как трезвого и трудолюбивого человека, который не только сам постоянно работает, но и обоих своих товарищей к делу приспособил: рыжий у него что-то подшивал, а чёрный губан утюги грел да носил.
В строю они учились хорошо; фигуры, разумеется, имели неважные, но выучились стоять прямо и носки на маршировке вытягивать, как следует, по чину Мельхиседекову. Вскоре и ружьём стали артикул выкидывать, — словом всё, как подобало; но вдруг, когда я к ним совсем расположился и даже сделался их первым защитником, они выкинули такую каверзу, что чуть с ума меня не свели. Измыслили они такую штуку, что ею всю мудрую стойкость Мордвинова чуть под плотину не выбросили, если бы не спас дела Мамашкин.
Вдруг все мои три жида начали «падать»!
Всё исполняют как надо: и маршировку, и ружейные приёмы, а как им скомандуют: «пали!» — они выпалят и повалятся, ружья бросят, а сами ногами дрыгают…
И заметьте, что ведь это не один который-нибудь, а все трое: и вороной, и рыжий, и пегий… А тут точно назло, как раз в это время, получается известие, что генерал Рот, который жил в своей деревне под Звенигородкою, собирается объехать все части войск в местах их расположения и будет смотреть, как обучены новые рекруты.
Отзывы о сказке / рассказе: